412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джонатан Летем » Сады диссидентов » Текст книги (страница 13)
Сады диссидентов
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:25

Текст книги "Сады диссидентов"


Автор книги: Джонатан Летем



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 31 страниц)

Для Розы – прилежной студентки, изучившей все нюансы слова “нет”, – это стало чем-то вроде выпускного дня. Она, можно сказать, защитила диплом, состоявший из одного-единственного слога. Это уже не было каким-то “нет”, унаследованным от предшественников: это “нет” она изобрела и продумала сама. Это “нет” должен был услышать не один Альберт – оно адресовалось и неведомому функционеру в Москве. Роза представляла, как тот стоит, прижав к уху морскую раковину, и вслушивается в голос ее мужа, долетающий из-за огромных океанских просторов. Розе нужно было дать такой ответ, который заглушил бы полученный приказ, пускай даже сама она и признавала этот приказ историческим в его императивах. Она не желала делать вид, будто этого приказа не существовало. Отказаться значило заявить: “Я существую не только для того, чтобы участвовать в нашей борьбе, но и чтобы наслаждаться ею! И никаких кур я не желаю!”

Это “нет” начало формироваться еще до того, как они снова сели на длинное переднее сиденье “Паккарда” и помахали на прощанье фермерам. Оно начало формироваться еще до того, как Альберт закончил речь. Роза встала на виду у мужа-оратора и у всех остальных, ушла с поля и уселась в прохладной полоске тени от автомобиля, чтобы окунуться в очередную главу “Линкольна”. Пускай только придут сюда, пускай скажут ей, что она, мол, предала “коммунизм” или “американизм”, отказавшись от грязи, соломы и пекла. Нет! В собственных Розиных исследованиях, где идеи Народного фронта, истолченные в ступе языками политиканов, снова обретали истинный и подлинный смысл, она оставалась верна и коммунизму, и американизму – причем докапывалась до таких глубин, куда не мог бы проникнуть никакой крестьянский плуг: это был не поверхностный слой почвы, а таинственные интеллектуальные корни. Сэндберг приводил такой отрывок из выступления Линкольна перед Конгрессом в декабре 1861 года: “Труд первичен по отношению к капиталу и независим от него. Капитал – только плод труда, он никогда бы не возник, если бы уже не существовало труда. Труд выше капитала и заслуживает гораздо более высокой оценки…” И это – за шесть лет до “Капитала”!

А во-вторых, тупицы вы эдакие, сначала были Годы в прерии. Ведь Линкольн оставил бревенчатые хижины, он предпочел им города и цивилизацию – а не наоборот!

Итак, Розин демонстративный уход с выступления Альберта по случаю 4 июля был только прелюдией. Из Хоумстедз в Нью-Йорк они ехали молча, если не считать новых Розиных нападок на его манеру вождения.

– Можно подумать, ты художник – так нежно ты обращаешься с этой штуковиной.

– С какой такой штуковиной?

– С педалью. Ты касаешься ее такими робкими, нерешительными мазками. Смелее, сеньор Пикассо, добавьте-ка побольше синего вот в этот уголок!

– Очень сомневаюсь, что рядом с Пикассо стоит критик, пока тот работает.

– Более ровное и энергичное нажатие на педаль, пожалуй, немного успокоило бы Йеттину рубленую печенку. А пока она так волнуется, что готова вот-вот выскочить из моего желудка на волю.

– А про мою речь ничего не скажешь? По-моему, она удалась.

Роза только отвернулась и стала смотреть в окно. Пусть Альберт сам истолковывает силу ее “нет”, высеченного в ледяном камне Розиного взгляда, этого “нет”, вылетающего дымовыми сигналами прямо из ее ушей. Пусть натыкается на то же самое “нет”, высказанное – и в ту ночь, и в течение следующих недель – при помощи семафорных поз недоступности в супружеской постели. Пусть так и передаст дальше, по инстанциям. Товарищи, оказавшись поставленным перед следующим выбором: или я буду разводить столь милых мне кур, или моя жена никогда больше не раздвинет ноги, – я принял решение – неохотно, под все возрастающим давлением – отказаться от кур.

Затем, не сходя с поля боя под знаменем своего “нет”, Роза намекнула Альберту на то, что есть один мирный выход. Точнее сказать, возможность некоего перемирия между нею – и теми незримыми личностями, которые пытались извлечь из Альберта какую-то пользу для партии. Послушай, сказала ему Роза (более или менее безразличным тоном), если уж они так хотят нас куда-то внедрить, сделать нас каким-то партийным червем в бутоне Утопии, то почему бы не внедриться в городскую Утопию – с видом на небоскребы? Почему бы не поселиться в таком месте, где можно пешком дойти до сигаретного киоска, где можно запросто купить пачку сигарет у торговцев, которые не поливают грязью евреев? Ведь идеалисты уже построили тут, на окраине, городской вариант Браунова поселения. Зачем же тогда ехать куда-то в Джерси? Разве ты не знаешь, что красные горожане уже перебираются в Саннисайд-Гарденз?

Как и Хоумстедз, Гарденз заселяли ошеломленные ходом истории евреи, которым хотелось покончить с иммигрантскими скитаниями. Роза уже немного познакомилась с этим местом. Там жило несколько Ангрушей: родственники – по женской линии. Среди них были и старший Розин кузен Залман, его жена и их круглоглазый мальчик, названный в честь Ленина. Интересно – смирились бы с таким имечком в школе городка Монро?

Саннисайд-Гарденз был задуман – с благословения Льюиса Мамфорда и Элеоноры Рузвельт – как социальная лаборатория левых. Но раз Мамфорд и Рузвельт были по своим убеждениям всего лишь розовыми, а не полноценно красными, то, быть может, узурпация красными того, что задумали розовые, и была осуществлением как раз той цели, которую ставил перед собой Народный фронт? Взаимодействовать и сотрудничать с теми прогрессивными течениями, которые уже намечались в американской жизни, и вливаться в общины вроде Хоумстедз или Саннисайд-Гарденз. Так поступает охочий до приключений мужчина: вначале говорит девушке, что хочет просто дружить с ней, а потом ложится в постель – и та сама не замечает, как оказывается без одежды. А девять месяцев спустя – вот он, новый пролетариат! Так почему бы не остаться жить в городе? Община в Саннисайд-Гарденз могла бы одновременно и отвергнуть, и видоизменить, и улучшить тот пробный шар, каким хотели сделать для Альберта Джерси-Хоумстедз.

Быть может, в действительности Гарденз и Хоумстедз – это совершенно одно и то же место, как носок, который можно вывернуть с лица наизнанку.

В Нью-Джерси бетонные дома-бункеры стояли, сбившись в кучку, между дорогой, лесом и полем, и по сравнению с окрестными просторами это маленькое пятнышко цивилизации казалось микроскопическим, ничтожным и ненадежным.

В Куинсе семейные дома располагались вокруг коммунального сада, где, чисто теоретически, можно было разбить самые настоящие овощные грядки прямо посреди городских декораций. А еще там можно было ощутить особый привкус исключительности, социального обновления. Саннисайд-Гарденз, эти экспериментальные Сады, были помесью кропоткинской коммуны с парком Грамерси. Совсем как Розин брак (пускай даже глупый Альберт ошибочно не относил себя к аристократии)!

Ну, и что с того, что Роза одним махом погубила партийную карьеру Альберта? Погубила – поскольку он сломился, уступил не ячейке, а Розе, – а значит, выказал слабость и ненадежность. (Как будто он не выказал ровно те же качества, если бы уступил ячейке!) Уж лучше пускай они тоже узнают то, что знает Роза. В любом случае, Роза понимала, что не только погубила, но и спасла ему карьеру. Она положила конец его прозябанию в рядах манхэттенских коммунистов, где агенты, введенные в заблуждение говорливостью и запонками Альберта, а также квартирой Альмы (с ее гранитной пепельницей и спасенным мейсенским фарфором), могли бы и дальше полагать, что у него достаточно и денег, и влияния для помощи партии. На деле же у него не было ни денег, ни влияния. Из них двоих сильнее была Роза – какими бы фантазиями насчет Альберта ни тешила себя ячейка. Быть может, она-то и могла бы добиться какого-то успеха в Саннисайде.

Итак, Саннисайд. Переезжать туда решили к концу июля. С помощью Сола Иглина, важного партийца, в середине августа они заключили договор об аренде дома на Сорок шестой улице. Новенькие водительские права Альберта благополучно сгинули где-то в глубинах его бумажника еще до того, как его кожаные подошвы получили хоть малейший шанс нажать на чугунную педаль газа “Джона Дира”.

Утопия смотрится куда выгоднее, когда поблизости от нее есть остановка метро, и всего за пять центов можно со скрежетом вернуться в реальный мир.

Удачное ли время они выбрали? Вот с этим вышла катастрофа, в которой заключалась бездна иронии. Роза, Альберт и их воображаемое дитя справили новоселье в тот самый день, когда был подписан пакт между Гитлером и Сталиным и Народный фронт был уничтожен единым росчерком пера.

Роза и Альберт угодили в пасть к истории и задрожали там, как дрожит мышь в кошачьей пасти.

* * *

Война перевернула вверх дном жизнь коммуниста-вербовщика в Саннисайде, как и все вокруг: этот пакт в одночасье опрокинул все риторические доводы Народного фронта. Ага, попробуй-ка всучить такой товар, как Гитлер, типичному “попутчику” – из тех, кто, осмелев от антифашистских настроений, только что тихонько, на цыпочках вошел в партию. На следующий же день, услышав о предательстве Сталина, поспешно бросившегося в объятья к нацистам, он уже рвал в клочки агитационные брошюры. Европа, корчась под градом кошмарных событий, требовала, чтобы молодежь шла воевать на настоящих – не идейных – фронтах. И чтобы красные снова стали евреями.

Альберт, оказавшись в такой изоляции, так и не приспособился к жизни в Гарденз.

Он почти сразу же начал сбегать оттуда (прибегая к помощи надземки) к своей прежней жизни.

И там совершал разнообразные неназываемые провинности – такие провинности, на какие только был способен аристократ-выпивоха с немецким акцентом, спасавшийся от своей неудачной семейной жизни в питейных заведениях Манхэттена.

“Болтливый рот топит флот” – такая есть поговорка. А еще болтливый язык может потопить самого болтуна, утянув его в пучину американского коммунизма.

А вот Роза прижилась на новом месте. Она прожила там четыре десятилетия, даже больше. Кто бы мог подумать, что такие плоды даст ее “нет”, сказанное Нью-Джерси? Роза Ангруш-Циммер, которая чуть ли не за волосы вытащила себя из подсобки бруклинской кондитерской, где они с сестрами препирались из-за пустяков, едва ли думала, выходя замуж за Альберта, что ей предначертано судьбой осесть в этом окраинном районе. И все-таки, хорошенько окопавшись в этом огромном “нет”, каким являлся Куинс, вполне можно было наладить жизнь.

Письма Альберта-изгнанника (а их было немного) приходили из Ростока, из Лейпцига – из городов, которые благодаря журналу “Лайф” просто невозможно было представить себе иначе, как только в виде сплошных руин, целых дворцов, рассыпавшихся на груды камней. Эти письма как будто выскакивали из некой машины, умевшей воспроизводить немецкие почтовые марки и штемпели и запущенной куда-нибудь на Сатурн или на Луну, потому что эти планеты вообразить было гораздо легче, чем послевоенный Росток. Конверты явно вскрывали и снова запечатывали, прежде чем они попадали в Розин почтовый ящик. Альберт явно угодил в Гуверовский список неблагонадежных лиц – было чем гордиться. Мать комкала скупые страницы и отправляла их в мусорное ведро, а дочь забирала конверты и, держа их над паром, отклеивала марки.

И вот, спустя примерно год после бегства Альберта за океан, Роза соорудила святилище: на маленьком полукруглом столике на кухне выстроились шесть томов Сэндбергова “Линкольна”, а на книжные корешки опирался небольшой медальон с рельефным портретом Авраама Линкольна – общий подарок сестер Розы к ее тридцатилетию. Так место выбывшего Альберта занял Линкольн.

Коммунистические убеждения Розы, ядро всех ее познаний, выдержали испытание на прочность и в отсутствие Альберта, и в отсутствие всякой поддержки извне. Роза, в отличие от Альберта, не нуждалась ни в какой подпитке тщеславия, не упивалась дутой риторикой. Крах ее брака произошел одновременно с крахом Народного фронта – и эта двойная катастрофа протравила резкую черту, обозначив границы ее личных взглядов. И когда произошло очередное предательство – когда Гитлер напал на Россию, – Роза не попала в число тех, кто утратил бдительность и снова позволил одурманить себя публично выражаемыми мнениями.

Она не разговаривала – она читала. Работала. Бывала на собраниях, но не хвасталась этим, бралась за маленькие поручения – сходить на собрание, посвященное правам жильцов, или в молодежный клуб. Твердо выступала за объединение рабочих в профсоюзы, за национализацию промышленности и за просвещение масс, однако не сотрясала воздух всеми этими идеями, как многие хвастуны из Народного фронта, а с молчаливым упрямством общинного активиста воплощала их в жизнь: поддерживала Публичную библиотеку Куинсборо и Благотворительную ассоциацию полицейских, переводила какого-нибудь ирландского мальчишку через дорогу (он сам обычно робел) и угощала кусочком пиццы. Розины коммунистические убеждения в военные годы стали чем-то вроде книжки с продовольственными карточками, которую выдавали Розе вместе со второй книжкой – на младенца Мирьям. Каждую книжку она хранила в отдельном бумажнике из мягчайшей телячьей кожи, что смотрелось насмешкой в такие времена, когда мяса было не достать. С политическим кредо можно было поступать так же, как с этими карточками: отрывать от себя по маленькому кусочку только тогда, когда это необходимо, а остальное приберегать на будущее – в надежде, что запасов хватит до лучших времен, когда осада кончится.

В период продуктового дефицита в “Уайт-Касле” на Куинс-бульваре исчезли гамбургеры, но сотрудники “Риалз Рэдиш-н-Пикл” так привыкли ходить туда в обеденный перерыв, что все равно шли – и обедали крутыми яйцами. Когда же война окончилась и вместо яиц снова появились гамбургеры, мир уже изменился. Розина война отличалась от войны, пережитой всеми остальными, однако в некотором смысле ничем не отличалась: она сделала Розу еще большей американкой.

Двоюродный брат Розы, Ленин Ангруш, подхватил вместе с социалистической лихорадкой и другую хворь, симптомы которой выражались в том, что он непрерывно молол языком, причем выкладывал все, что думал, первому попавшемуся собеседнику. Ленни был чересчур открытым – душа у него была как разверстая скважина. К тому же Ида, жена Залмана, так и не уберегла эту скважину от местного акцента. Роза даже пыталась направить Иду к частному преподавателю дикции на Гринпойнт-авеню, но та не сочла это нужным. И Ленни, при всех его передовых и понятных одним лишь посвященным интересах – мировая революция, шахматы, нумизматика, – так и разговаривал, будто уличный продавец каштанов, или мороженщик, или как голова, торчащая из канализационного люка. А вот Роза никогда бы не допустила, чтобы ее ребенок, когда вырастет, говорил на вавилонском наречии Куинса, которое отличается от позорного бруклинского выговора прежде всего ворчливыми и апатичными полутонами.

Кстати, о мороженщиках или водопроводчиках: в качестве любовников Роза не гнушалась и ими.

Да, после Альберта ее спальня не пустовала. Красивая, полногрудая Роза привлекала внимание мужчин – и не всегда таким вниманием брезговала. В данный исторический момент – учитывая бедствия, которые разрушили привычный жизненный уклад, учитывая кинохронику с ее ходячими ужасами, – она чувствовала, что это ее право – заполучить мужчину. Как человек века, лежавшего в руинах, она умела сделать так, чтобы весь мир съежился до одной женщины с одним мужчиной, – хотя бы на время обеденного перерыва. Но значил ли что-нибудь для Розы хоть кто-то из этих мужчин? Ну, кроме Линкольна – едва ли. Им позволялось провести час в ее постели – но не полагалось даже чашечки кофе потом. И уж тем более они не задерживались у нее дома настолько, чтобы хоть краем глаза увидеть девочку, которая возвращается из школы.

В квартире, где они, мать с дочерью, жили вдвоем, не было места для другого мужчины, кроме Линкольна. Роза стала военной вдовой навыворот: после развода она по-прежнему оставалась женой еврея, который сбежал обратно в Европу, потому что пожелал раствориться – вместе со своим городским лоском, своей еврейской и американской сущностью – в универсальном растворителе Восточного блока. Может быть, там и сбудется его давняя мечта: может быть, партия наконец вознаградит своего шпиона и отправит его на пенсию куда-нибудь на куриную ферму!

Роза была в разводе, но по-прежнему состояла в браке со своим веком, перевернувшимся вверх тормашками.

* * *

А были ли такие мужчины, которые что-то значили для нее? После Альберта, после войны? Всего трое. Один был недостоин Розы, но некоторое время она по-настоящему владела им; второй оказался достоин ее, но никогда ей целиком не принадлежал. А третьего вообще выбрала не она, а Мирьям.

Недостойным был Сол Иглин. Розино партийное увлечение – пожалуй, даже неизбежная связь. Первоначально Сол был агентом Альберта – скорее всего именно он и давал Альберту задание получить водительские права и потащиться вместе с молодой женой в Нью-Джерси. В соответствии с партийным протоколом, его личность оставалась тайной даже для жены подчиненного ему члена ячейки, но, как только Альберт пропал за горизонтом, Сол без малейшего смущения вышел из “подполья”. Роза хорошо знала Сола в лицо – оно долгое время оставалось для нее анонимным на собраниях, где выступали другие. А то, что он не первый год пожирал ее глазами, не говорило ей особенно ни о чем, кроме похотливого интереса с его стороны. И вот теперь, признавшись в собственной особой роли в их, Розы с Альбертом, жизни, Сол заодно рассказал о себе. А именно – что он женат, но исповедует свободную любовь. И сразу же радостно добавил, что жену свою не любит и в последнее время совсем с ней не спит, а она, в свою очередь, нисколько не интересуется его похождениями. И когда Сол Иглин сказал об этом, брови игриво поднялись над белым холстом его лица. Он обладал непомерным аппетитом, какой типичен для рано облысевших мужчин (если, конечно, верна эта примета, имевшая хождение среди сестер Розы и совпадавшая с ее собственными наблюдениями). Когда Роза в первый раз увидела где-то фотографию Генри Миллера, она вначале приняла его за Сола, хотя потом, всмотревшись внимательнее, увидела, что глубокого сходства между ними нет, если не считать лысого “кумпола” да выражения бесконечного эгоизма, замаскированного под некие высокие устремления и идеалы.

Что они с Солом вытворяли в постели – словами не описать. В течение первого года, по крайней мере, это почти искупало его длинные и скучные разглагольствования, его постоянную манеру говорить о самом себе так, словно он цитировал отрывки из какого-нибудь биографического очерка – из советского вузовского учебника.

1948–1950. Такие даты можно было бы высечь на надгробном памятнике любовной связи Розы и Сола Иглина. Сколько-нибудь серьезные отношения у них закончились в 1950 году. Но, по правде сказать, они еще не раз оказывались в постели – до того, как Роза предалась Дугласу Лукинсу, и до того, как Сол лично возглавил ее исключение из партии. Эта запрещенная финальная стадия, эти случайные совокупления после уже объявленного разрыва в чем-то были сродни подпольному горению совсем другого пламени – а именно советской мечты.

Наблюдая иллюзии Альберта в отношении СССР, а затем – не менее нелепую и упрямую веру Сола, Роза обнаруживала свой ранее не замеченный талант хранить молчание.

Пускай разочарование разгорится ярче, чем любовь, тогда посторонние – те, кто вне арены событий, – лишатся возможности выносить свои суж дения.

Пусть невыразимое так и останется невыраженным.

Лейтенант полиции Дуглас Лукинс оказался любовником, который заслуживал Розу. Быть может, даже таким любовником, которого заслуживала сама Роза, хотя самой ей не пришло бы в голову это утверждать. И в любом случае, он ей не принадлежал. Что толку ломать голову над заслуженностью того, что ей не принадлежит? Ее черный коп – благородный и стойкий внук векового рабства, заморенный муж и раздражительный отец, ветеран сражения в Арденнах, республиканец и приверженец Эйзенхауэра, метр девяносто и почти сто сорок килограмм моральной тяжести, накопленной ярости и откормленной скорби, – словом, живая тайнопись американской судьбы, – вышагивал по Гринпойнт-авеню, спугивая целыми стайками ребятишек с дверных порогов или от счетчиков на автомобильных стоянках, одним своим видом бросая вызов каждому: попробуй-ка сказать хоть слово поперек! Да, такой мужчина мог добиться от Розы всего, чего только потребовал бы.

То, чего потребовала от него Роза, он исполнил с первого взгляда, причем беспрекословно: она хотела его хорошенько рассмотреть. Их обоих с головой накрыла мощная волна взаимного узнавания. Случилось это на собрании Объединения съемщиков, куда Дугласа отрядили для защиты двух неустрашимых домовладельцев, которые согласились-таки явиться на общее собрание и предстать перед толпой потенциальных линчевателей. Роза шла туда исключительно с наблюдательной целью, но в итоге ей пришлось встать и произнести небольшую импровизированную речь о мировом будущем, сравнив аренду жилья с ирландским крепостничеством, – хотя бы для того, чтобы подразнить здешних дурачков – ирлашек во втором или третьем поколении, – которые превратились в самую реакционную фракцию в округе и мешали решению как данного вопроса, так и многих других. Она успела привести лишь несколько примеров для сравнения и вдруг поймала на себе скептический, угрюмый взгляд Дугласа – взгляд, говоривший о таком глубоком узнавании, что это было едва выносимо.

Что же именно он увидел, кого узнал в ней? Что представляла собой к тому времени Роза Циммер?

Женщина зрелых лет – молодость как-то резко прошла. Мать четырнадцатилетней девчонки, такой же языкастой, как она сама. Мирьям, живая и острая как бритва, только-только начинала одарять вниманием мальчиков и Элвиса Пресли: наступил подростковый гормональный натиск, который принес Розе чуть ли не облегчение. Мощному, как лазерный луч, интеллекту сверхъестественного ребенка просто необходима была передышка. Мирьям присутствовала при словесных перепалках Розы с сестрами и с Солом Иглином; Мирьям осаждала кузена Ленни лестными для него вопросами о бейсболе и монетах, забавы ради по-попугайски перенимая его увлечения; Мирьям читала запоем все, что стояло на Розиных полках, все, что Роза приносила домой из библиотеки. Читала все, что подворачивалось под руку, избегая только святилища Линкольна: с тех пор, как в восьмилетнем возрасте она пару раз его опрокинула и была за это как следует отшлепана, она обходила его за версту. Мирьям с ее безотказной памятью никогда не забывала ни единого упрека, ни единой затрещины – просто молча заносила обиды в единый мысленный каталог, независимо от того, извинилась потом Роза или нет.

Да, прежде всего – мать. Но только не здесь. Вот еще один повод встать и выступить на собрании съемщиков: Розе хотелось, чтобы в ней видели не только мать-одиночку из квартиры, где одна из двух жилиц с каждым днем приближается к соблазнительному и плодородному возрасту, а вторая удаляется от него; чтобы в ней видели не только опытного бухгалтера из “Риалз Рэдиш-н-Пикл” (теперь она работала там уже в удобные для себя часы, так как походя, без труда справлялась со всеми подсчетами и отчетами). Ей хотелось, чтобы в ней видели и “политическое животное”, и женщину. Каждый день, проходя по Куинс-бульвару, она замечала, что приковывает к себе меньше взглядов. Роза чувствовала, что в глазах каждого мужчины, который раньше непременно поглядел бы в ее сторону, она перестает быть женщиной и превращается только в “политическое животное”, а может быть, даже в сварливую каргу. Потому что она буквально излучала порицание: это был ее козырь, заготовленный против любого, кто осмелился бы критиковать ее хоть справа, хоть слева – относительно ее уникального положения политического изгоя, политической головоломки. Партия, раздираемая внутренними склоками, не желала и слышать о ней, а антикоммунистическая толпа не знала, что делать с этой бесстыжей “красной”. Чем больше она занималась общественной работой, вроде помощи библиотеке или обходов Гражданского патруля, тем более несносной и непрошибаемой она становилась. Она стала местной достопримечательностью Саннисайда. Гляди-ка, кто идет. Приготовься выслушать нравоучения. И смотри не сори на улице и не заикайся про “Спутник”.

А вот взгляд этого чернокожего огромного мужчины, устремленный на Розу и застигший ее на полуслове, снова сделал ее женщиной. В тот миг она словно предстала голой перед целым залом крикливых болванов – потому что она вдруг ощутила себя совершенно раздетой. От одного взгляда этого человека пороги домов, обсиженные ребятней, мгновенно пустели. Раньше Дуглас служил в армии, да и теперь его полицейская форма выглядела по-военному чистой, по-военному опрятной. Роза вдруг осознала, что уже десятки лет живет в состоянии постоянно раздуваемой истерики по поводу того, что и на партийные собрания, и в партийные ряды тайком просачиваются переодетые агенты власти. С каким же облегчением она увидела, что на нынешнем собрании действительно присутствует представитель американской власти – причем не переодетый, а в форме, как и положено, и что он ясно дает ей понять: он сразу раскусил в ней грязную коммунистку. Да и единственные “власти”, которые преследовали Розу, находились внутри партийных рядов. Это они вечно пеняли ей за то, что она недостаточно красная, потому что не готова безропотно глотать всю без исключения советскую галиматью. Вот как Дуглас Лукинс одним своим взглядом моментально подтвердил, что все понял про Розу: его плотоядность подтверждала, что она все еще женщина, а его возмущение свидетельствовало о том, что она по-прежнему красная.

Все смотрели на их роман как на связь между еврейкой и негром, но ошибались в оценках: это была связь между коммунисткой и полицейским.

Два конкурента в одной сфере, два работника на одном уличном участке.

Когда-то Альберт пытался втолковать ей, что стыдно отсиживаться в тылу во время войны, а она, в свой черед, ругала его за неспособность увидеть в пацифизме мужественность и честность. И вот теперь она сама полюбила человека в форме.

Если бы Карл Сэндберг написал шеститомную биографию Дугласа Лукинса, она бы не только прочитала ее от корки до корки, но и соорудила бы у себя в прихожей подобающее святилище.

Но у Дугласа Лукинса была семья – Диана Лукинс и Цицерон Лукинс. К огорчению Розы. Тут он вел себя как солдат – нес службу без рассуждений, исполнял долг, как и положено, хотя боевой дух покинул казармы его брака уже много лет назад. Розе возбранялось видеть Диану Лукинс. Даже расспрашивать о ней – после того, как первая обойма ее вопросов была встречена скупыми, куцыми ответами. Дуглас Лукинс познакомился с Мирьям Циммер, но почти не видел ее, потому что Мирьям все меньше и меньше появлялась дома, предпочитая кухонный стол или подвальную комнату в доме Химмельфарбов, школьные дворы, буфеты и кафе, а потом и Гринич-Виллидж – и вообще все, что лежало пока за пределами ее опыта. Мирьям находила в себе силы открыто заявлять об этом матери – и одновременно утаивать от нее все подробности.

Дуглас Лукинс почти не любопытствовал. Он и не собирался набиваться в отцы этой белой богемной девчонке. Ему не нужна была еще и вторая семья.

А вот Роза Циммер гораздо лучше узнала Цицерона Лукинса. Дуглас познакомил их в библиотеке, причем познакомил нарочно, в день, когда Роза была там на своем добровольческом посту – проводила с детьми дополнительные занятия. Он представил ей пухлого Цицерона как некую задачу, с которой впору справиться местному специалисту: вот ребенок, который остро нуждается в книжках. Слушай внимательно, сынок, сейчас эта дама расскажет тебе, как тут все устроено. Это не было ни знаком близости между любовниками, ни взваливанием бремени: Дугласом двигал исключительно прагматизм. В семье Лукинсов родился такой смышленый ребенок, что мать его не понимала. У отца это тоже не получалось. И вскоре возникло ощущение, что в этом-то и крылся высший смысл любовной связи между Розой и полицейским – как будто Дуглас Лукинс бессознательно сам стремился к такой цели. Отныне Розе было куда расходовать свой дерзкий идеализм, весь без остатка: она взялась помогать сыну своего черного лейтенанта развивать умственные способности, которыми тот оказался щедро наделен.

Вот чего, значит, хотел от нее Авраам Линкольн.

Начать можно с освобождения и гражданских прав – а уж потом она подведет его к труду и капиталу.

Революция на самом деле была тайным событием, которое происходило где-то в подкожном слое обманутого века. Это был процесс – да, диалектический, – совершавшийся между двумя, а затем тремя людьми с разным цветом кожи и явно противоположными идеологическими воззрениями.

1954–1962. В данном случае последняя дата, начертанная на надгробной плите, относилась к тому времени, когда Роза и Дуглас в последний раз занимались любовью, а в последние годы их отношений (это было Розино словцо – и можно забыть, что его употребляли другие) такое случалось все реже – иногда раз в несколько месяцев. Роза чувствовала, что он не столько остывает к ее прелестям (которые обмякли и потускнели), не столько теряет аппетит (он-то оставался прежним), сколько удаляется от нее, проваливаясь назад – в тяжесть собственных шагов. Его утягивала назад роль семьянина и мужа – этот семейный груз медленно, десятилетиями, засасывал и тянул его на дно, как зыбучие пески. Диана Лукинс была больна. Речь не шла о смертельной драме – ее болезнь была просто постепенным угасанием, ускорением бренности. Жизненную дистанцию ей предстояло пробежать быстрее всех. Волчанка. Роза услышала название этой болезни не от Дугласа, а от Цицерона, и узнала, что Дуглас никогда не произносил этого слова не столько из жалости, сколько из почтения. Он не желал оправдываться перед Розой болезнью жены – предлогом, на который нечем было бы ответить.

Роза позволила ему медленно удаляться.

Роза вцепилась в Цицерона.

Роза все больше отравляла жизнь членам правления Публичной библиотеки Куинсборо. Когда-нибудь, шутили они, нам придется принять ее в свои ряды – лишь бы она заткнулась.

Роза ругала Мирьям. Дочь, как и Дуглас, все чаще оставляла Розу одну. Но у нее для Мирьям – в отличие от Дугласа – находился подходящий для ругани голос. Она распекала ее точно так же, как когда-то ее саму распекала ее мать, – только в переводе с идиша.

Роза никогда никого так не любила – ни до этого, ни после.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю