412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джонатан Летем » Сады диссидентов » Текст книги (страница 29)
Сады диссидентов
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:25

Текст книги "Сады диссидентов"


Автор книги: Джонатан Летем



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 31 страниц)

Ну, и что же могло повлечь за собой это желание отплатить добром за добро? Ему позвонила та социальная работница, с которой он уже беседовал. К Розе вернулось сознание – во всяком случае, настолько, что ей срочно требовались посетители. Хоть какое-нибудь знакомое лицо, хоть какая-то опора или спасительная зацепка. Социальная работница дала понять Цицерону, что, лично появившись в учреждении, подписав те бумаги, он уже влип в систему социального обеспечения – в эту машину, описанную Фуко. Роза Ангруш-Циммер, или тот призрак, что пришел ей на смену, нуждалась в спасательном тросе, который свяжет ее с миром людей. Ну что ж, так и быть, Цицерон станет для нее таким спасательным тросом. Будет более или менее регулярно ездить в Куинс, хотя никогда не думал, что его нога еще ступит туда. Но почему бы и нет? Он и так время от времени ездил на поезде в Нью-Йорк. Так поездки Цицерона в тот сад, где увядала Роза, наложились на темную сторону его луны, на ту сторону его жизни, о которой никто в Принстоне и не подозревал. Сближение двух столь разных целей произошло совершенно естественно, ибо его сверстникам и наставникам из Принстона, всем этим серым Казобонам из диссертационной комиссии, обе цели его поездок, случись им услышать объяснения, показались бы одинаково нелепыми и несуразными.

“Видите ли, там стоят грузовики. Их без особой цели оставляют открытыми, люди приходят туда откуда угодно, и все происходит стихийно, безо всякой организации… Вчера, например, меня подхватила группа незнакомцев и подняла на руки, да, просто подняла в воздух. Это очень странное ощущение – когда доверяешь свое тело чужим рукам, а один человек начал сосать мой член…”

“Ну, там в Куинсе живет одна старушка… Вы бы назвали ее еврейкой, но только не надо ее так в лицо называть. Она почти десять лет была любовницей моего отца…”

На этом воображаемом устном экзамене, совершавшемся в мыслях Цицерона, экзаменатор на темной стороне луны продолжал спрашивать:

“А что это за привязанность, которую вы испытываете к этой старой еврейке, которая не совсем еврейка? Это какая-то необъяснимая любовь?”

“Да нет, скорее какая-то необъяснимая ненависть”.

“Значит, вы чувствуете, что чем-то обязаны ей?”

“Мой отец мало чему меня научил, но он внушил мне, что я никому ничем не обязан”.

“Значит, обязанность тут – неподходящее слово. Просто чувство вины?”

“Может быть”.

* * *

Первым делом он заехал в бывший Розин дом, чтобы просмотреть оставленное барахло и отобрать нужное. Он взял кое-какую одежду, которая могла еще пригодиться, – ночные сорочки, нижнее белье, туфли без каблука, наименее нарядный из полиэстеровых брючных костюмов (в последние годы она почти только их и носила). Собрал все документы, содержимое ящика с картотекой адресов, различные сувениры, фотографии, памятные мелочи, книжку продуктовых талонов времен Второй мировой; вся эта куча оказалась куда меньше, чем Цицерон ожидал. Он нашел даже свою школьную фотографию, то ли шестого, то ли седьмого класса: с зубами, оскаленными в фальшивой улыбке, в галстуке, который насильно повязала ему мать. Не обнаружилось ни одного предмета, который напоминал бы о его отце. Никаких любовных писем. Розиных книг заметно поубавилось: тут потрудилась чья-то невидимая доброхотская рука (“соседка”, как объяснил равнодушный служащий, уже снявший Розину квартиру), и большая часть библиотеки уже была подарена (как и пластинки с классической музыкой) местному благотворительному магазину подержанных вещей. Не осталось ни одной из ее политических книг – исчезли и Энгельс, и Ленин, и Эрл Браудер, не видать было и святилища Линкольна. Осталось всего пять или шесть книг, которые кто-то счел важными и решил сохранить: рассыпающийся еврейский молитвенник, три романа Исаака Башевиса Зингера и “Мир наших отцов” Хоу. Цицерон подумал, что Зингер и Хоу – это так и не востребованные подарки Розиных сестер, но только почему именно эти книги остались здесь, если все остальное вынесли? Может быть, они лежали у изголовья? Может быть, она их читала? Или просто такой отбор отражал чьи-то еврейские предпочтения? Да, еще Цицерон обнаружил “Путеводитель для заблудших” Моисея Маймонида; пожалуй, вряд ли человек, разбиравший библиотеку, хотел таким образом пошутить на тему постигшего Розу слабоумия. Цицерон забрал все эти книги и прочие находки, загрузил их вместе с одеждой в такси и отвез Розе, чтобы скрасить ее новую жизнь. Мебель, тяжелый телевизор и стереосистему, встроенную в шкаф, он не стал брать, потому что проку от них не было, да и в любом случае в лечебницу все это нельзя было привозить. Когда же Роза спросила, он предпочел солгать и сказал, что телевизор и стерео забрал себе, а не предложил их (как было в действительности) взять тому польскому семейству, которое поселилось теперь в ее комнатах. Просто чтобы не навлечь на себя град бесполезных упреков.

* * *

В дни его первых посещений они устраивали нечто вроде клуба-закусочной самого низкого пошиба. По настоянию медсестер он всегда входил в Розину палату с двумя подносами еды. Она не желает ходить в столовую, сказали ему. Она стесняется. Наверное, подумал Цицерон, но не стал говорить этого вслух, дело тут вовсе не в стеснении. Мы приносим подносы к ней в палату, но не можем же мы кормить ее насильно. Подносы так и остаются нетронутыми. Может, она хоть с вами поест. Может быть; он согласился помочь. Он относил подносы в палату, а она уже ждала его там, на стуле, куда ее заранее усадили, полностью одетая и причесанная. Глаза блестели от стыда и удовольствия в предвкушении его визита. Он разворачивал принесенный завтрак: яичный салат на куске белого хлеба, макаронные спиральки под пармезанным соусом. Снимал бумажную крышку со стакана с яблочным соком, говорил, что рисовый пудинг очень даже недурен. Она пробовала всего понемножку, а потом щурилась на него с характерной недоверчиво-укоризненной усмешкой. Тем самым желчным взглядом, которым когда-то Роза сверлила американских коричневорубашечников или подкупленных квартирными хозяевами капитанов полиции, когда те пытались выселять жильцов за неуплату, теперь она обдавала Цицерона за попытку чуть-чуть перехвалить рисовый пудинг.

К Розе действительно вернулся рассудок. Она узнавала Цицерона, когда тот приходил. Роза Ангруш-Циммер встала на путь выздоровления, начала отходить от болезни; но вернуться-то можно было лишь к тому состоянию, в каком она пребывала до кризиса. К ней возвращалась злость, возвращалась разочарованность, возвращалась прежняя паранойя. Да вот только та среда, те личности, которые некогда породили все эти реакции, уже рассеялись в тумане и исчезли. Она-то, приходя в себя, готовилась молча давать отпор всему двадцатому веку, – а тот уже сошел со сцены, слинял, не дождавшись выпада с ее стороны. Президентом был Рональд Рейган, история скатилась в абсурд. Она давным-давно послала своему веку прощальный воздушный поцелуй. А Саннисайд? Плохое питание и умственное расстройство давно лишили ее всякого авторитета в роли патрульного, следящего за спокойствием в районе, так что ей оставалось обходить с дозором разве что собственные воспоминания, и она лишь мысленно могла вести споры с бывшими соседями и товарищами – обличать правление библиотеки, этих предателей, распекать зеленщика, заблудшего сиониста, умершего в 1973 году, ругаться с профсоюзным старостой из “Риалз Рэдиш-н-Пикл”, который преследовал ее в 1957 году за связи с коммунистами.

Единственная дочь Розы умерла. Как пережить смерть собственного ребенка – главная мысль Розы, но, хотя горе ее было общечеловеческим, она, оплакивая эту смерть, явно не могла с ней смириться. Скорее она перестала скорбеть. Ведь кого можно винить в подобных обстоятельствах? Бога? Того, в которого она давно уже не верила? Она упорно искала себе врага получше, чем какой-то ветхий и к тому же несуществующий Яхве, – на такую роль годились, например, медсестры-ямайки. Они заточили ее сюда, как в тюрьму, они воровали деньги из ее прикроватной тумбочки, они зарились на ее одежду. Между допросами этих женщин, которые всего-навсего меняли ей простыни, обтирали ее губкой и иногда заставляли ее переворачиваться в постели, чтобы не образовывались пролежни, Роза прибегала к стародавним архетипам враждебности. Она вдруг вспомнила про троцкистов: например, когда Цицерон пытался объяснить ей предмет своих научных исследований, он оказывался троцкистом. А еще она вспоминала нацистов. По сути, ее голодовка, пожалуй, объяснялась ненавистью к нацистам.

– Как бы мне хотелось брауншвейгской колбасы с хорошим черным хлебом, – заявила она однажды, отказавшись от наваленного горкой салата из тунца с салатом-латуком.

– Хочешь, я принесу тебе такую колбасу?

– Да ты смеешься? Я не ела немецкой ливерной колбасы с тридцать второго года. Конечно, я не спорю: все немецкое – самое лучшее. Я до сих пор с закрытыми глазами помню ее вкус.

– Может, если хорошенько поискать, я найду тебе где-нибудь бутерброд с американской ливерной колбасой.

Она только отмахнулась. Разговор был исчерпан. В следующий раз Цицерон действительно принес ей сэндвич с ливерной колбасой. Нет-нет, она не немецкая, заверил он Розу.

– Сколько ты за это заплатил? – спросила Роза, откусив кусочек.

– Да какая разница, Роза?

– Ну, сколько бы ты ни заплатил, тебя ограбили. Вкусной бывает только немецкая колбаса.

– Но ты же не станешь есть немецкую!

– Конечно, не стану. Я на нее плюну!

Как бы то ни было, ливерную колбасу она съела. Так их закусочная избавилась от бремени полных подносов. Цицерон начал таскать ей лазанью, борщ, русские пироги и пастрами, выполняя все ее кулинарные капризы. Он приносил ей творожные торты, лакрицу и апельсиновый сок, и все это они уничтожали вдвоем, а Роза все время жаловалась на то, что еда теперь пошла совсем не такая, как раньше, а еще сетовала на расточительность Цицерона. Она ругала его недотепой, который не знает, где и что выгодно покупать: еда ведь такая паршивая, а цены просто заоблачные! Это же просто преступление – платить такие бешеные деньги непонятно за что!

Цицерон вспоминал, какую небывалую щедрость она проявляла, когда заставляла его, мальчишку, съедать по три, по четыре куска пиццы, расплачивалась десятидолларовой бумажкой, а потом, когда он шел домой, к Диане, сдача с этой бумажки виновато позвякивала у него в кармане. Он никогда не думал, что с годами, кое-как перебиваясь после ухода с консервной фабрики, Роза превратится в настоящую сквалыгу. И вот теперь, когда Роза очутилась в новом мире с его скукожившимися линиями фронта, мнимое мотовство Цицерона виделось ей врагом, стучавшимся в ее ворота. И, как всякого врага, его следовало вначале посрамить, а потом уже победить. Что ж, все верно. Цицерону нравилось выглядеть экстравагантным в ее глазах, хотя его представления о роскоши не имели ничего общего с четырьмя долларами за вполне пристойный бутерброд из ржаного хлеба с пастрами.

Паранойя, скаредность, постоянные обвинения – вот какие иррациональные мотивы выходили на передний план по мере того, как тускнели Розины воспоминания. Как-никак, она провела много лет, корпя над бухгалтерскими книгами фабриканта Риала; может быть, проступившие в ней черты обличали в ней не столько коммунистку, сколько профессионального счетовода. Однажды Цицерон застал ее в бешенстве: она утверждала, будто кто-то из персонала украл у нее тапочки – те самые, что он принес ей в подарок в прошлый раз. Тапочки были ей нужны, она уже начала ходить и изредка, в порядке разведки на местности, устраивала вылазки в зал рекреации. Он допустил оплошность – купил ей слишком красивые тапочки.

Цицерон поглядел по сторонам. Тапочки стояли под Розиной кроватью. Он показал на них пальцем.

– Нет-нет-нет, послушай меня! Их украли. – В ее голосе слышался неподдельный ужас. – Когда я отвернулась. Они так и норовят все стащить – я даже спать боюсь.

– Но вот же тапочки, которые я тебе купил.

Ему не удалось сбить Розу с панталыку: она даже не поглядела под кровать.

– Да, они похожи на те. Они просто подменили твои тапочки на вот эти – и думали, я не замечу подлога!

– Как-то это… хитро придумано.

– Подменили их ночью. По-моему, эти тапки они нашли в какой-то лавке, где все продается по девяносто девять центов. Куда еще-то они ходят?

– Знаешь, по-моему, они выглядят точь-в-точь как те, что я приносил.

Роза приподняла бровь, как будто почуяла подвох, западню.

– Да, они точно такие же – просто сделаны из более дешевого материала.

– А ты их носила?

– А что мне еще остается?

– Ну что ж. Пускай тебя со всех сторон окружают враги, зато у тебя есть тапочки.

Роза шумно выдохнула через ноздри, демонстрируя такую же нетерпимость к его скудоумию, как однажды, когда ему было десять лет и он не оправдал ее надежд: не помог ей решить упрямый кусок кроссворда из “Нью-Йорк таймс”.

– Да, тебе есть над чем задуматься. Тебя ведь снова ободрали как липку!

– Ободрали как липку? Это еще как?

– Ну раз уж этим тетёхам удалось найти подходящие тапки, точь-в-точь такие же, как те, что ты покупал, тогда объясни мне: зачем ты вообще покупал такие дорогие шлепанцы?

Вот эта-то монструозная отповедь, возможно, и была отправной точкой для всего Розиного бреда. Кто бы мог ответить на этот вопрос? Уж точно не сама Роза! Но в любом случае, чтобы поставить на ноги и оживить этого голема, эту глиняшку, слепленную из домыслов, пришлось задействовать весь электрический заряд ума, одержимого тайными кознями и заговорами!

* * *

Впрочем, настоящим големом была сама Роза, слепленная из разных частей своей прежней разбившейся личности. Потому что теперь она была на ногах и ходила в тапочках, подаренных Цицероном, и подстегивал ее к жизни опять-таки Цицерон: он заставлял ее есть, думать и вспоминать, собираться с силами. Ну, и естественно (а как могло быть иначе? Ведь все к тому и шло), Цицерону предстояло понять, что именно благодаря его усилиям Роза постепенно принялась со знанием дела – да-да – терроризировать это учреждение. Он даже добился того, что она немножко растолстела (да и сам он тоже, за компанию), к большому удивлению девушек-ямаек. Еще бы – Роза поглощала горы пастрами с хреном, шоколадно-молочные коктейли в пенопластовых стаканах, целые подносы с баклажанами под пармезаном. Сжигая это новое топливо, заново ощущая былой задор и боевую злость, она отправлялась изучать обитателей рекреации – и обнаруживала у них кучу недостатков. Она без суда выносила всем скопом свой приговор: повальный заговор люмпенской глупости. Никто не мог подискутировать с ней об истинном подтексте передачи “60 минут” и уж тем более – подвергнуть анализу промахи Народного фронта или хотя бы злокозненные хитрости местного медицинского персонала. Очутившись помимо воли в последней “зоне ожидания” своего городского района, где люди проводили остаток дней перед тем, как окончательно разойтись, рассеяться по обширным участкам уже заждавшихся их кладбищ, Роза призналась, что ей стыдно за свой Куинс. Как бы ей хотелось встретиться здесь с Арчи – да хоть бы даже и с Эдит Банкер, лишь бы с кем-нибудь всласть поспорить. Диалектика стала недоступной роскошью для Розы с тех пор, как она лишилась Мирьям, своей собеседницы на другом конце телефонного провода, и перестала ощущать прежнее знакомое состязание желаний на арене собственного тела.

– Мне теперь совершенно не хочется секса, – заявила она однажды. – Я по нему совсем не скучаю.

– Везет тебе, – отозвался Цицерон. Ему-то порой казалось, что ничего другого и не хочется.

Значит, можно приплюсовать еще и это расхождение к множеству других пропастей, разделявших их, увеличить ту колдовскую неприязнь, которая привязывала его к Розе.

– О чем я мечтаю – так это освободить кишечник.

Цицерон купил ей разлинованную тетрадь, и она начала составлять таблицу: записывала неудачи, постигшие ее в уборной, шаткими печатными буквами, которые пришли на смену ее прежнему почерку.

– В меня же входит еда, – говорила она. – Значит, и выходить когда-нибудь должна.

– Ну, наверное, как-то она все-таки выходит.

– Нет, Цицерон. Я превращаюсь в один сплошной слиток человечьего дерьма. Других объяснений я не вижу.

Теперь Роза могла иронизировать исключительно на эту тему. А что еще – помимо навязчивого разочарования во всем – зажигало в ней запал? В течение десятка лет мишенью ее иронии оставался Альберт, который предал и бросил ее; затем ему на смену пришел коммунизм. Теперь пришла пора иронизировать по поводу собственных испражнений.

– Тебя с каждым днем становится все меньше, а их – все больше, – такую догадку высказал Цицерон.

Если прибегнуть к лакановскому жаргону, то такой феномен, как угасание в Розе сексуального влечения и вытеснение ее прежнего “я” экскрементальным двойником, носил экзотическое название афаниз: неспособность растворяющегося субъекта отождествляться, перед лицом разрушительного мира, с очертаниями собственных желаний. Но Цицерон решил избавить Розу от перевода ее унитазного бреда на ученую латынь. Пускай все это остается там, по другую сторону Гудзона.

– Скоро я буду соответствовать своей возрастной группе, – невозмутимо сообщила она. – Я уже готовлюсь пополнить ряды этих идиотов в рекреации.

* * *

В начале мая, когда на деревьях уже набухли почки и птицы довольно громко щебетали на озелененном островке среди каменного леса, где пропитывался летевшими со скоростной автострады Бруклин – Куинс выхлопными газами лечебный центр имени Льюиса Говарда Латимера, когда Розина новообретенная способность тиранить здешний медперсонал, по мнению Цицерона, уже достигла пика, одна из санитарок отвела его в сторонку и сказала:

– Вы должны куда-нибудь вывезти ее отсюда.

– Но у меня ей жить нельзя, – выпалил Цицерон, вдруг ужаснувшись при мысли о собственной тени (если только эта тень не принадлежала Диане Лукинс).

Он уже привык к волнам раздражения, исходившим от этих темнокожих женщин всякий раз, когда он проходил через автоматические двери с очередным промасленным, пахучим бумажным пакетом, направляясь к той белой пациентке, еврейке, которая обращалась с ними гораздо повелительнее и высокомернее, чем все остальные. А это было испытание не из легких. Цицерону пришлось позабыть о той легкомысленности, с какой он в самом начале разговаривал с социальной работницей, вызвавшей его сюда; теперь он вел себя куда скромнее – ведь от его поведения зависело отношение этих женщин к Розе, их готовность и дальше подтирать ей зад и звонить ему, когда у нее ухудшается самочувствие. Так что единственно возможная тактика сводилась к тому, чтобы с самым смиренным видом прошмыгнуть внутрь.

Медсестра кудахтнула:

– Она же в состоянии выйти отсюда. Нехорошо, когда они все время здесь, в четырех стенах. Я имела в виду – просто вывести на прогулку. Но дело ваше, как хотите.

В следующую среду, которая выдалась ясной и ветреной, Цицерон повел ее к станции подземки и сразу же чуть не запаниковал. Какой же маленькой стала Роза! Может быть, конечно, она всегда такой была, но только не в его воображении. Но теперь-то она ослабла. Конечно, к ней вернулись жизненные силы – но только если мерить местными предсмертными мерками, так что поддался обманчивым впечатлениям. Здесь, на улице, хоть Роза и разоделась в пух и прах (от которого веяло уже совсем иным прахом), хоть и приободрилась, когда он сказал: “А, черт, давай и правда поглядим на ‘Метс’”, – ему все равно казалось, что от малейшего порыва мусорного ветра она перелетит через бордюр. И как это медсестры убедили Цицерона, что она в состоянии гулять по городу? И почему вдруг Цицерон им поверил? Ну, в поезд 7-й линии они кое-как сели.

А там Роза, будто ребенок, встала у двойных дверей и принялась глазеть на приближавшиеся платформы – эти отрезки обычных пешеходных тротуаров, только поднятые над землей и положенные на подпорные балки. Она все выглядывала, когда же покажется стадион Ши, похожий на банку с горючим “Стерно”, с ее похожими на ленту лейкопластыря полосками, оранжевой и синей, – за две остановки до “Уиллетс-Пойнт”, где нужно было выходить. Только сейчас, выведя ее на свет божий, Цицерон понял, насколько права была медсестра. Он просто недооценивал тягостное положение Розы, томившейся в заточении лечебницы. Сам он привык даже находить какое-то странное удовольствие в этих визитах, сопряженных с сенсорной депривацией, причем его интерес выходил за рамки обычного холодного наблюдения или каких-то покаянных чувств и граничил с телесным переживанием чего-то такого, что он мог бы определить только как запах смерти. Ему казалось, будто он хоронит собственных родителей, только в режиме замедленного действия. А может быть, дело было в павловском условном рефлексе: ведь за каждую поездку в Куинс он вознаграждал себя нисхождением в подземное царство вестсайдских грузовиков.

Они пришли на дневной матч, примкнув к малочисленной толпе случайных завсегдатаев да школьников-прогульщиков, и узнали – что было неудивительно для “Метс” в те дни, – что в кассе имеются билеты на лучшие места, парные и одиночные, во всех секциях. Не успел Цицерон даже рот раскрыть, как Роза наклонилась к окошку билетера и сказала:

– Поближе к Богу.

– Простите?

– В верхнем ряду. Самые дешевые места. – Схватив билеты и устремившись к турникетам, она доверительно шепнула Цицерону: – Я бы и так проскочила, но ты слишком большой – тебя заметят. Если тебе не понравится, как оттуда видно, мы смухлюем и в последних иннингах спустимся пониже, к самому полю.

– Как это похоже на вас, белых. Если уж черный садится в верхнем ряду, то там и остается.

– Ну, тогда ты будешь торчать там, как Роза Паркс, в своем верхнем ряду.

– Заманчивая перспектива. А что ты вдруг о Боге заговорила?

Роза пожала плечами.

– Ну, это просто выражение такое. “Где ты сидел на матче?” – “О, видел бы ты, где мы сидели. На самом-самом верху – поближе к Богу!”

– Так, наверное, Ленни любил выражаться. Очень на него похоже.

– Не все, что похоже на Ленни, придумал сам Ленни. Да и вообще, Ленни-то не на пустом месте возник. Я слышала, бейсболисты бастовать собрались.

– Ну вот видишь, Роза? Рабочий класс не сдается.

Она только отмахнулась, как бы говоря: рабочий класс или бессмертен, или вообще никогда не существовал.

– Просто владельцы команд, эти сукины дети, поливают их грязью в реакционной прессе. Куда это ты уставился, Цицерон? Думаешь, я уже не в состоянии узнать спортивный раздел “Нью-Йорк пост”? Да это единственная газета, которую приносят в наше заведение каждый божий день.

– Ну, ты и молодчина!

– Да ладно, не придуривайся.

Цицерон и не думал придуриваться. Совсем наоборот: он диву давался, как это она вдруг оживилась – с почти пугающей быстротой, будто губка, которая начала впитывать воду и разрастаться, причем нельзя предсказать, какие размеры она в итоге примет. Казалось, она вот-вот схватит его за рукав рубашки, и они начнут обходить дозором стадион, словно это не стадион, а тротуары и витрины магазинов в Саннисайде.

– Можно поискать лифт, – предложил Цицерон.

– А давай лучше пешком. Мне так нравятся эти пандусы.

Похоже, насмотревшись на платформы надземки, Роза вдохновилась и решила тоже забраться как можно выше – то ли для того, чтобы обозреть с высоты, как первосвященник, свой родной район, то ли для того, чтобы наступить ему на голову. И вот, действуя в соответствии с такими замыслами, они уселись в тени возле самой стенки стадиона, откуда игроки казались едва ли не дальше, чем самолеты, которые в устрашающей близости к земле подлетали к аэропорту Ла Гуардиа или вылетали из него. В этой секции почти не было зрителей, так что никто не видел, как Роза с Цицероном болтали, пока звучал гимн.

– Здесь нам никто не продаст хот-догов.

– Ну, ты же можешь спуститься и внизу купить. Или ты думаешь, что черным здесь хот-доги не продают? Мне-то откуда знать, я в таких вещах не разбираюсь. А кто этот питчер?

– Пэт Закри, Роза. А я-то еще поверил, что ты правда читаешь спортивный раздел “Нью-Йорк пост”!

– Что-то я не в восторге от этого Пэта Закри.

– Ну да. Пэт Закри – это то, во что выродился Том Сивер в эпоху Рейгана.

Цицерон на время оставил Розу, отправился исследовать сумрачные буфеты в прохладном пещерном нутре верхнего яруса, купил хот-догов, мягких тяжелых кренделей и содовую. В четвертом иннинге Дейв Кингман сделал хоумран, пробежав по пустым базам, и по подковообразному стадиону пронесся жидковатый радостный гул – будто монетки посыпались в кружку. В нечетных иннингах пробежки устраивал Пэт Закри; над кругом питчера мелькали тени, игра скатывалась в какой-то убаюкивающий, унылый ритм, который изредка нарушали самодовольные насмешки.

– Да уж, игра так себе, но все равно здорово, – изрекла Роза.

– Ну да.

– А почему же мы раньше не додумывались сюда прийти?

– Ну, зато теперь взяли да пришли.

– Проводи меня внутрь после следующего аута.

– Замерзла?

– Мне в уборную нужно.

Цицерон проводил ее до женского туалета, а сам пошел в мужской. А там – ну и дела! – похоже, вовсю разворачивалась жаркая схватка седьмого иннинга. Цицерон почувствовал, что происходит у него за спиной, пока стоял у писсуара. Странное дело: народу в кабинках было куда больше, чем можно было бы подумать, видя почти пустую верхнюю секцию. Значит, такие дела творятся везде и повсюду – надо только места знать. Потом появился новый партнер, проворно проскользнул в свободную кабинку. Может, по средам здесь особые мероприятия для завсегдатаев верхних рядов? И на них можно так же железно рассчитывать, как на станцию обслуживания “Уолт Уитмен”, – как знать? Ну что ж, незнакомец. Цицерон не потрудился даже застегнуть ширинку, скользнул в ту же кабинку, и его приятель, с виду эдакий ирландский папаша лет сорока с лишним, выстрелил свой заряд почти так же быстро, как Пэт Закри позволял “Джайентс” перейти к следующему удару. Цицерон успел вымыться и занять выжидательную позицию у прохладной бетонной стены, прежде чем вышла Роза.

– Цицерон? – вопросительно сказала она, когда они вернулись на свои места.

– М… – Они купили по мороженому, и у него во рту как раз была деревянная лопаточка.

– Ты веришь в Бога?

Глупый вопрос: разве Роза когда-нибудь давала ему шанс заинтересоваться религией? А к тому времени, когда Цицерон дорос до того, чтобы самостоятельно поискать ответ в лабиринте собственного ума, его на каждой извилине уже подстерегал Розин скептицизм. Его мозг оказался заранее отформатирован – для его же удобства.

Но если Цицерону и было в чем упрекнуть Розу, то уж точно не в этом. Среди тех утешений, от помыслов, о которых его надежно избавило Розино презрение, не нашлось ни одного, которое могло бы показаться Цицерону привлекательным. Ее вмешательство в его биографию, ее вторжение в его умственную жизнь оказалось, помимо всего прочего, еще и важным средством экономии времени. Карлики на плечах гигантов, и тому подобное.

– Почему это я вдруг должен поверить в Бога?

– Просто я очуметь как хорошо провела тут время – вот почему.

– Я тоже, – соврал он.

– Мы что же с тобой – Корсиканские братья?

* * *

Но больше такого уже никогда не было.

* * *

Полгода спустя Цицерон застал ее лежащей в кровати. Она даже не пожелала одеться к его приходу, и на постельном покрывале лежали разбросанные карточки картотеки. Она вернулась в прежнее чудовищное состояние блокировки: ее мир снова сузился до размеров палаты, а может быть, до величины неуклонно съеживавшегося пространства внутри нее самой. Та поездка на стадион Ши померкла, как забывшийся сон.

– Помоги мне, Цицерон, – сказала она, но не просительным, а негодующим тоном, как будто он давно отлынивал от своего долга.

Эти рукописные карточки, опора для рвущихся в клочья Розиных воспоминаний, эта картотека имен и адресов выродилась в выведенный дрожащими от болезни Паркинсона печатными буквами список актеров, выступавших на сцене гаснущей Розиной памяти: там были и торговые представители “Риалз Рэдиш”, и члены правления библиотеки, насильно сведенные в одну компанию со стародавними агентами компартии, замаскированными под любовников, или же наоборот. Сестра, напоминала одна карточка, с перечеркнутым адресом во Флэтбуше, исправленным на адрес во Флориде. На другой карточке, еще более дрожащей рукой, было выведено: УМЕРЛА. Другие были исписаны совершенно хаотично: Роза записывала подсказки на любой случай. Например, на одной карточке значилось только: Эли Визель НЕНАВИЖУ. Если бы только она сумела прочитать все записи и пометки одновременно или спроецировать эти карточки в виде голограммы себе в мозг, то тогда, быть может, она бы сразу все вспомнила.

Для Мирьям карточки не существовало, а потому Роза в последнее время о ней не упоминала. Цицерон никак не мог придумать подходящего предлога, чтобы заговорить о ней. Не было записей и о внуке Розы, который затерялся где-то в Пенсильвании.

То, что о Серджиусе Гогане не заходило и речи, особенно радовало Цицерона: это было больное место, которое не хотелось даже трогать.

– А кого ты ищешь? – спросил он Розу.

– Одного знакомого полицейского.

– Ну, ты же знаешь нескольких.

– Нет-нет, другого. Давно. Он уже умер.

– Тогда какая разница?

– Я… я хочу, чтобы он арестовал медсестру.

Вот оно, всегдашнее жуткое дно ее праведности: оказывается, черные женщины пытаются стащить у нее что-то. Вот они, всегдашние фантазии бывшей революционерки о мужчинах в форме, холодно восстанавливающих справедливость.

– Но как же он может кого-то арестовать, если он умер?

Роза поглядела на него как на дурачка, словно возвращая его к той первой встрече, к тому вечному моменту противостояния между ними, уносившему их вспять к первому непрошеному уроку, который Роза преподала Цицерону, познакомив его с десятичной системой библиотечной классификации Дьюи.

– Ты ищешь моего отца? – спросил он, просто чтобы вывести себя и Розу из тупика.

Она кивнула.

– Не можешь вспомнить его имя?

– Я…

– Дуглас. Хочешь, чтобы я записал?

– Да.

Цицерон перевернул картонную карточку двадцатилетней давности и на пустом обороте создал новую запись-подсказку – о собственном отце:

ДУГЛАС ЛУКИНС
ЛЮБИЛ ТЕБЯ
УМЕР
* * *

Провалы в памяти разрастались. Впрочем, изредка Цицерон заставал Розу разговорчивой. В иные дни она говорила столько, сколько не наговорила, наверное, лет за пятнадцать. Цицерон окрестил эти приступы словоизвержения “деменциалогами”, они чем-то напоминали предсмертный бред гангстера “Голландца Шульца” или “Разум на краю своей натянутой узды” Герберта Уэллса. В этих речах, зиявших, как швейцарский сыр дырками, пустотами вместо пропущенных глаголов, тем не менее вспыхивали искорки былой криптологической энергии, слышались отголоски логики поднаторевшей в застольных баталиях спорщицы. Она принималась говорить безо всякого предупреждения. “Дуглас, я влюбилась в негра не как еврейка, а как коммунистка”.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю