355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джонатан Летем » Сады диссидентов » Текст книги (страница 16)
Сады диссидентов
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:25

Текст книги "Сады диссидентов"


Автор книги: Джонатан Летем



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 31 страниц)

* * *

– А твой брат об этом знает?

Говоря “брат”, Уоррен Рокич имел в виду Питера. А Рай – Раю было на все наплевать. Они сидели на циновках в конторе Рокича, где Томми до этого бывал только дважды: первый раз – почти три года назад, когда он примчался сюда прямо с Пенсильванского вокзала, чтобы поставить свою подпись, написать свою обновленную фамилию на общем договоре, а еще раз – несколько месяцев спустя, чтобы встретиться с сотрудником “Вэнгард-рекордз” и подписать контракт на “Вечер у камелька с братьями Гоган”. С тех пор тут все заметно изменилось. Раньше стены пестрели разными наглядными свидетельствами профессионализма – рекламными листовками, увековечивавшими разные концерты, устроенные Рокичем, на взлете карьер исполнителей, их выступления в Карнеги-холле и в Таун-холле, глянцевыми фотопортретами, макетами обложек новых альбомов. Раньше тут стояли бронзовые шкафы для документов с выпирающими выдвижными ящиками, на широченном металлическом письменном столе лежали груды бумаг и магнитофонных записей. Теперь ничего этого не было, зато стоял низенький стол из простого светлого дерева, за которым Томми, Мирьям и Уоррен Рокич сидели, скрестив ноги, и пили из чашек без ручек чай, отдававший столярным клеем. Рокич слетал на побережье; Рокич подружился с Аланом Уотсом; Рокич “не на шутку увлекся дзэн-буддизмом”. И вот, отдавая дань своему увлечению всем японским, Рокич убрал из своего кабинета все, что свидетельствовало о борьбе, самолюбовании или неврозе, – словом, о тех сторонах его жизни, которые обличали бы в нем человека, по-прежнему далекого от идеала Будды. Потому что и лицо, и голос, и повадки Уоррена Рокича остались прежними. А он за долгие годы превратился в эгоиста, привыкшего рубить сплеча, так что, обменявшись с ним рукопожатием, нелишне было проверить, все ли пальцы на месте. И столь же небуддийские напряженные жилки червячками пульсировали на его высоких плоских висках. Рокич коснулся кончиком пальца нервного червячка, потом почесал по краям свою аккуратно подстриженную седоватую бородку.

– Ты должен твердо решить, чего ты хочешь, – по-моему, это не тот случай, когда можно остановиться на полпути.

– Я думал, что вам нужно прослушать мои песни, – сказал Томми. – Мне бы хотелось отобрать лучшие материалы.

– Отобрать лучшие материалы, вот, значит, что ты думал? А я так это понимаю: ты хочешь, чтобы за тебя думал я. – Рокич быстро перевел взгляд на Мирьям. – А вот твоя подружка так и прикусывает язычок. Ей очень хочется высказаться от твоего лица. Вот у нее-то точно есть кое-какие мысли.

– Мы собираемся пожениться в декабре.

– Вот и отлично – считай, что личный импресарио у тебя уже есть. Ладно, я шучу.

Томми, сидевший довольно неуклюже на циновке, высоко подняв гитару над напряженными коленями, уже сыграл “Альфонсо Робинсона”, “Бернарда Биббза”, “Говарда Или” и песню, открывавшую альбом, – “Увертюру к Бауэри, улице забытых людей”. Это были четыре песни из цикла блюзов “Бауэри, улицы забытых людей”, уже доведенные до ума. Заключительная песня, “Пройти под Беседкой”, еще не вполне законченная, для прослушивания не годилась. Уоррен Рокич сидел, слушал и кивал, иногда закрывал глаза, иногда тер виски. А потом он начал задавать вопросы, а Томми принялся все ему объяснять в какой-то адреналиновой лихорадке – вроде той лихорадки, в которой он и написал всю эту кучу песен, в какой он вообще постоянно жил с недавних пор.

Эти песни, услышал Рокич, носили имена людей – настоящих живых людей, у которых Томми с Мирьям лично взяли интервью, устроив обход комнат в ночлежке. Этот болезненный порыв вдохновения возник благодаря тому первому дню, который они провели вместе – сначала в гостях у преподобного, потом в метро, а затем в квартире у Питера и на улице. Благодаря тому дню, когда мела метель. Томми продолжал объяснять: это не просто документальные истории из жизни отщепенцев, обитающих в одном конкретном клоповнике, но и аллегория, рассказывающая о судьбе личности, угодившей в тиски американской машины, перемалывающей все и вся. И в одной из песен, сообщил Томми, есть аллюзия на Генри Миллера – там, где говорится о “кошмаре с кондиционером”. Томми и Мирьям не скрывали, что влюблены: клали руки друг другу на колени, тянулись друг другу всем телом, как виноградная лоза тянется к солнцу. Ну, а о том, что Томми с Мирьям каждый божий день обкуривались к полудню до сумасшествия, Рокичу и не нужно было рассказывать. Он и сам замечал все, что хотел заметить.

Томми уже обзавелся собственным жильем на Мотт-стрит. Мирьям так редко возвращалась в квартиру, которую она снимала вместе с двумя студентками, что, пожалуй, можно было сказать, что квартира Томми – это их общее новое жилье. Томми никогда не жил в полном одиночестве: вначале школа-пансион, потом корабельная каюта, потом меблированные комнаты миссис Пауэлл, потом – выдвижная постель Питера, и теперь – это блаженство вдвоем на Мотт-стрит. Было ли о чем жалеть? Пустяки. Весь март и весь апрель Томми с Мирьям подстерегали и выслеживали своих “подопечных”, не без труда прорывались в ночлежки мимо ворчливых вахтеров, сидевших за окошками, поднимались в невероятно обшарпанные и вонючие комнаты, где на банках с консервированным горючим “Стерно” варились бобы в обугленных кастрюлях, а туалет в конце коридора вечно оккупировали наркоманы, так что мочиться (и даже, по всем признакам, испражняться) постояльцам оставалось разве что через задние окошки и с пожарной лестницы. Томми и Мирьям приходили с подарками – приносили гамбургеры из “Уайт-Касла” в промасленных пакетах, пачки “Мальборо”, чистые носки или пластмассовые расчески, всякие хозяйственные мелочи. В обмен на предметы первой необходимости они получали совершенно фантастические рассказы. Бесстрашие Мирьям заводило их в такие места, куда бы Томми никогда не пришло в голову заглядывать. Ее обаяние подбирало ключ к самым замкнутым сердцам, а ухо на лету ловило смысл сбивчивой, ломаной речи бродяг, переводя его на понятный язык. Сам Томми, быстро записывавший всё в блокнот, ни за что бы не разобрался в этой словесной каше.

Бродяги попадались и белые, и черные, и сами они прекрасно сознавали эти различия. Какую бы жалкую жизнь они ни вели, как Робинзон и Пятница, разбившиеся о рифы Бауэри, – одни отщепенцы все равно способны были с предубеждением смотреть на других, а те другие – нести еще более тяжкий крест. Томми и Мирьям делили гамбургеры и сигареты поровну – всем, кто к ним подходил, независимо от цвета кожи, однако, когда выбирали истории из жизни бродяг, они отдавали предпочтение потомкам рабов. У нас тут есть свои черные.

Бауэри – вот Дельта, лежащая прямо у твоего порога. Остается лишь нырнуть в эту грязь вместе с еврейкой и с черными.

Наконец-то робость отброшена, можно присоединиться к балу!

Говард Или поведал, что он происходит от эфиопских царей и был первым чернокожим членом организации “Индустриальные рабочие мира”, а когда-то собственноручно сшил костюм для Теодора Рузвельта. Альфонсо Робинсон, бывший повар в столовой и сторонник френологической науки, подарил им фигурки людей, сделанных из использованных спичек. У человечков были даже крошечные пенисы-щепочки. Бернард Биббз его перещеголял – после беседы умудрился показать Мирьям свой член в коридоре. Впрочем, его рассказы оказались так хороши, что грех было их не использовать, и парочка решила не сердиться на беднягу.

Томми раздумывал: надо ли рассказать Мирьям о том, что мальчишки в Ольстере обзывали католиков ниггерами?

Ты же всегда сам был виноват, правда? Сам преграждал себе путь к жизни?

Но теперь-то, когда она рядом, все по-другому.

– Значит, эти песни названы подлинными именами тех самых бродяг, – задумчиво проговорил Рокич.

– Да, – сказал Томми. – Эти песни и есть те самые бродяги. Между ними нельзя проводить границу.

– Я понимаю. Я просто думаю, нет ли здесь каких-нибудь юридических тонкостей, не придется ли тебе все-таки изменять имена. Но, – тут Рокич воздел руку – то ли как дзэн-буддист, то ли как индеец-апачи голливудской выделки, – к этому вопросу мы вернемся позже.

– Это такая форма. Я называю ее живым блюзом, – сказал Томми. – Ее суть в том, что я вообще не даю звучать своему голосу – я просто свидетельствую от имени других.

– Мне по душе то, что ты говоришь, и, по-моему, это очень привлекательный материал. Да, очень прочувствованный материал. И мне бы искренне хотелось поработать с тобой, Томми. По-моему, нам нужно теперь очень обдуманно поговорить с твоими братьями наедине. Если ты меня понимаешь. Вот я гляжу на твою невесту и вижу – она-то понимает. Может быть, она уже сказала тебе то же, о чем я думаю?

Мирьям улыбнулась.

– Она хочет, чтобы об этом сказал я. Она уже заставляет меня нервничать, Томми. В хорошем смысле, конечно. Молчаливое партнерство. На переговорах обычно недооценивают эту тактику. Пусть они придут к тебе.

Хотя на стене и висела в рамке маленькая акварель с Фудзиямой, Рокич все равно оставался полной противоположностью буддиста. Этот прозорливец почти что струсил, когда Томми привел к нему в контору девушку-еврейку. Я же привел еврея к еврею, подумал Томми, явился с собственным еврейским умом. Нечего и стараться разгадать Город-Головоломку, проще жениться на его типичной представительнице, на его “гении места”. Мирьям Циммер была для Нью-Йорка тем же, чем Зеленый Человечек – для леса. А в Саннисайд-Гарденз она была единорогом, гулявшим в обнесенном стеной саду. Я женюсь на еврейском единороге! Он опустил пальцы на струны и, не перебирая их, мысленно проговорил-пропел: Я привел еврейку к тебе, и теперь тебе не по себе. Любая речь, любая фраза, подумал он, превращается теперь в песню.

– Ты должен их бросить.

Пожалуй, все-таки не любая.

– Я исхожу из того, что это не табу – произнести вслух то, о чем каждый из нас сейчас думает.

Мирьям заговорила – впервые после того, как Томми представил ее Рокичу и все расселись у стола.

– Мистер Рокич хочет сказать, что тебе нужно покинуть трио “Братьев Гоган”, Том.

– Просто Уоррен, хорошо? Да, я так и знал, что в этой комнате вовсю работает еще одна голова. Я слышал, как ты говоришь, Томми, но всякий раз, когда ты говорил, я слышал еще, как она думает. Тебе стоит прислушиваться к словам твоей дамы. Кстати, я несказанно счастлив за вас обоих.

У Томми возникло ощущение, что он бредит. Ну конечно, он ведь и пришел сюда именно за тем, чтобы это услышать. Или, скорее, его привела сюда Мирьям, потому что, как понимал Рокич, именно она подбила Томми попросить об этой приватной встрече.

– Трио “Братья Гоган” – безусловно самая банальная группа в моем послужном списке, Томми. Я держу ее только из лояльности и забавы ради, ну, и потому что концерты легко устроить, что конечно же способствует хорошей карме для всех. Но будущего у группы нет. Когда ты присоединился к братьям, ты стал лучшей частью трио. То, что было банальностью в пятьдесят шестом, когда ко мне впервые пришли Питер и Рай, было все-таки хорошей банальностью для пятьдесят шестого – эйзенхауэровская экзотика. Ирландия была тогда абсолютно богемной темой. А в шестидесятом Ирландия, можно сказать, вышла в тираж. С таким же успехом “Братья Гоган” могли бы играть и рок-н-ролл.

В последнее время Томми и так почти непрерывно будто бредил наяву. Томми был пьян Мирьям, пьян тем, что происходило между их голыми телами на голом матрасе, на голом полу, под окнами без занавесок, а раз они лежали на полу, то снаружи никому ничего не было видно. В почти голой квартире на Мотт-стрит царил куда более естественный минимализм, чем тут, в “дзэнской” конторе Рокича. А еще Томми пьянел от рассказов отщепенцев из ночлежек, его до глубины души трогали все эти печальные подробности, и он понимал, как сильно все это влияло на его творчество. Такие дары не достаются кому попало, просто так. Томми впервые почувствовал себя не просто исполнителем музыкальных номеров, а музыкантом. Да, он оказался в надежных руках – в руках этих двух евреев. Пускай талант Томми и пассивен по природе, пускай он не столько излучает собственную энергию, сколько становится призмой, сосудом для выбросов чужой энергии, – он все равно талантлив. Он женится. У него будет верное руководство. Так что пусть его разлучает с братьями хитрость этой парочки – хитрость, на которую он сам никогда бы не решился. Евреи же мастера на хитрости. Томми решил, что такое антисемитское клише ему простительно: оно было вызвано безоговорочным и благоговейным восхищением.

– Сейчас такие прочувствованные песни на социальные темы пользуются большим спросом, они завораживают слушателей, и им хочется верить, что поют их не только такие, прости Господи, стариканы, как Пит Сигер, но и певцы помоложе. У тебя очень здорово получились эти блюзовые рефрены, мне хочется, чтобы ты продолжал в этом духе. И думаю, такой альбом я бы сумел пристроить в серьезную компанию хоть сегодня. Ты даже не представляешь – кто у меня вынюхивает всякие новости! Недавно один интересовался: нет ли у меня на счету кого-нибудь такого – вроде белой Одетты! Просто невероятно: сидит где-то компашка алтер-кокеров, старых хрычей, и мечтает о белой Одетте. Один вопрос: ты случайно не дебютировал перед “Братьями” с этими песнями?

Мирьям покачала головой.

– Они не слышали этих песен. Они вообще про них не знают.

– Хорошо. Это заметно облегчает нашу задачу. Нет, ты только на нее посмотри! Тебе сколько лет – пятнадцать? Она безошибочно видит, что тебе нужно делать, Томми. Она способна делать всю работу за меня! Когда я поселюсь на горе – добро пожаловать ко мне в гости! Ты слышал, что я собираюсь купить гору?

– Нет.

– Это недешево. Я покупаю ее для Уотса, который ни черта не смыслит в бытовых делах. Имей в виду вот что, Томми: разрыв между твоими новыми песнями и твоей прежней деятельностью должен быть полным и окончательным. Ты правильно сделал, что сам ко мне пришел, потому что, если бы кто-то посторонний попытался разрушить мою группу, я бы яйца ему открутил. А так я все делаю своими руками.

После того, как Мирьям убедила Томми подыскать себе отдельную квартиру на Мотт-стрит, после того, как она велела ему помалкивать о новых песнях, после ряда подковырок и издевок на выступлениях (например, Мирьям стрельнула сигарету у Рая и немедленно повернулась к нему спиной и стала нарочито ласково разговаривать с одной из его отвергнутых подружек – из числа его закулисных поклонниц), они один-единственный раз чуть не поссорились, когда Томми, придя в отчаяние от мысли, что, может быть, ему придется делать выбор между братьями и Мирьям, обвинил ее в том, что она их ненавидит.

Мирьям тогда выслушала его с бесстрастным видом.

– Давай я тебе расскажу сейчас одну Розину историю.

– А она-то тут при чем?

– Ты лучше послушай. Когда мне было двенадцать лет, у нас в Гарденз жил один человек, его звали Авраам Шуммель. И вот у Шуммеля умерла жена, он потерял работу и вроде как двинулся умом – стал писать всякий шизофренический бред на стенах чужих домов, а потом и вовсе плох стал. Его увезли в больницу, и дом его опустел. И тогда соседи решили собирать деньги на частного врача, чтобы вылечить Шуммеля и помочь ему вернуться домой. Но тут Роза запротестовала. А надо понимать, что моя мама считает себя самой ярой защитницей сообщества, она вечно твердит, что соседи должны печься друг о друге. И я в свои двенадцать лет совершенно не понимала, отчего у нее зуб на Шуммеля. Я просто видела в нем жертву печальных жизненных обстоятельств. А Роза сказала – цитирую ее дословно: “Не надо забывать – он всегда был мерзавцем”. То есть она вот что хотела сказать: если вылечить Эйба Шуммеля от психической болезни, то к нам вернется психически здоровый мерзавец. И если он снова поселится дома и найдет работу, то мы получим мерзавца с домом и работой. Ведь кое-что попросту не лечится.

– Значит, из твоей чудесной притчи я должен сделать вывод, что мои братья – вроде этого Шуммеля? Неизлечимые мерзавцы?

– Вот потому-то, Том, и полезно расти и видеть, что твои родственники не по душе кому-то, кроме тебя. Просто перестаешь думать, что это твое личное бремя, что это какая-то проблема, которую только тебе решать. Это приносит освобождение: начинаешь глядеть на них теми же глазами, что и остальные, – как на самых обыкновенных козлов! Вот и все.

Ну да, еще и Роза. Раз уж речь зашла о неизлечимости. Роза стала неиссякаемым источником удивления для Томми в его новой жизни. Роза безусловно была точкой отсчета для упрямства, цинизма и идеалов Мирьям, ее досконального знакомства с родным Нью-Йорком, но также и точкой отсчета для той силы, с которой Мирьям боролась как раз против собственной точки отсчета – против Розы, прочно занявшей ту территорию, откуда Мирьям пришлось бежать. Против мертвой утопии Саннисайд-Гарденз. Мать и дочь разговаривали по телефону каждый день, нередко по целому часу. Говорили о давних обидах, о жизненных проблемах разных живых и умерших людей, о том, что в члены правления публичной библиотеки Куинсборо не пускают черных, и о том, можно ли сравнивать сталинский голодомор на Украине с гитлеровскими печами.

Если Мирьям была еврейским единорогом – той, кого Томми искал, сам не зная о ее существовании, то Роза, пожалуй, оказалась тем существом, кого Томми не надеялся встретить в засаде (не подозревая о ее существовании), – жабой, притаившейся в саду, где пасся единорог.

А вдруг жаба знает нечто такое, чего не знает единорог?

Не надо забывать, Шуммель всегда был мерзавцем.

Кое-что попросту не лечится – да, но что именно?

Отправившись к Розе, Томми с Мирьям доехали на 7-м поезде до Блисс-стрит, а пока они шли пешком от станции надземки, Мирьям возбужденно рассказывала о Розиной юности и показывала разные сентиментальные места этого района, откуда сама она когда-то панически бежала. Но, чем ближе они подходили к Саннисайд-Гарденз, тем сильнее Томми ощущал, что устремляется мыслями не к Розиной, а к собственной юности. Он как будто переносился обратно в Белфаст, к загадкам Европы.

Когда Мирьям разговаривала с Розой по телефону, Томми сидел на единственном во всей квартире удобном стуле (сништяченном на помойке на Хаустон-стрит) и делал вид, что настраивает гитару, а на самом деле вслушивался в разговор, пытаясь уловить его смысл, и вспоминал о том, как видел в Дублине свастику, намалеванную на грузовиках при прачечных, или о том, как в детстве втайне мучился вопросом: чью же все-таки сторону должны принимать ирландцы в той войне?

Итак, Мирьям, взойдя на небосклоне Томми, помогла ему вырваться из тягостной орбиты, заданной Питером и Раем. Не взбунтовавшись против режима Гоганов, он никогда бы не зажил собственной взрослой жизнью. Но как же подступиться к Розе Циммер? С одной стороны, Мирьям, можно сказать, порвала с Розой еще в четырнадцать лет, – просто ради своего психического выживания, как, скажем, выкарабкиваются из бомбовой воронки. С другой стороны, Роза так и не признала своего поражения. Она продолжала выситься монументальной громадой, темной башней, зиккуратом. Такая жаба, пожалуй, не просто крупнее единорога: такая жаба, вполне возможно, даже крупнее сада. От Томми она не требовала никакого особенного поведения или отношения к себе, позволяя ему просто внимательно наблюдать за тем, в чем не под силу было разобраться никому. “Взгляните на мои великие деянья”.

Когда Роза посмеивалась, как говорится, “себе в рукав”, то этим рукавом оказывался двадцатый век. Все вокруг жили в этом ее рукаве.

Полюбит ли Томми Розу? Она произвела на свет Мирьям – и это очко в ее пользу. Однако Томми пугало предстоящее знакомство, и он не понимал, с чего начать. А может быть, Томми возненавидит Розу? Но сама Мирьям ненавидела мать за двоих – так что для него просто места не оставалось. И к тому же, наконец, Мирьям и ее мать испытывали такую глубокую любовь друг к другу, что Томми ревновал сразу и как любовник, и как сын. От своей матери он получал по одному письму в месяц – они приходили в голубых конвертах тисненой бумаги, отороченных по краям красной и белой полосками. Писала она перьевой ручкой, почерк был витиеватый и микроскопический, да и вчитываться, пожалуй, не стоило трудов – настолько однообразными и серыми были ее наставления. Томми отвечал матери – и слал письма в это ничего не понимающее ольстерское прошлое, которое отказывалось признавать, что оно всего лишь прошлое, всего лишь детская книжка, которую он давно перерос.

В письмах мать спрашивала Томми, есть ли у него теплые носки на зиму. Она просила его попросить Рая, чтобы тот прислал ей весточку о себе. В каждом письме она упоминала, что музыкальный магазин на Бёрдон-лейн по-прежнему успешно продает записи “Вечера у камелька”.

В таком случае, это был единственный на планете музыкальный магазин в своем роде. И Томми не очень бы удивился, если бы узнал, что за каждый проданный альбом его матушка приносит владельцам магазина на Бёрдон-лейн теплый крыжовенный пирог (испеченный, разумеется, домработницей).

Когда он написал матери, что собирается жениться, она немедленно телеграфировала, спрашивая, “привезет ли он невесту для знакомства”. Когда же Томми написал в ответ, что пока с визитом придется повременить ввиду открывшихся благоприятных возможностей для его карьеры и что в счастливой спешке они скромно обвенчаются на дому у священника в Куинсе, в Нью-Йорке, и на церемонию приглашена горсточка друзей и конечно же братья, – то мать явно с некоторым облегчением дала свое благословение. (А чек, который она вложила в конверт, пришелся очень кстати: в день свадьбы молодожены истратили его на китайскую еду и марихуану.) Хотя, как Томми и ожидал, его родителям и в голову не пришло самим пересечь Атлантику (а в этом случае ему пришлось бы уточнить, что упомянутый им священник – слепой чернокожий певец), довольно и того, что они высказали пожелание познакомиться с девушкой, и попросили Томми прислать им какие-нибудь фотографии.

– Да, разумеется, – сказал Томми Уоррену Рокичу. – Мне нужно разойтись с “Братьями”, и сделать это как можно деликатнее.

– Исключительно ради новых произведений.

– Исключительно ради новых произведений.

* * *

Да, да, так все и должно быть. Если, конечно, выйдет что-нибудь из этой ночи в “Челси” – из этой “Ночи коротких сигарет”, как уже окрестил ее Томми, глядя, как тлеет последняя сигарета, готовая вот-вот отправиться к груде окурков “Мальборо”, осыпавших пеплом потрескавшийся линолеум этого убогого гостиничного номера. “Второй альбом Томми Гогана”, если ему суждено было возникнуть из каких-то глубинных истоков внутри его души (а иначе и быть не может), должен заимствовать силу и плоть от того Томми Гогана, который появился на свет в день снежной бури, в день, начавшийся в комнате преподобного. Ему нужно вновь ухватить то состояние эгоистичной щедрости, благодушной самовлюбленности, когда он не выпускал из рук гитары, меняя ее только на Мирьям, – те пикассовские дни, когда гитара и женское тело, с талией, бедрами и шеей, и его игра на обоих этих инструментах, совершенно перемешались и сделались чем-то единым. Те дни, когда песня, казалось, сама рождается из чего угодно, даже из речи прохожего – какого-то чернокожего, спорившего с хозяином магазина, или таксиста-доминиканца, певшего дифирамбы статуе Свободы, – когда песня рождалась из грохота надземки, ныряющей под землю, из слухов, передаваемых революционером в баре, о чьем-то выселении под дулом пистолета или о вырванных силой признаниях, из безумных бейсбольных прожектов кузена Ленни, да хоть бы и из далекого собачьего лая, затихающего где-то на пожарной лестнице. Томми ненадолго овладел этим городом и сделался проводником звуков его потаенной песни, да и сам город, казалось, требовал от него песен о себе, причем все это проистекало из уверенности, что он нужен Мирьям. Ее глазами задумчиво вглядывался в него сам город. И в тот же самый миг он сам страстно желал вглядеться внутрь себя. Внутри, внутри себя – вот где ему нужно искать материал для песен, которые больше не выходили, больше не желали сочиняться. Холодная гитара на кровати посылала импульсы вины.

“Спала ли она раньше с Раем? (Нет-нет, не желаю знать)”

“Мне досталась теща что надо, товарищи”

“Я вам не ирландец с сусальной открытки”

Томми завязал шнурки и заставил себя выйти из комнаты, оставив там гитару, но прихватив с собой на всякий случай блокнот с ручкой. Если жилые номера в “Челси” были тесными и унылыми, то коридоры – на удивление широкими и просторными, хотя и там обстановка была ничуть не лучше: засаленные ковры такого безобразного вида, будто по ним топтались уже тысячу лет. И все-таки размеры этого коридора как будто глумились над ничтожными размерами его комнатушки. В вестибюле все было еще ужаснее: нелепые канделябры, стены, густо увешанные картинами, хаотично расставленная повсюду мебель. Было в нью-йоркских гостиницах что-то от “потемкинских деревень” – какой-то фальшивый фасад, призванный впечатлять (вот только кого?) помпезностью помещений общего пользования. Зато сами номера были узкими и тесными, как гробы. Комната Томми точно годилась лишь для того, чтобы в ней умереть, но абсолютно не годилась для того, чтобы сочинять в ней песни для будущей долгоиграющей пластинки. А именно такое задание он получил от Уоррена Рокича, который, придя в отчаяние от творческого кризиса своего клиента, заказал ему номер в гостинице на пять ночей. Плату за ночлег Уоррен вычел из аванса Томми от звукозаписывающей компании, потому что сам Уоррен совсем обнищал после покупки горы. Может быть, в наказе Уоррена содержался совсем другой тайный смысл: “Войди в эту комнату и умри там”. Второго альбома никогда не будет, а “Вёрв-рекордз” хочет освободиться от договорных обязательств и запихивает тебя в эту каморку для самоубийц в “Челси”, чтобы избавиться от тебя.

Летний вечер был прохладным – недавно прошел очистительный короткий ливень, и после гостиничной духоты воздух на улице особенно освежал. Томми нашел сигареты в газетном киоске на углу Двадцать третьей улицы и Шестой авеню, а потом, заметив, что хочется есть, купил у уличного торговца кныш “Габилаз”. А потом, застеснявшись блокнота под мышкой, он пошел с сигаретами и кнышем обратно в гостиницу. У входа его остановил нищий, попросил “четверть бакса на еду”, и Томми чуть было не отдал ему завернутый в тисненую бумагу, пышущий жаром маслянистый кныш, но потом одумался и протянул доллар.

Существует огромная пропасть между фолк-возрожденцами и злободневными песенниками из “новых левых”, с одной стороны, и недавно появившейся и, вероятно, более значимой школой песенников, направляющих в определенное русло переменчивые течения современной сцены. Многие, воодушевленные Бобом Диланом, считают, что эту пропасть легко перескочить – но, увы, это не так. Эстетическая ответственность и утопическая цельность общественно-политических взглядов оказываются чересчур тяжелой или вовсе непосильной ношей для большинства “новых Гатри”, заполонивших сегодняшнюю сцену. Из всех произведений, порожденных стаями этих леммингов, которые совершают прыжок в упомянутую пропасть, бесспорно, самое щемящее – это альбом Томми Гогана “Бауэри, улица забытых людей”, тошнотворный сплав заискивающей льстивости в стиле кантри-блюза и игривой поэзии, нашпигованной до отказа пошлой жалостью к собственному предмету изображения. Трудно представить себе, что те настоящие негры-бродяги с Бауэри, которые предоставили для этого альбома собственные имена и рассказы из жизни, получат хоть какое-то удовольствие, слушая получившиеся в результате старательно вымученные и неуклюже многословные композиции, выдаваемые за “блюз”. Гоган переносит либеральную снисходительность Алана Ломакса на пропащий остров Манхэттен, но, постойте-ка, Ломакс хотя бы приличия ради таскал с собой магнитофон. Возражаю ли я против того, чтобы Гоган рядился в шкуру какого-то блюзмена из Дельты? Нет: чтобы выдвигать такие возражения, я был бы просто обязан забраковать огромное количество лучших произведений, созданных белыми песенниками в этом новом ключе, включая Дилана. Возражения у меня вызывает то, что Гоган напяливает шкуру блюзмена поверх собственной пустоты. Он натягивает ее на набожный портновский манекен – или, выражаясь точнее, на чучело ирландца с сусальной открытки для туристов. Дилан в одной из своих последних песен, “Происшествие в испанском Гарлеме”, имеет нахальство – и вместе с тем уважение – заявлять, что он хочет не только страдать наравне с низшими слоями общества (а в этом как раз и заключается величайшее желание Гогана), но и распутничать так же, как они. Дилана называют наглецом, но наглость я ставлю безусловно выше, чем слезливый скулеж с заламыванием рук, в котором так охотно упражняется Гоган.

Альбом “Бауэри” вышел в 1964 году, после нескольких месяцев кропотливого труда, что было слишком долгим сроком для благожелательно настроенной фирмы звукозаписи, а также после возникших в последнюю минуту пререканий с юристом из “Вёрв”, который обнаружил в контракте “Братьев Гоган” пункт, оговаривавший, что после его разрыва должно пройти не менее полугода до выпуска сольных записей кем-либо из членов трио. Было уже слишком поздно затаскивать на рынок остальных – да это было и не важно. “Кто же скрывается за этим имечком – П. К. Зуб?” – проворчал Рай в тот вечер, когда все собрались в “Лошадиной подкове” поужинать спагетти и пособолезновать Томми за стаканами виски. “Я слышал, какой-то семнадцатилетний сосунок. А что, если нам вломиться в редакцию “Ист-Виллидж азер” и вышибить этому типу зубы?” Мирьям, которая обычно во всем противоречила Раю, тут шумно его поддержала, а потом предложила и собственную, более изощренную идею: похитить критикана и запереть его в одной комнате с предметом его фантазий – шлюхой из испанского Гарлема.

Когда Томми протрезвел после той попойки, Уоррен Рокич велел ему все забыть. И снова взяться за работу. С тех пор прошел год – а Томми так ничего нового и не написал. Он мог наизусть зачитывать целые длинные фразы из той рецензии, зарезавшей его альбом, но ему так и не удалось положить на музыку и превратить в песню ни те слова, ни какие-либо другие. И вот сейчас, возвращаясь в гостиницу, где ему предстояло провести четвертую, и предпоследнюю, ночь совершенно бесплодного “творческого штурма”, он понял, что не в силах заставить себя вернуться в эту жалкую комнатенку, к гитаре, к которой он так сегодня и не притронулся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю