Текст книги "Сады диссидентов"
Автор книги: Джонатан Летем
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 31 страниц)
Томми уселся на диванчик в огромном, похожем на пещеру гостиничном вестибюле, с жадностью съел кныш и вытер жирные руки о диванную обивку. Потом закурил, решив чуть-чуть поиграть роль гостиничного детектива – понаблюдать за входящими и выходящими, за пестрым населением “Челси”. Вот прошел наверх пригожий лысеющий британец, который уже представился Томми в коридоре и, запинаясь, сообщил о себе, что пишет “научную фантастику о космических приключениях”, – словно заранее обороняясь от каких-то превратных домыслов. У стойки скандалила девушка, требуя выдать ей письма, которые администрация “арестовала” за неоплаченный номер. По слухам, отставная подружка Уорхола – если только это вообще девушка. А на такой вопрос никто бы не решился ответить утвердительно. В углу холла, у глядящего на улицу окна, с презрительно-скучающими усмешками на лице, сидели двое парней с прическами под “Битлз”, в солнцезащитных очках в такой-то ночной час. У их ног лежал футляр для электрогитары и небольшой усилитель звука. Томми предположил, что это, может быть, даже какие-нибудь “Стоунз”, или “Энималз”, или еще какой-нибудь дремучий подвид “Битлз”. У телефонной будки переминался постоянный обитатель гостиницы, поэт с внешностью воришки-карманника: похоже, он дал кому-то телефонный номер гостиничного вестибюля, а этот кто-то явно не спешил звонить. Томми мучился противоположной незадачей: у него в кармане лежала бумажка с номером телефона, по которому он старался не звонить – из страха, что никто не ждет его звонка.
Мирьям воспользовалась случаем и уехала на слет активистов в северной части штата Нью-Йорк, в лесу под деревушкой Керхонксон. Томми тоже был не прочь поехать туда с ней – ведь он и сам мог бы внести вклад в мирное движение. Мирьям, которая всегда держала свой диссидентский нос по ветру, еще в начале весны уговорила Томми выступить с песнями под гитару на студенческом диспуте-семинаре в Городском колледже и в Нью-скул при Куинс-колледже – в ее призрачных “альма-матерах”. Ко времени проведения апрельского марша на Вашингтон Томми даже написал цикл песен по данному случаю. “Деревня Восходящего солнца”, “Это Макджордж Банди[8]8
Макджордж Банди – советник президентов Дж. Кеннеди и Л. Б. Джонса, ответственный за втягивание США в военный конфликт во Вьетнаме.
[Закрыть], а не я” и “Студенческое движение может сбросить этот поезд с рельсов” сочинялись не для пластинки и даже не для исполнения перед микрофоном на апрельском сборище в округе Колумбия, куда Томми в любом случае не приглашали в качестве исполнителя. Эти песни с их простыми аккордами и припевами были скорее адресованы рассевшимся кругами студентам; их целью было поучить молодежь с плохо настроенными гитарами и без особого таланта, пробудить солидарность на местах. Томми даже не прихватил с собой инструмент в Вашингтон – они с Мирьям просто шагали вместе с этой ошеломительной толпой, как одно тело среди миллионов, а вокруг, прямо на их глазах, рождалось целое движение.
Мирьям в тот день – или к тому времени, когда они сели в автобус и поехали назад, – перезнакомилась со всеми. Она обзаводилась закадычными друзьями с такой быстротой, что у Томми голова кружилась. В первые годы ему пришлось немало потрудиться, чтобы понять: Мирьям не спит с этими своими новыми друзьями и не собирается с ними спать – ни с мужчинами, ни с женщинами. Однако он еще больше загрустил, когда понял, что против желания Мирьям заполонить свою с ним жизнь последователями, которые восхищались бы ею не меньше, чем сам Томми, невозможно выставить никаких разумных возражений. По сравнению со способностью Мирьям завязывать дружеские отношения с людьми дарование Томми казалось блеклым. Мирьям обладала секретом более высокой музыки – но самому Томми перепадало ее все меньше и меньше. Неизменно любящая и преданная, веселая и общительная в постели, Мирьям, тем не менее, умерила силу того еврейского пламени, которым так щедро обдала его в самом начале. Гитара Томми стала некой баррикадой, через которую он так и не научился перелезать, излишним украшением для той самой обыденной речи, при помощи которой Мирьям запросто достигала взаимопонимания с любым: с подростками, с чернокожими, с подозрительными полицейскими, или – как недавно, хотя уже кажется, что очень давно, пять дней назад, когда они съехали с шоссе вблизи Керхонксона, – с работником бензозаправочной станции в ковбойской шляпе.
У Мирьям, как у настоящей уроженки Нью-Йорка, не было ни водительских прав, ни желания их получить. Всего за день до того, как вселиться в “Челси”, Томми в летний дождь отвез ее на машине и на пароме на место слета. На коленях у Мирьям, сидевшей на пассажирском сиденье, лежали смятые дорожные карты. Когда нашли на карте Керхонксон, то оказалось, что он запрятан в округе Ольстер: вот так названьице, ничего не скажешь! Можно подумать, Томми никуда и не уезжал из родных мест – просто посадил эту загадочную еврейку в отцовский “Опель” и везет из серого Белфаста на какую-нибудь подростковую экскурсию. И не важно, что за рулем сидел сам Томми, – именно он чувствовал себя подростком рядом с ней. Почему бы не поехать вместе с ней на слет? Но Уоррен Рокич уже щедро оплатил ему номер в “Челси”; Уоррен Рокич отверг сделанную на скорую руку запись песен для диспута-семинара; Уоррен Рокич сказал, что Томми пора написать любовную песню, песню-воспоминание, что-то “страстное”, что-то “улетное”, что-то “балдежное”.
И вот Томми высадил Мирьям из машины. Помог ей донести вещи до двери, где уже ждали организаторы. Этим центром заправляли дружелюбные квакеры, которые, как подумал Томми, даже не подозревали, что их ожидает и какое количество марихуанного дыма им вскоре предстоит невольно вдохнуть. Мирьям забрала свои сумки, на прощанье поцеловала Томми и пожелала ему удачи, а потом он вернулся во влажную благодать августовского острова, сюда, в эту гостиницу. Уже четыре вечера подряд он пытался дозвониться из гостиничного вестибюля до Мирьям и оставлял для нее сообщения, но ему не удалось поговорить хоть с кем-нибудь, кто знал бы, где она находится, хотя люди, с которыми он говорил, и выказывали “балдежное”, “улетное” и даже “страстное” желание передать ей сообщения Томми.
Сегодня он не станет ей звонить – спасибо тому поэту с похоронным выражением лица, он прямо-таки живая эмблема полной бесполезности телефона-автомата. Телефон-автомат – это устройство, изобретенное для глумления над человеческим одиночеством.
Можно было не сомневаться: настоящее действие происходит сейчас в Керхонксоне. А вовсе не здесь, в этой псевдобогемной гостинице. Насколько мог бы судить гостиничный детектив, собравшиеся тут угрюмые типы были до обидного безобидны. Претендуя на звание творческого питомника, отель “Челси” на деле производил впечатление весьма невнятного места, где болтались безденежные притворщики или люди вроде Томми, которых пристроили сюда агенты или импресарио. Томми задумался: скольких еще певцов-неудачников заточили в здешние номера-камеры? Может, стоит обойти верхние этажи и взять показания? Так появится его второй альбом: “Челси, гостиница людей, которых вот-вот забудут”. Или “Челси, гостиница забытых людей: цикл рыданий”. Томми начал догадываться: его талант – это просто груда кирпичей. Он уже устал от того, что ему никак не позволяют оставить эту груду в покое.
Им все больше овладевал дух чистейшей прозы.
Администратор, устав от переговоров с “Фабричной девушкой”, включил транзистор, чтобы заглушить ее. Зазвучала песня “Тамбуринщик”. Первая вездесущая песня этого лета, которую лишь недавно обогнала другая, пропитанная едким сарказмом песня все того же Дилана. “Бердз”, эти очередные псевдо-“Битлз”, подготовили мир к ядовитым тирадам Бобби. По-видимому, психоделическая усталость Дилана изумляла даже подростков, которые никогда в жизни не слышали настоящих народных песен. Усталость Томми изумляла исключительно его самого, да и то – не слишком.
Уже целые две недели это новое произведение Дилана доносилось буквально из каждого радиоприемника в Гринич-Виллидже, лилось изо всех окон, широко раскрытых как будто для того, чтобы заманить внутрь последние порции кислорода из уличной духоты, и звуки этой мелодии казались переменчивыми, будто подверженными морской болезни. Эти презрительно-вопрошающие нотки как бы вынуждали каждого одинокого человека дать ответ хотя бы себе самому: ну, и каково это? Томми догадывался, что в данном случае Бобби ему ничем не помог бы, потому что Дилан, в отличие от Томми, никогда не был женат и не знал, каково это – когда жена начинает терять к нему интерес. Но, каков бы ни был опыт Дилана (или его отсутствие) как автора этой жалкой песни, она, похоже, только усиливала одиночество: всякий раз, когда она звучала, казалось, будто к твоему лицу слишком близко подносят зеркало, заставляют тебя рассматривать собственные глазницы, окруженные серой кожей, вглядываться в пронизанные красными прожилками “желтки” собственных глаз. Вот как действовала эта песня – при том, что формально делала слушателя невидимкой.
Так вот, значит, в чем главная беда, главная обида Томми? Ну, только если он обманывался, полагая, будто его искусство входит все глубже в его собственную жизнь, – но сейчас он вовсе не питал таких иллюзий. Ему было обидно не столько за себя самого, сколько за Ван Ронка, Клейтона и многих других: всех их заглатывала и извергала обратно, всех их затмевала и забивала эта ядовитая брань, лившаяся из радиоприемника. Каково это – считать себя частью некоего хора голосов, некой зоны, сцены, поля боя, определяемого собственным размахом и значением? Каково это – ощущать свою причастность к фолк-музыке? А если ее не ощущать – что тогда? Что именно боялся Томми облечь в слова – даже наедине с самим собой?
Однако то самое течение, которое только что потерпело крах, было еще и эскизом, подготовкой к какому-то лучшему миру. Томми искренне в это верил, хоть и побоялся бы сознаться. И что же? Когда-то ты думал, что, при всей скудости собственного таланта, ты причастен некоему братству голосов, обладающих куда большей глубиной, чем каждый из поющих в отдельности, – а потом вдруг слышишь буквально на каждом шагу: ты когда-нибудь выступал на разогреве у Дилана? Ты знаком с Диланом? А там был Дилан? А Дилан появится? Ну что, похоже на Дилана? Кажется, я видел Дилана. Это просто второсортный Дилан. Нет, это тебе не Дилан. Может, пора уже сорвать все вывески и переименовать все улицы в честь Дилана? На углу Дилана и Дилана, где я в первый раз увидел Дилана. Но постойте, ведь его уже нигде просто так не увидишь! Он уже не якшается с такими, как вы! Так какая разница – был ты рядом или нет, когда этот ханыга выбирался из грязи в князи? Что лучше – признавать, что в каждой фразе Бобби есть частица общей собственности, или пребывать в блаженном неведении и не знать, где он всего этого наглотался?
“Не мы у него, а он у нас был на разогреве (и заткни хлебало, подонок)”
Но даже неприязнь давалась Томми нелегко. В нем вовсе не было глубокой уверенности, что он должен лелеять или защищать этот рухнувший мир, куда сам попал в общем-то случайно – лишь потому, что принял приглашение доброго брата Рая приехать в Гринич-Виллидж, где полно доступных битниц. Испытывать чувство сильного оскорбления – это, пожалуй, прерогатива Фила Оукса. А не одного из “Братьев Гоган”, отколовшегося от трио и опрометчиво решившего выступать в одиночку. На самом деле, все очень просто. Томми купил билет. Его впустили на представление. А сейчас представление подходит к концу. Томми Гогану двадцать семь лет, ему нужно придумать что-то новое. Может быть, скоро он будет орудовать кирпичами вместо гитары. Он ничего не слышал о том, чем заняты остальные, какова она, новая музыка, и подозревал, что кто-то уже притворяется, будто слышит ее. Какие-нибудь резкие, скрежещущие звуки, пародия на музыку – такого не чуждался теперь и сам Бобби. Из песен ушло всякое искреннее чувство. И поэзия тоже выдохлась. Глядя на этих двух типов – не то из “Животных”, не то из “Свиней”, презрительно хмыкающих за заслоном черных очков, Томми вдруг уверенно осознал: их сила – в числе. Они всегда во множественном числе: не важно, “Птицы” или “Куницы”. И он раскусил загадку, над которой билась вся фолк-сцена: почему Бобби засоряет свою музыку этим Майком Блумингтоном, ну, или кто там еще истязает электрический рояль? Такой выбор явно говорил о страстном желании обрести партнеров, вроде “Битлз”, и об отказе от чистых музыкальных откровений. Сузив весь мир до собственной персоны, Дилан оказался в изоляции и ужаснулся этому.
Не нужно было быть совершенно неизвестным человеком, чтобы это понять, но у Томми имелось преимущество: он был одиночкой. Ему следовало остаться в трио братьев. Вдруг у него в памяти всплыла одна Розина фраза. Он не забывал ее с тех пор, как услышал впервые. Фраза была загадочная – а может быть, Томми просто хотел так думать: “Настоящий коммунист всегда оказывается в одиночестве”. Роза оставила этот девиз без объяснений. Объяснение нашлось само. Томми даже не стал доставать ручку из кармана: ему ни на секунду не захотелось ни пропеть эти слова, ни записать их в блокнот, ни даже зачеркнуть, как зачеркнуто все остальное. В блокноте Томми Гогана больше не будет никакого второго альбома.
Часть третья
Остроумие и мудрость Арчи Банкера
Глава 1
Стипендия от Содружества стражей
Прежде всего, перед ним всегда стояла эта невыносимая задача – предъявлять свое “я”. Так Цицерон раз за разом возвращался на место преступления. В аудиторию для семинаров. Добейся успеха там – и окажешься в пожизненном заточении, забившись в угол своей преподавательской привычки. Учат других те, кто больше ничего не умеет. Цицерону нравилось вытаскивать студентов из постели пораньше и сразу приниматься за дело, поэтому его спецкурс “Отвращение и близость” проводился в самое ненавистное для большинства время – в девять утра. Он уже досконально изучил их утренний запах – запах немытых тел, влезших во вчерашнюю одежду. Цицерон с удовольствием копался в похмельных снах (как назвали бы это другие) первокурсников Багинсток-колледжа, давая им примитивнейший повод мстить ему на сайте RateYourProfessor.com и избавляя от сложной задачи – предъявить ему какие-то более взвешенные обвинения. Он устраивает свои занятия раньше всех, а потом сам же ругает нас за то, что мы устали. В этот ранний час они были восприимчивее, сами того не сознавая: сонные и недовольные матросы, привязанные к кофеиновой мачте “Старбакса”.
– Всем доброе утро. Думаю, уже пришли все, кто хотел прийти, так что давайте начнем. Я собираюсь заменить сегодняшнюю тему, потому что у меня появилась новая идея, я вам, так сказать, несу разные вещи… несуразные вещи! Ну, да ладно, об этом потом. Я знаю, мистер Селигман подготовил для нас – верно? хорошо – подготовил для нас доклад о статье из журнала “Личность и социальная психология”. А еще на эту неделю вам задано прочитать главы из Ауреля Колнаи и Хилтона Элса. Надеюсь, все справляетесь с чтением? Вот только что, на досуге, перед нашим занятием, я заглянул в блог – и ни черта не увидел там про Колнаи или про Элса.
Это замечание вызвало слитный гул, в котором нельзя было разобрать ни слова, – только далекие стоны и подавленные смешки.
– Что – не успеваете страницы переворачивать? Или не в этом дело? Материал слишком сложный? Семестр только начался – еще не время готовиться к экзаменам.
– Кое-что сложно, – сказала Ясмин Дюрант, одна из самых дерзких и активных студенток Цицерона. Вроде как поддерживает команду засонь, а на самом деле следует своей более глубокой стратегии, а именно – выступает как эхо, как сестра и как союзница Цицерона, неизменно отзывающаяся на его вопросы в этой аудитории. Как бы заявляя о своем положении первой ученицы, Ясмин начала отращивать на голове какие-то свои наросты, наподобие козлиных рожек, дредообразные шишки, грозившие со временем стать еще объемнее.
– Ну, скорее всего, вы понимаете больше, чем сами думаете. Довольно и этого – как-нибудь разберемся. Но, чем дольше вы тянете с отзывами, тем дольше будете копаться в этих текстах. Послушайте, это же просто блог. Вам никто там не будет проставлять оценки за грамотность, я не против, если вы будете использовать в комментариях смайлики, ребусы из “Гарри Поттера”, язык маглов и прочее, – просто проявите хоть какое-то участие! Оставьте отпечатки пальцев, так сказать.
Сентябрьский свет, проходя сквозь верхушки деревьев и проникая через высокие окна в аудиторию, падал под углом на большой каштановый стол и слепил тех студентов, кто уселся с неудачной стороны. Угол наклона лучей изменился. За одну ночь жара спала, с океана, как прилив, пришел бриз, и там, где самые прохладные струи воздуха касались дубов, листья покрылись необратимой желтизной: в Мэне сезоны всегда спешно сменяли друг друга. Цицерону осталось только несколько недель приятного плавания. А после этого ему придется приступить к плаванию уже не столь приятному. Это уже стало частью его работы здесь – быть невыводимым пятном на небосклоне Новой Англии. В аудитории для семинаров Цицерону приходилось прибегать к известному педагогическому приему – еженедельно устраивать какие-то события. В остальные дни достаточно было самого факта его существования.
В университетской аудитории Цицерон нес тяжелый груз. Или даже бремя. Каждый раз он должен был разрешаться здесь от бремени, рождать что-то новое. Где-то в самой глубине души он всегда испытывал секундный ужас при мысли о предстоящих семидесяти пяти минутах – как будто раньше он уже тысячу раз, не меньше, не справлялся с такими временными интервалами, не выходил победителем. Это было отчасти похоже на то, как он смотрел на холодное море перед погружением – а потом вспоминал, что эта стихия ему хорошо знакома, что он там не растворится и что проклятому морю тоже придется с ним как-то считаться. По правде сказать, в университетской аудитории Цицерон тоже поучал самим фактом собственного существования. Цицерон был поучителен уже просто как экспонат, как предмет для подражания, и с недавних пор он начал использовать нагнетание неловкого молчания в классе как альтернативный педагогический инструмент. Нужно говорить самому все меньше и меньше. Пускай падают в эту пропасть невыразимого – там и залегает правда, там и происходит действие. Когда он внушал это себе, слова вдруг прорывались бурным потоком. Он бил по студентам молотом своего языка – и, как всегда, семьдесят пять минут пролетали в мгновенье ока. И цвет американского студенчества выходил из аудитории на подкошенных ногах, чуть ли не изувеченный в результате очередного нападения Цицерона. Молчание Цицерона носило в основном теоретический характер. Хватит, черт возьми, щадить их: жизнь слишком коротка.
– Вы, наверное, уже заметили, что у нас сегодня гость. Серджиус Гоган – добро пожаловать, Серджиус, на наш семинар “Отвращение и близость”. Здесь собрались мои самые сильные, самые яркие студенты. Вы не думайте, ребята, Серджиус – не шпион из администрации, так что расслабьтесь. Он просто заинтересованный наблюдатель. Ну вот, а теперь давайте для начала я зачитаю отрывок из Колнаи. Страница шестьдесят седьмая – если кто-то хочет отслеживать по тексту. “Так расстроенная сексуальность выливается в чувство отвращения – в первую очередь ко всем беспорядочным, нечистым, липким и нездоровым жизненным излишествам. Даже неуместная духовность, насколько нам известно, может вызывать нечто близкое к отвращению. Есть что-то отвратительное в том, что все на свете обрастает и обволакивается размышлениями и философствованиями…” Тут я кое-что пропущу, и дальше: “…есть опасность, что интеллектуальный флирт и заигрывание могут сами по себе превратиться в часть сексуальной жизни – в силу невероятной способности сексуальных импульсов к преобразованию и к слиянию с другими сферами… Для любых реакций отвращения характерен кумулятивный инфекционный процесс, характерно отсутствие… ограничения или сдерживания, некая сила, оттачивающая себя буквально на всем, сила порочная – и в то же время нечетко направленная, нединамичная, мечущаяся во все с тороны в собственной сырой стихии”.
Цицерон выдержал важную паузу.
– Кто-нибудь желает выступить? Слишком рано? Смотрите, как бы не оказалось слишком поздно. Но пока мы повременим с этим отрывком.
Тут Цицерон предоставил слово студенту, который приготовил десятиминутный доклад для остальных, а сам откинулся на спинку стула. В этом тексте рассказывалось об исследовании, в ходе которого добровольцы должны были оценить степень своего отвращения, когда им предлагали по очереди надевать шерстяные свитера, или запачканные в прямом, физическом, смысле, или запятнанные невидимыми моральными пороками. Цицерон прервал студента, когда его доклад сделался чересчур тяжеловесным.
– Хорошо, благодарю вас, мистер Селигман. Так в чем же тут дело? Кого-нибудь из вас удивляет, что эти люди не хотели надевать свитер, который как-то ассоциировался с тараканами или с туберкулезом, даже если свитер побывал в химчистке, даже если его прокипятили. Кто-нибудь из вас разделяет такой страх перед почти колдовской заразой?
Молчание.
– Ну, а как насчет свитера, принадлежавшего убийце? Кстати – это та же самая или другая реакция? Еще меньше людей согласились бы надеть свитер, якобы снятый с убийцы.
– Тут получается путаница. – Это снова подала голос Ясмин. – Нельзя рассматривать моральное отвращение наравне со страхом перед заразой.
– Хорошо. Может быть, и путаница. А раз так – то кто все запутал?
Тишина.
– Мистер Селигман, я надеялся, что вы упомянете о том, какой же свитер был сочтен самым омерзительным из всех. К нему вообще никто не отважился подойти, он вызывал даже большее отторжение, чем свитера, отстиранные от говна. – Цицерон любил изредка вворачивать на семинарах грубые слова.
– Да, э… Оказалось, что наибольшее отвращение у участников исследования вызвал свитер, который якобы носил Адольф Гитлер.
– Верно. Ну?
Тишина.
– Ведь с Адольфом Гитлером же все ясно, да? Ну, и они легко разобрались в чувствах. Или нужно приводить какие-то подтверждения? Разве среди нас нет консенсуса по поводу Адольфа Гитлера?
Цицерону хватило смущенного гула, который раздался в ответ.
– Кто-нибудь поделится мыслями о других свитерах, которых не брали для того эксперимента? Вы же все читали этот текст. Какие еще свитера могли бы вызвать у людей не менее четкие реакции, как у вас – на личность Адольфа Гитлера?
Или это перебор? Или все дело в присутствии “человека из Порлока”, незваного гостя?
– Что-то медленно вы сегодня просыпаетесь. Ну ладно, я вас пока оставлю в покое, потому что, как я уже сказал, сегодня я хочу предложить вам другую тему для обсуждения. В духе книжки Хилтона Алса, к которой мы сегодня не будем непосредственно обращаться, потому что мне хочется сначала увидеть ваши отклики в блоге, чтобы на следующей неделе уже вызывать вас по именам, – сегодня мы поговорим с вами о матерях. Не о тех матерях, о которых пишут в книгах, потому что настоящая задача нашего курса – вовсе не то, что заключено в книжках. Нас интересует то, что заключено в ваших живых телах, а книжки просто помогают нам разобраться во всем этом. Да, я говорю про ваши тела, дрейфующие во времени и пространстве, те самые, что сидят сейчас здесь и посасывают мятные пастилки – или что вы там еще делаете в эту самую секунду?
Цицерон выдержал паузу. Часы сообщали ему, что остается еще пятьдесят минут: обычный укороченный час, отведенный для разбора темы. По меркам Цицерона, пока что в классе еще ничего не произошло. Никого еще не уложили на кушетку. Может, все еще получится. Пусть и оставшиеся минуты текут себе, как истекли первые двадцать пять, капая в тот бездонный накопитель уже позабытых спокойных мгновений, проведенных в аудитории этими привилегированными детишками: они лишь вздохнут от облегчения, когда все кончится. О чем это толковал сегодня Лукинс? Назвал нас “дрейфующими телами”? Отличное название для нашей шайки. От Цицерона никто ничего особенного не требовал. Кроме разве что той женщины, с которой он снова пообщался в полночь, совершив путешествие по своему особому тоннелю времени, по родовому каналу, обращенному вспять, – кроме того призрака из кафе на углу Гринпойнт-авеню, который, как всегда, жадно курил “Пэлл-Мэлл” и вместе с тем располагал временем для того, чтобы докучать Цицерону и мутить воду в самых глубинах его души. Сколько он проговорил с Розой со своей ночной кушетки – пятьдесят минут?
Накануне вечером Цицерон сжалился над Серджиусом Гоганом и предложил ему остановиться в гостевой комнате у него дома, на первом этаже. После того, как они оба, наплававшись, вышли из океана, Серджиус взял из арендованной машины свою спортивную сумку, и Цицерон отправил его в душ и велел бросить в сушилку мокрые шорты из обрезанных штанов, служившие ему плавками. А потом снабдил бродяжку указаниями пойти на Мэн-стрит, мимо кампуса, и отыскать ресторан “Сети Посейдона”, расположенный на втором этаже: там можно выпить пива и съесть рулет с омаром или “корзиночку” с пикшей. На этом, невесело пошутил Цицерон, знакомство с местной культурой будет исчерпано. В баре на первом этаже обычно показывают бейсбол, добавил он, но только “Ред Сокс”. И еще одно предупреждение: это заведение – еще и главное в городе место охоты на партнеров для секса. Свежее мясо пользуется тут бешеным спросом.
Послав Серджиуса в “Сети Посейдона”, Цицерон сел в собственную машину с кондиционером и покатил за пределы города, чтобы устроиться в одиночестве за своим любимым столиком в ресторане “Пять островов”. Там он выпил бокал холодного белого совиньона и заказал устриц (на закуску) и здешнее фирменное блюдо – ньокки с лесными грибами. На десерт он прочитал несколько глав “Человека без свойств”. Если не считать факультетских халявщиков с заезжими ораторами или соискателями на должности, никто из университетских, кроме Цицерона, здесь не бывал: без казенной доплаты его коллегам здешние цены были просто не по карману. Цицерону совсем не хотелось продолжать океанский разговор с Серджиусом на суше. Вернувшись домой, он увидел, что гостя нет. Настроил спутниковую тарелку на матч “Метс” и, налив себе из холодильника новую порцию холодного вина, всей грузной массой опустился на кушетку.
В этом году “Метс” стали играть лучше. Хотя имена игроков становились все невнятнее, а сами игроки все больше напоминали Цицероновых краснощеких студентов, Цицерон оставался прирожденным и упорным болельщиком. Может быть, все объяснялось теперь пристрастием к этой расцветке, к названию команды с падающей от букв тенью, к логотипу на фоне неба: “болеть за форму” – так вроде бы это называется. Презирая любую тягу к племенному национализму в человеческой душе и, если уж на то пошло, нарциссизм выпускников Лиги плюща среди ученых, подпитанный взглядами Делёза и Гваттари на социальное лидерство, Цицерон мог усмирять гордыню, наблюдая за собственным иррациональным преклонением перед “Метс” в течение всей своей жизни. Была явная капля фашистской чувствительности в том, как летом Цицерон каждый вечер боролся со сном и с жаром ждал, что снова триумф одержат все спортсмены в той же оранжево-синей форме, которая когда-то красовалась на ляжках Тома Сивера. Ни дать ни взять Лени Рифеншталь на канале DirecTV – жива-живехонька. И все равно почти каждую ночь он отрубался на седьмом иннинге.
Когда пришел Серджиус и застал его спящим перед телевизором, Цицерон с храпом проснулся и поднялся к себе наверх. Может, зря он сегодня смотрел на “Метс” – может, именно это вызвало призрак Розы? А впрочем, причин и без того хватало – зачем еще и на “Метс” вину валить? Проснулся он обвитый перекрученной простыней, весь в поту, несмотря на работавший кондиционер. Он придавил и отлежал обе руки, они онемели от оттока крови и казались посторонними предметами, по ошибке попавшими в постель. Цицерону пришлось перекатиться на бок, чтобы высвободить руки. Потом он долго хлопал в ладоши, прежде чем размять запястья и предплечья. Не было еще шести утра, сентябрьский свет только начинал высвечивать росу на лужайке, спускавшейся к морю. Как бы довершая идиллическую картину, к окну подошла лань с олененком – тихими, бесшумными шагами, которых наверняка было бы не услышать, даже если бы кондиционер не гудел.
Цицерон оделся и поспешно вышел из дома, даже не удосужившись узнать, не проснулся ли уже Серджиус Гоган в гостевой спальне. Зато он оставил ему на кухне записку с приглашением посетить его девятичасовой семинар (если проснется к тому времени) и объяснениями, как найти нужную аудиторию. Пока Цицерон ехал к Друри-холлу, на дорогах кампуса ему встретилось еще несколько оленей: похоже, из леса их выгнал утренний холод. Все они были тоненькие, как ломтики поджаренного хлеба. Что это: чудеса и знаменья – или приметы глобального потепления? Так или иначе, Цицерон ни одного из них не сбил. Приехав раньше всех, даже раньше факультетской секретарши, сам сварил кофе, а потом удалился к себе в кабинет. Там он подкрепил свою профессиональную состоятельность кофеином и очередной пятидесятистраничной порцией Музиля, решив больше не думать о ночных гостях – и не важно, о живых или о мертвых. Он проглядел тексты, подготовленные для сегодняшнего занятия, отобрал отрывок из эссе “Об отвращении”. Сунулся в семинарский блог – и с досадой увидел, что там пусто.
И вот теперь, выпалив слово “мать”, Цицерон понял, что ему вначале необходимо самому что-то сказать, хотя он и сам пока не знал, что именно. Необходимо – для Розы, явившейся тревожить его посреди ночи. Это она нуждалась в опровержении. Но Цицерону нужно вести себя осмотрительно. Серджиус Гоган лишь казался безобидным. Объявившись здесь, в Камбоу, этот отнюдь не ветреный блудный сын вдруг задребезжал закупоренной коробкой с лютой скукой – той самой коробкой, внутри которой кругами ходил Цицерон. Однако сейчас в комнате, помимо Серджиуса, Цицерона и призрака Розы в Цицероновой голове, присутствовали и другие – его студенты, его подопечные. Он же им вместо отца, и все такое прочее. Задача Цицерона заключалась в том, чтобы сыграть роль нейтронной бомбы: сразить их – но так, чтобы они устояли.
– У Дорис Лессинг в “Городе с четырьмя воротами” – жаль, я не прихватил эту книжку с собой… В общем, там есть персонаж – это не сама Дорис Лессинг, ну, а может, это она и есть, не важно: она, как и автор, бывшая коммунистка. И она говорит, в чем главная проблема всех утопических идеологий: они восстают против тирании буржуазной семьи, а это абсолютно безнадежное дело. Эта тирания всесильна. Глубинная судьба каждого человека такова: любая реальность начинается для него с матери и отца, а потом ему приходится прокладывать путь в более широкий мир – а может быть, даже просто узнавать, что же еще в этом мире существует, кроме его родителей. Такая борьба конечно же у всех протекает по-разному, это зависит от множества социальных детерминант, от генетических факторов, от случайностей и так далее, но в целом этот сценарий универсальный.








