Текст книги "Сады диссидентов"
Автор книги: Джонатан Летем
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 31 страниц)
А Стелла Ким, которая любила, в духе иппи, использовать дрянную продукцию порочного мира для игры в абсурдные политические жесты (они обе с удовольствием запихивают кочаны салата в магазинные морозильники, или заталкивают датские монетки из сплава или тринидадские пенни в щели телефонов-автоматов для десятицентовиков, или вскрывают кучу рекламной почты, вытаскивают оттуда все оплаченные конверты для ответов из разных одиозных корпораций, вкладывают в каждый конверт по куску американского сыра “Крафт”, в тот же день украденного специально для этой цели из магазина, а потом все это опускают в почтовый ящик, чтобы фирмы-отправители сами же и получили свои конверты, промасленные и вонючие), – так вот, однажды, когда Комитет американских квакеров на службе общества бросил клич отправить грузовой контейнер с гуманитарной помощью осажденным в горах гватемальским изгнанникам, Стелла предложила Мирьям, действуя в этом же духе, собрать никчемные и уже пылящиеся в углу баллончики “Адорна” и отправить их в контору Комитета – пускай добавят к другим посылкам. И, хотя это уже идет вразрез с духом ненасилия, который исповедуют квакеры, Мирьям в душе надеется, что гватемальцы сумеют смастерить из этого вклада Арта Джеймса в их борьбу, например, личные огнеметы. Или бомбу.
Глава 3
“Линкольн” Сэндберга
Вот как получилось, что Роза Циммер прожила много десятилетий в Саннисайд-Гарденз: она поселилась там вместо еврейской фермы в Нью-Джерси.
Ее новоиспеченный муж на самом деле заключал в себе двух мужей – еврея и немца. Еврей в нем любил города. Немец – леса. Немцу хотелось ферму. И тот немец в нем (храни Господь их обоих), – чей отец был банкиром, а мать – оперной певицей и светской дамой, знал одну только городскую цивилизацию и культуру, а свою первую и ударную порцию учения Маркса получил в качестве одного из салонных угощений, подававшихся вместе с чаем, пирожными и интеллектуальными разговорами; этот немец в нем, встречаясь с товарищами, открыл для себя те особого рода интеллектуальные разговоры, что стряхивали с него сонливость и по-новому перестраивали его жизнь, заставляли его гордиться революционными возможностями – и вместе с тем оставались лишь интеллектуальными разговорами, непременными атрибутами салона, наподобие пирожных к чаю, изящной горкой выложенных на подносе, – так вот, теперь эта немецкая часть его натуры вдруг размечталась о ферме. Альберт заявил, что хочет разводить кур, чистить курятник от куриного дерьма, подбирать куриные яйца и, когда нужно, сворачивать курам шеи.
Так Роза, урожденная Ангруш, недавно ставшая Розой Циммер, оказалась в “Паккарде”, ехавшем на юг, за пределы всякой цивилизации, в дикие края в окрестностях Ньюарка, чтобы присмотреть участок земли в местности, которая называлась Джерси-Хоумстедз. Альберт сообщил ей об этой поездке совсем неожиданно: сказал довольно туманно, что ему нужно поговорить там с кое-какими людьми, а потом добавил – будто речь шла о сущем пустяке, – он хочет, чтобы Роза подумала о возможном переезде в те места. Она неохотно, чуть не рыдая, поехала с Альбертом, который с большим трудом справлялся с взятым напрокат пыльным и покоробленным автомобилем, – он сел за баранку совсем недавно, несколько месяцев назад, когда вдруг загорелся желанием получить права. Если они порой совершали лихой вираж, проносясь по обычному шоссейному повороту, Роза быстро хваталась за томик Карла Сэндберга – только что вышедшую книгу “Авраам Линкольн: Военные годы, том II”, взятую из библиотеки Джефферсон-Маркет и прихваченную в дорогу в качестве спасительного средства, жизненно необходимого при любой вылазке на природу: чтение заменяло Розе воздух. Она хваталась за толстый переплет, словно моля самого Линкольна о том, чтобы между шинами “Паккарда” и дорогой было хорошее сцепление.
– Знаешь что, папаша Циммер? Если ты будешь водить трактор так же, как ты сейчас едешь по этому шоссе, то все твои – как это там называется, борозды? – твои борозды пойдут плясать танцы-шманцы, и потом бобы на них вырастут все перекошенные, как зигзаги.
– Роза, помолчи, пожалуйста.
Поселение Джерси-Хоумстедз было чем-то совершенно невозможным, неосуществимым – и, тем не менее, существовало. Возникло оно под руководством одного сумасшедшего утописта по имени Бенджамин Браун – “маленького русского Сталина”, как называли его газеты, хотя на самом деле он не подчинялся ни одной из известных ячеек, а был просто выходцем из местечка с собственными идеями. Браун вознамерился вывести евреев из плена многоквартирных домов, где они прозябали, и вернуть их к земле. Несмотря на огромные трудности, не считая того, что все происходило на фоне отчаянной Депрессии, причем в самом ее разгаре, когда сплошь и рядом случалось невозможное, – этот Браун поехал в Вашингтон, чтобы лично встретиться с Гарольдом Айксом в Министерстве внутренних дел, и вышел от него с чеком на сто тысяч долларов, полученным по рузвельтовской антикризисной программе. И на эти деньги он начал скупать в Нью-Джерси бесплодные земли у невежественных фермеров, ходивших с протянутой рукой. Собрав таким образом из ничего тысячу двести акров земли, он принялся заманивать туда евреев. Возможно, его затея была не менее сомнительной, чем планы Гитлера по депортации евреев на Мадагаскар, но у Брауна все получилось. Здесь, провозгласил он, будет построена фабрика по пошиву одежды, где будут трудиться сотни портных, а владеть фабрикой будет коллектив рабочих. А еще там построят магазин и ферму, и они тоже будут находиться в общей собственности. Этому Моисею из колена Портняжного удалось расшевелить несчастных евреев, ютившихся в Нижнем Ист-Сайде и в Бронксе, – тех, кто сумел наскрести пять сотен долларов, чтобы выкупить свою долю в этой новой Отчизне обетованной. Вуаля – вот оно, будущее! Роза слышала рассказы домохозяек, приезжавших оттуда к родственникам, чтобы хоть немного отдохнуть от тяжкого труда: пять месяцев – пыль, три месяца – снег, и четыре месяца – грязь. В маленьких домиках (точнее, бетонных коробках), которыми обросла утопия Брауна, сами домохозяйки – в свободные от работы в поле или на фабрике часы – только и делали, что мыли, скребли, мели да чистили. Если, конечно, им еще осталось что чистить – после того, как они распродали все свое добро на уличной барахолке на Деланси-стрит, чтобы добыть те самые пятьсот долларов для переезда в это славное будущее.
И вот, этот отпрыск банкира и оперной певицы из Любека, этот муж-идеалист потащил Розу в какую-то грязную глухомань только потому, что из головы у него не до конца выветрились некие шварцвальдские фантазии на темы пасторально-аграрной родины. Подобные сцены если и могли привидеться где-то любекским евреям, то разве что нарисованными в синих тонах – на мейсенском фарфоровом блюде.
– Евреи приезжают сюда на автобусах, – заявила Роза. – А не на арендованных автомобилях. Те, кто разъезжает на автомобилях, едут подышать свежим воздухом в Рокавей-парк или подальше, в Монток, если они тщеславны. А потом едут обратно, к себе домой.
Ей хотелось крикнуть: только городской еврей мог додуматься до такого – поселиться на ферме! Те, у кого в жилах текла крестьянская кровь, прекрасно знали, какое кромешное невежество, какая беспросветная тупость царит в деревне. Только те, у кого в жилах еще текла эта деревенская кровь, по-настоящему понимали, что для Людей Книги будущее существует только в больших городах.
– Может быть, это станет для нас выходом, Роза. Ты же знаешь: трое в моей квартире не поместятся.
С тех пор, как прервалась Розина беременность, Альберт при любом удобном случае упоминал об их невидимом ребенке. Пускай этот ребенок пока и отказался появиться на свет – подобно революции, – сам этот факт свидетельствовал о неизбежности его рождения в будущем. И, подобно неизбежной революции, он выступал неким очистительным средством, смывающим любые оговорки, любые возражения или ложные мысли. Когда-нибудь придет день… Так что им лучше заранее подготовиться. Сейчас этой подготовкой, очевидно, и была поездка на “Паккарде” в Джерси-Хоумстедз. Если, конечно, в итоге она не смешает им все карты и не угробит их обоих, вместе с воображаемым третьим.
– Смотри-ка на дорогу. Да люди сплошь и рядом живут в квартирах по трое! Нас в родительской квартире было шестеро.
Правда, Роза не добавила, что детей ведь растят не в квартире: их растят сразу в куче квартир. В целых соседских сообществах. Малыша можно было занести в квартиру этажом выше – на час, на два или даже на три-четыре. В понимании Розы, младенцы только выигрывали от общения с другими младенцами и их матерями – в комнатах, кишевших всякими тетушками и кузинами, в кухнях, где вечно бурлили споры, заглушавшие радио. Да кто же тебя научит кипятить пеленки на ферме в Нью-Джерси? И уж тем более – кто прокипятит их за тебя?
Город остался позади, мимо со свистом проносились деревья: машина как будто мчалась по тоннелю из листьев в непонятный, сказочный мир.
– Если тебе вздумалось исследовать Новый Свет, Альберт, лучше купи карту побольше – а не такую, где все заканчивается штатом Нью-Джерси.
– А чем тебе не угодил Нью-Джерси?
– Миллионы людей отовсюду приезжают в Нью-Йорк. И если они умны, то остаются там, в этом величайшем городе на земле, а если они глупы как пробки или отважны, то уезжают оттуда в крытых повозках и разыскивают свой Эдем где-то за далеким горизонтом, в каких-нибудь краях с индейскими названиями – вроде Дакоты или Оклахомы. Или едут в Голливуд, этот рай земной, ради которого стоит ползти на карачках по всему континенту. А по пути не грех и съесть нескольких своих собратьев. Они убираются туда и жарятся на солнце, как Бен Хект. Повернуться спиной к Нью-Йорку только для того, чтобы очутиться в такой близи, как Нью-Джерси, – это значит, как говорится, проявить скудость фантазии.
Роза в очередной раз поймала себя на том, что, раскрыв рот, уже не в силах была замолчать. После первого года замужества она вдруг обнаружила, что ее молчание, как пачка сливочного масла, имело определенный срок годности. Иногда она сама себе удивлялась – как всегда вслух удивлялись другие: Ой-вэй! И откуда это такой язык без костей у третьей сестры Ангруш? Откуда эта девчонка берет такие слова, чтобы поливать грязью собственную родню? Неужели нельзя заткнуть ей рот?
Заткнуть ей рот было невозможно. С тех самых пор, как Роза научилась читать и рассуждать, она ежедневно обогащала свой словарный запас и черпала оттуда все новые выразительные средства. И если ее мать просто пожимала плечами или стонала, заламывала руки или сжимала виски, то Роза уже бичевала собеседников кнутом английского языка. И когда она оказывалась на собраниях коммунистов, где велись споры совершенно нового рода, причем вели их молодые люди, чье окружение и темперамент не слишком отличались от ее собственных, а иные обладатели бойкого языка и проворных мозгов тоже принадлежали к женскому полу (а почему бы и нет? Разве не сама история вызвала к жизни подобные людские типы?), – оказываясь на таких сборищах, Роза не в силах была обуздать собственный голос. Она сама себе дивилась, однако ни за что не призналась бы, что считает себя диковинкой. Быть Розой Ангруш было просто правильно. Быть Розой Циммер оказалось не менее правильно. Сама история требовала ее существования. А брак сам по себе – как уяснила она после года глупого и страшного молчания – в высшей степени диалектическая ситуация.
* * *
Прибыв в Джерси-Хоумстедз, Роза – с одной стороны, стала лучше думать о здешней жизни, а с другой – была неприятно поражена. Она совсем не так представляла себе это поселение. Оказалось, тут вовсе не расхаживают повсюду босоногие евреи с такими лицами, как на фотографиях из зоны пыльного котла. Двое организаторов (явно партийцы из суетливой жабьей породы) обращались с Розой и Альбертом чуть ли не по-царски. Они встретили их у конторы – низенького дома-коробки, как две капли воды похожего на множество других. Там Альберт не без труда припарковал машину. Одного из встречавших – в комбинезоне, с круглой загорелой лысиной, типичного еврея-фермера, какими их изображали на карикатурах в “Нью-Йоркере”, – звали Некто Самановиц. Второго – обливавшегося по́том в черном костюме с крошечным галстучком, эдакого красного клерка из той породы, что вечно торчат в дверях и всучивают кучу брошюрок, которые никто не станет читать, но от которых невозможно отказаться, – этого второго звали Дэниел Остроу. Для начала эти двое повели Розу и Альберта на фабрику, в цех пошива одежды. Если сощуриться, чтобы расплылись неясными пятнами пронизанные солнечным светом сосновые ветки за мутными окнами, то вполне можно было принять это место за фабрику компании “Трайэнгл-Шёртуэйст” – с одной только разницей: если здесь захочется выпрыгнуть из окна, то приземлишься не на мостовую, пролетев десять этажей, а плюхнешься с небольшой высоты в пыль и навоз – его вездесущий запах крепчал по мере того, как они продвигались вглубь фермы.
Да что там запах! Их гиды держались так, словно проводили экскурсию по Советскому Союзу для Джона Рида и Эммы Гольдман. Они из кожи вон лезли, стараясь произвести на Альберта и Розу самое лучшее впечатление. Поначалу Роза, по наивности не ведавшая о сегодняшней повестке дня, объяснила такую невероятную обходительность трепетом перед арендованным “Паккардом”. Но все это не важно. Сколько бы кто ни старался, долго такое не продержится. Здесь ведь не Латвия и не Украина, а Нью-Джерси: Роза никак не могла побороть своего снобистского презрения к здешней серой окраине.
В самом деле, Джерси-Хоумстедз было местом мрачным и зловещим. Люди, которые сюда переселились, интересовались политикой, и кто-то из них принадлежал к передовым “попутчикам”, а кое-кто – даже к бескомпромиссным членам партийной ячейки. Но много ли времени оставалось на организационную работу, если все здесь целыми днями корпели над обрезками сукна, возились в курином помете или выдирали из земли сероватые корнеплоды, которые лучше всего было бы сразу выбросить на помойку, чтобы не пришлось потом варить из них суп или, тем более, резать их в “салат”? Вот что натворила с ними со всеми Депрессия. Вот что натворила Депрессия с идеями коммунизма. Вместо того чтобы разжечь революцию, она ее задушила – именно потому, что нарождающееся пламя американской революции могло расти и крепнуть только в гостиных, в умных разговорах, а в тупом, бычьем, мозолистом воображении американского рабочего оно только задыхалось и гасло. В чем-то Розе пришлось пересмотреть свое мнение: здесь все-таки уже пролегала граница – здесь была такая же даль, как и Великие равнины. Всего час езды на машине по Нью-Джерси – и ты оказывался в таком месте, где не ощущалось ни малейшей пульсации европейской истории. Куда ни глянь – всюду одна только американская история. Только ступи на пыльную почву этой слащавой голодной утопии – и мгновенно начнешь задыхаться от нехватки умственного кислорода.
Они пришли на большое поле посередине фермы. Только теперь до Розы дошло, что там затевается какое-то мероприятие, по случаю которого, похоже, они и приехали именно сегодня, а не в какой-то другой день. Это была не лужайка и не газон, а настоящее поле – Роза сразу поняла, что здесь не подстригали траву, а косили с помощью какой-то штуки, приделанной к трактору. Поэтому земля, на которой были расставлены складные стулья и расстелены одеяла, вся бугрилась и щетинилась жесткой остью, а среди бугров и ям валялись булыжники, вывороченные из-под травы и почвы. А еще на этом поле стоял низенький дощатый помост – не то сцена для музыкантов, не то трибуна для оратора. Неужели эти евреи Джерси-Хоумстедз – такие остолопы, что собираются отплясывать тут кадриль? И убеждать самих себя, что они в самом деле поселились на “Диком Западе”? Вот они стали выходить с корзинками из своих низеньких бетонных домов – эти деревенские евреи, лесные евреи, эти портные и их жены. Розе показалось, что они всем своим видом молят об общественном святилище – о городском многоквартирном доме, где их страдания могли бы вылиться в более уместные формы. Вместо этого они мучились здесь, на беспощадном солнцепеке. Да поможет им Бог. Вокруг помоста женщины расправляли одеяла и подстилки – насколько их вообще можно было расправить на этой неровной, кочковатой земле. Потом они разложили корзинки с едой – и приступили в солнечной тиши к тому, что лишь условно можно было назвать пикником.
Неподалеку стояла пустая маленькая трибуна, украшенная флагами, и три складных стула. Для чего же ее поставили? Роза надеялась, что не успеет этого узнать. Предвидя, что ей будет скучно, она захватила с собой из машины биографию Линкольна, чтобы с головой уйти в прозу Сэндберга до того часа, когда придется снова садиться в “Паккард” и, преодолевая тошноту, возвращаться к цивилизации. Здесь она уже на все нагляделась. День, начавшийся с совершенно бредового плана, который Альберт всерьез предложил Розе, уже закончился. Роза твердо решила, что никогда и ни за что не поселится в этом месте – и ее решимость была крепче титанового шнура.
Альберт подвел ее к одеялу, на котором устроились тот еврей-крестьянин в рабочем комбинезоне, Самановиц, и его жена Йетта. Роза попыталась уклониться от светских любезностей. Йетта Самановиц напоминала чью-то бабушку с зернистой черно-белой фотографии, портрет старушки из какого-нибудь то ли польского, то ли русского городишки – в рамке или медальоне. С той только разницей, что эта седенькая старушка нагнулась к Розе и протянула ей тарелку с яичным салатом, маринованными огурцами и бутербродами с рубленой печенкой (господи, это же надо – есть печенку в такую жару!) и проговорила на безупречном английском:
– Угощайтесь. И возьмите стакан чаю. Вам нужно было прихватить шляпку от солнца. Если хотите, я могу сходить в дом и принести свою.
– Спасибо, не нужно.
Титановый шнур Розиной непреклонности лишь натянулся еще крепче – словно один его конец прибили к небесам, а второй обмотали вокруг ядра Земли, так что посередине оказалась как раз эта треклятая поляна. Но уже через минуту, когда Альберт и сопровождавшие его товарищи – фермер и клерк-прилипала – поднялись на ту маленькую сцену под палящим солнцем и замахали руками, Роза поняла, что сейчас Альберт обратится к собранию – тому собранию, какое представляли собой эти людишки, рассевшиеся там и сям на соломе, эти евреи, парализованные, будто насекомые, безжалостным солнечным светом. И вот тогда Роза почувствовала, что металлический шнур внутри нее вдруг закручивается кренделем.
Альберт и фермер уселись на стулья, а на трибуну взошел тот, клеркообразный, и принялся громко кашлять в ладонь, пытаясь без микрофона завладеть вниманием публики. Впрочем, утихомирить всех, кроме детей, оказалось делом нетрудным. Он представил слушателям Альберта Циммера – особого гостя из Нью-Йорка, “важного организатора и оратора”. Да уж, подумала Роза, здесь-то Альберт сойдет за важную фигуру – по принципу: “одноглазый в стране слепых”. Может быть, в этом и заключался секрет притягательности. Другой вопрос – надолго ли ему удастся сохранить ореол этой взятой напрокат важности, если он переберется сюда насовсем? Само это место, думала Роза, способно уничтожить все важное.
Альберт поблагодарил и представившего его клерка, Остроу, и фермера Самановица, который сидел в сторонке и молчал, а затем поблагодарил всех собравшихся за то, что пришли послушать его “в такой день”. Что это за такой день сегодня, Роза понятия не имела, однако Альберту жидко похлопали – так обычно хлопают в ладоши скопления людей: если они чему-то и радуются, то главным образом – самому своему существованию.
– Возможно, вас удивит то, что я хочу сказать вам в самом начале, – начал Альберт. – Прежде всего, я хочу сказать вам, что восхищаюсь вами – как рабочими с вашими семьями, но еще и как американцами! Все вы, сидящие сейчас передо мной, – выдающиеся американцы. Вы лучше, чем сами сознаете. Вы лучше, чем многие другие. Я говорю это потому, что, готовясь встретиться с вами, я слышал всякие рассказы. Вот даже и сегодня утром, когда я ехал сюда, я услышал, что в соседних городах вам не желают ничего продавать, когда узнают, что вы из Хоумстедз. Они объясняют это тем, что вы все тут коммунисты. Я слышал, что жители городка Монро не хотят отдавать своих детей в одни школы с вашими детьми. Потому что вы – евреи и есть подозрения, что вы к тому же красные.
– Говорите на идише! – раздался крик с поля. За этим возгласом последовали новые жидкие хлопки.
Йетта вдруг зашептала на ухо Розе, так что та вздрогнула:
– Тут всегда так кто-нибудь кричит – на половине наших общих собраний. – По ее тону можно было понять, что ей неловко. – В остальных случаях собрание ведется на идише, но обязательно находятся такие, кто кричит: “Говорите по-английски!” Ничего не поделаешь.
– Он бы не мог заговорить на идише, даже если б захотел, – ответила Роза.
Йетта замолчала. Роза – отчасти желая загладить невольную грубость и подавляя смутное “братье-гриммовское” подозрение, что поесть здешней еды – значит запачкать себя возможной скверной здешних мест, борясь с инстинктами своего отказнического разума, – потянулась к бутерброду с рубленой печенкой и золотистым поджаренным луком. Все было очень свежее. Розе страшно хотелось есть.
– Конечно, вы можете спросить: а кто это явился сюда к вам, чтобы хвалить вас за то, какие вы хорошие американцы? Спешу признаться вам, что я собой ничего особенного не представляю. Я не могу быть каким-либо авторитетом в ваших глазах, если не считать того, что я – просто американец. Я такой же гражданин этой страны, но еще и всего мира, я – гражданин человеческой цивилизации, как и вы. А потому я не только уполномочен обращаться к вам как равный к равным, я уполномочен еще и высказывать свои взгляды. Я вправе делиться с вами своими взглядами – и бороться с предрассудками вроде тех, с какими сталкивались и вы. Мои взгляды целиком и полностью выражают то, что мы и празднуем сегодня, в этот великий день, – то есть свободу.
Ну-ну, подумала Роза. Хватит накрывать на стол – пора приносить еду. Альберт был мастер по части сервировки – а вот с едой дело всегда обстояло хуже. И все же тут, на этом помосте, он ощущал себя явно в своей тарелке: на высоком лбу у него блестел пот, но и все его хилое тело тоже как будто слегка светилось заботой о слушателях, рассевшихся перед ним на поле. А они, в свой черед, явно тянулись к нему и к той квинтэссенции покинутого ими города, которую он воплощал. Ведь город – в какой бы нищете они там ни прозябали в прошлом, – оставался оплотом булыжных мостовых и правильного языка, средоточием идей, – словом, раем по сравнению с этой убогой глухоманью, куда их хитростью заманили для непосильного труда.
Альберт имел некоторый ораторский талант, хотя произносить подобные речи – совсем не то же самое, что обладать способностью, глядя собеседнику в глаза, говорить с полным убеждением. Или, скажем, помериться силами с Розой или с другим мощным противником – с помощью своих избитых фраз. Уж на этом-то поприще она сильно его опережала. Лишь тут, оказавшись на некоем среднем расстоянии от Розы, Альберт снова мог отвоевать себе немного ее внимания. Сидя рядом с ней в машине, он попадал в Розино поле острого, смертельного разочарования – без малейшей надежды выбраться оттуда. Когда же он стоял перед ней здесь, на помосте, к ней возвращалась способность видеть его особое обаяние – смесь говорливости и уклончивости.
То же самое получалось у них и в постели. Он оплодотворил Розу потому, что всегда старался избежать этого. А поскольку ее уже бесило, что он постоянно прыщет спермой ей на бедра и на живот, выбирая окольные пути вместо прямого, она однажды бешено вцепилась в него и задержала на один решающий миг дольше. Зато теперь, когда он снова и снова силился повторить тот первый случайный успех, из-за которого они поддались панике и поженились, – теперь его прилежные старания умиротворить ее саму, ее сестер и собственную мать, подарив им отпрыска, терпели крах. Альберт казался Розе просто непостижимым: идя прямой дорогой, он словно делался невидимкой. Окольные пути – вот единственное, что легко ему давалось. Когда он кончал прямо в нее, она едва его чувствовала, а его семя било мимо цели и просто пропадало, растворялось внутри нее, как били мимо цели его слова в салонных спорах.
Альберт мелькал в поле Розиного желания, будто радиосигнал, то пропадающий, то вновь появляющийся в зоне приема. – Позвольте спросить: в какой стране имеется более богатый опыт революционной борьбы за человеческую свободу, чем у нас, в Соединенных Штатах? Однако революционным золотом из жилы американской истории, столь богатой и изобильной, как и материальными сокровищами нашей столицы, завладели силы реакции. В таких условиях, естественно, революционный лагерь оказался неспособен заявить о своем праве прямого наследования американской традиции. Потому-то ваше поселение и является столь отрадной вехой. Потому-то вы, хоть вы сами этого и не сознаете, хоть вы и смотрите вниз, на землю, и думаете, что просто добываете хлеб в поте лица, – на самом деле вы ведете борьбу. И не просто борьбу за одну фабрику или за одну ферму. И даже не за один новый городок, появившийся посреди полей. Нет – вы боретесь за блестящее будущее, когда все люди этой земли будут сообща владеть материальной собственностью. Даже те люди, кто сейчас относится к вам с подозрением, кто хулит вас, – люди, ослепленные собственными предрассудками, которые мешают им самим тоже мечтать о свободе. Вот зачем я приехал к вам: чтобы выразить вам свое восхищение и передать вам слова восхищения и почтения от тех, кто находится сейчас далеко отсюда. И особенно – в такой день, как сегодня.
Ну же, Альберт, давай, договаривай до конца. Объясни-ка этим крестьянам, что выковыривание картошки из-под комьев грязи делает их активистами.
– Коммунизм – это американизм двадцатого века.
Неужели никто из этих людей, обмякших от солнца, разлегшихся там и сям на одеялах, ничего не выкрикнет, возмутившись этим избитым лозунгом? Неужели никто снова не прервет его просьбой перейти на идиш? Или говорить по существу, а не надоедать им трескучими фразами партийного вербовщика? Нет, все лежали тихо, будто парализованные его лестью. Впрочем, Роза предполагала, что есть здесь и такие, кто молчит просто из цинизма, как и она. Потому что сейчас, слушая эти приторные излияния, состоявшие сплошь из клише Народного фронта, Роза не просто потеряла ненадолго вспыхнувший в ней интерес к Альберту, но и с удивлением для себя наконец открыла, в чем истинный смысл и цель их сегодняшней поездки сюда. И из-за этого внезапного открытия тот титановый шнур, который Роза ощущала внутри себя, начал сдавливать ей горло, заставляя ее не просто молчать, а мучительно ловить ртом воздух.
Потому что сейчас она осознала, что выступление Альберта на этом помосте – не что иное, как партийная миссия, выполнение полученного партийного задания. Собственно, чему тут удивляться? А Остроу и Самановиц – не просто “экскурсоводы” по ферме, но и партийные агенты Альберта.
И то, что Альберт внезапно загорелся желанием научиться водить – целый месяц старательно упражнялся, налетая на бордюры, чтобы наконец получить права, – выходит, и это тоже он проделывал, выполняя партийное поручение? А значит, если следовать логике, вся затея с переездом сюда тоже была поручением партии. Причем эта идея отнюдь не пришла в голову Альберту несколько дней назад: нет, он знал об этом давно, уже несколько месяцев, просто помалкивал до поры до времени. Сейчас Роза мысленно услышала целую речь, слово в слово, будто кто-то тайком диктовал ей прямо в ухо: “Представь себе городок, где полно несчастных евреев, а вокруг них – злобные люди, которые считают их красными, как будто строить эту симпатичную ферму и фабрику своей мечты – то же самое, что состоять в изменническом союзе с Советами. Представляешь себе их затруднительное положение? Их ужасную слабость? Так почему бы этому городку не обратиться за поддержкой к нашей партии? Почему бы им не принять ту помощь, которая в таком случае потечет к ним из Нью-Йорка и даже из более восточных краев, чем Нью-Йорк? Ведь это – наш шанс принять в КП целый муниципалитет – первый в истории Америки шанс!”
И ни слова из этой речи не стало известно Розе – несмотря на то, что она была якобы рядом с Альбертом в их ячейке!
Все эти частности тонули в общей массе уже знакомой ей информации: она знала, чего ожидает партийная ячейка от своих женщин. Предполагалось, что женщины-коммунистки всегда будут подтверждать и доказывать главный партийный миф, гласивший, что в светлом будущем, к которому устремлены все их помыслы и усилия, все различия и несогласия между мужчиной и женщиной легко разрешатся. А между тем, пока это будущее не наступило, партия, не брезгавшая никакими видами жульничества, самым будничным образом подрывала нежное доверие, царившее в браке между якобы равноправными супругами.
Как будто Альберт вообще способен был хоть на какие-то доверительные отношения! Роза очень в этом сомневалась.
– И вот сегодня, в этот знаменательный день…
Да о чем он, черт побери, толкует? И тут Роза вдруг соотнесла слова Альберта с полотнищами флагов, повисшими над трибуной, с которой он ораторствовал. Она ведь с самого утра видела повсюду эти флаги – они торчали на шестах, яркими пятнами разукрашивали решетки подъездов… Но она воспринимала их просто как надоевшие раздражители, мысленно отмахивалась от них, не вникая в смысл этих декораций. Ну конечно! Сегодня же особенный, знаменательный день. И тут, уже окончательно, сегодняшняя поездка на “Паккарде” предстала в новом свете – и Роза всем своим телом ощутила стыд. Ей стало стыдно и за собственную тупость, и – как следствие – за то, что она невольно приняла участие в бессмысленнейшем из ритуалов.
Сегодня было Четвертое июля.
* * *
Как же тогда получилось, что, вопреки желанию партии, чтобы они поселились в Джерси-Хоумстедз, они в итоге обосновались в Саннисайд-Гарденз?
Партия недооценила Розину силу.
Если ячейка сообщила Розе о своих намерениях лишь с помощью секретного телефона, каким оказался ее муж, то и она сообщит свой ответ при помощи того же самого телефона – и переведет оплату за звонок на имя собеседника. Нет: таков был ее предельно простой ответ, не требовавший никакого советского шифра для расшифровки.








