412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джонатан Летем » Сады диссидентов » Текст книги (страница 27)
Сады диссидентов
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:25

Текст книги "Сады диссидентов"


Автор книги: Джонатан Летем



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 31 страниц)

Тоби встретил Серджиуса на Пенсильванском вокзале и повел к себе, в дом, где прошло его, Тоби, детство. Это было пещерообразное ветшающее здание из бурого песчаника на Западной Восемьдесят второй улице; прихожая была вся заставлена велосипедами Тоби, предназначенными для всех видов езды, – для гонок по трекам, для горных дорог, для больших путешествий. Ради этого Тоби бросил колледж – чтобы всерьез заняться велоспортом. В том доме обитали всего три человека, и он казался до нелепого пустым, будто готический особняк: Серджиус то и дело отгонял невольную мысль о том, сколько десятков жильцов заселила бы сюда Мирьям, чтобы веселее было жить с соседями. Верхний этаж принадлежал Тоби, и он строго запрещал заходить туда родителям – чете сморчков, которые в полуподвальном этаже держали свою контору, а на среднем уровне, где располагалась гостиная, бродили как привидения и явно оставались в полном неведении, что прямо у них над головами висят фотоплакаты, сделанные в инфракрасном диапазоне, и горят лампочки для выращивания марихуаны. Тоби коротко, в телеграфном стиле, представил Серджиуса родителям, когда приятели выходили из дома, – они отправлялись в Центральный парк посидеть на скале и курнуть травы.

Газон сейчас еще не заполоняли миллионы ратующих за мир, и это пока вполне устраивало Серджиуса. Весь валун принадлежал им одним – лишь промокшие окурки да колпачки от бутылок “Шефера” напоминали о том, что они хоть и высоко забрались, но находятся отнюдь не на Луне. И все-таки внизу был пикет. Пускай Серджиус не мог вспомнить лицо собственного отца, зато пикет он узнал с первого взгляда. Как и в тех пикетах, в которых участвовал Томми, здесь тоже были гитары. Imagine no possessions[26]26
  “Представь, что нет никакой собственности” – первая строка песни Джона Леннона “Imagine”.


[Закрыть]
. Певцы были едва ли старше Серджиуса, так что весь их леннонизм был заемным. Оказывается, Серджиус – не единственный пилот, путешествующий во времени. Шестидесятые годы оказались большой морской ловушкой с водорослями, в которой у всех у них застревали весла, и приходилось грести изо всех сил, чтобы вырваться на волю и задышать свободно.

– Этот парк мне как дом родной, – сказал Тоби, кончиками пальцев гася окурок от сигареты с марихуаной. – Я тут пятьдесят миль в день проезжаю. – Ну и хвастун. Серджиус все понимал, но не спорил.

– А на гонках ты когда-нибудь побеждал?

– Я соревнуюсь только с самим собой.

Серджиус и это пропустил мимо ушей. Nothing to kill or die for.[27]27
  “Не за что убивать или умирать” – строка из той же песни Джона Леннона.


[Закрыть]

– А ты все еще тусуешься с Мерфи? – спросил Тоби. – Все еще носишься с этой Войной Агнца?

– Ну да, а что?

– Да не знаю. – Прищурившись и глядя куда-то вдаль, Тоби как будто показывал всем своим видом, что разочарован, но потом решил, что делать этого не стоит. – А ты хоть понимаешь, кто этот самый Агнец?

– В смысле?

– Да вся эта квакерская лажа очень заманчива, я понимаю. Я и сам на нее подсел на какое-то время. Но это же всё – про Христа!

– Ну, есть же и такие квакеры, которые не верят в Христа, – заметил Серджиус. Хоть он и был в этом убежден, ему вдруг показалось, что это звучит не очень убедительно.

– Конечно, есть и такие, наверно. Но я-то вник в это во все. Ты же знаешь, что многие квакеры и молчание не практикуют, правда? У них это называется программное собрание, у них там священнослужители просто заталкивают этот Свет тебе в глотку, как и везде. А я вот не хочу, чтобы лично меня кто-то программировал. Мои родители испытали на мне всю эту дрянь от Вернера Эрхарда, когда я только начал драться. Одним словом, и Джордж Фокс, и вообще вся эта лапша – это всё про Христа.

Серджиус почувствовал, как глыба, на которой они сидели, стала не то сжиматься, не то проваливаться под ним. Пожалуй, хорошо бы Земляничные поляны имели форму чаши, лучше бы выход гранитной породы был внизу, а не торчал вот так высоко. Между тем Тоби продолжал охотно делиться своими научными открытиями.

– Дело же в том, что Христос – он Искупитель, верно? Он послан на землю для того, чтобы простить нас за наши грехи, потому что мы, видите ли, рождаемся запятнанными.

А вдруг можно сжать весь мир, который тебя окружает, сузить его настолько, что ты сумеешь его постичь – и выживешь.

Сжать его так, чтобы он подошел по размеру каждой конкретной душе.

– И выходит, когда какой-то хиппи со шрамом на лице начинает впаривать мне Христа, он хочет сказать, что считает меня изначально плохим. Ну, вот представь, что ты смотришь на кричащего младенца. И что же – он, получается, тоже родился запятнанным, да? Тебе не кажется, что все это просто-напросто хрень собачья?

– Знаешь, мне, похоже, просто идея ненасилия близка, вот и все, – сказал Серджиус. And nothing to get hung about[28]28
  “Не из-за чего заморачиваться” – слова из песни Джона Леннона “Земляничные поляны навсегда” (“Strawberry Fields Forever”).


[Закрыть]
.

– Да? Ну и здорово. А ты есть не хочешь? Я знаю одно местечко на Амстердам-авеню. Там суешь деньги через пуленепробиваемое окошко, а тебе на три бакса дают, представляешь, целых десять фунтов жареной курицы с рисом – очуметь просто!

* * *

На следующее утро Серджиус, не приняв душ, с затуманенной головой и пересохшим горлом, спустился по лестнице и бросил свой рюкзак на сиденье фырчащего “Фиата” Стеллы Ким. Припарковавшись во втором ряду, она ждала его, чтобы отвезти в Куинс.

– Поздно ночью?

– Ну да.

Стелла усмехнулась:

– Не волнуйся, Розе все равно – она не заметит разницы.

Они проехали через Центральный парк, лавируя между такси, а затем въехали по Трайборо в эту невозможную вотчину дымящих труб и могильных памятников. Серджиус ждал, что вот-вот узнает хоть что-нибудь, и не смел даже гадать, какие спусковые механизмы таятся в его ДНК с прапамятью об окраинном районе, но не успели они съехать со скоростной автострады Бруклин-Куинс, как Стелла уже указала дом престарелых. Это место никак не могло быть связано с чьей-либо вотчиной, поскольку вокруг не было никаких жилых кварталов, не было вообще ничего: восьмиэтажная башня, уродливо торчавшая у крутого изгиба транспортной магистрали, прикрывалась лишь несколькими несуразными заборами, а в тени голого путепровода стояли парковые скамейки. Весь этот ландшафт был в принципе неспособен навеять хоть какие-то воспоминания, он как будто давал пощечину Серджиусу, с чего-то вдруг возомнившему, будто Куинс может иметь хоть малейшее отношение к нему лично. Быть может, вслед за страхом перед этой поездкой его ждет только оцепенение, и вся эта операция по анестезии, проведенная ночью совместно с Тоби, окажется попросту лишней? Его бабушка находилась в принудительной ссылке, так что Серджиус в очередной раз лишился шанса хоть что-нибудь узнать о том, что находилось за закрытой для него дверью с табличкой “Саннисайд”.

Внутри стоял ужасный запах: к доминанте цветочной дезинфекции примешивались нотки вишневого “Джелло” и мочи. Напольные плитки повсюду переходили на стены, примерно до уровня груди, как будто все это здание представляло собой лишь слегка замаскированную ванну для удобного слива нечистот.

– Если хочешь есть, возьми вон там поднос, – сказала Стелла Ким. – Посетителям разрешается.

– Нет, спасибо.

Она подвела его к приоткрытой двери палаты, сама отошла в сторонку.

– В последний раз она приняла меня за Мирьям. Сомневаюсь, что это тебе поможет… ну, составить верное представление.

– Ладно.

– Схожу узнаю, что сестры говорят. Если не найдешь меня здесь – значит, я вышла на улицу покурить.

* * *

Он решил поступать в музыкальный колледж в Беркли, сделав ставку на свое единственное увлечение и к тому же не оправдав квакерских надежд. Но старейшины с Пятнадцатой улицы все равно оплатили ему учебу.

В Бостоне две совершенно разные девушки бросили его потому, что не могли поверить, как это парень, который прожил вместе с родителями до восьми лет, неспособен вспомнить ни их лиц, ни голосов, ни прикосновений – во всяком случае, Серджиус был убежден, что подруги бросили его именно поэтому. Как будто их общительный и добродушный гитарист с белесыми ресницами обнаружил в себе болезненный изъян тщеславия, как будто такое полное исчезновение Томми и Мирьям из его памяти служило каким-то предостережением, говорило об эмоциональной несговорчивости, и никто из студенток не желал иметь бойфренда с такими странностями.

После Беркли он некоторое время давал частные уроки в Кембридже и Банкер-Хилле, чтобы постепенно выплатить долг наличными, которые и приносил по частям к окошку банковской кассы. Правда, какая-то частица его души тихо бунтовала, когда он входил в дома богачей. Он не без оснований полагал, что так дает о себе знать наследие Мирьям, так в его крови пульсирует весточка от нее: ведь то же самое он ощущал всякий раз, когда клал в магазинную тележку гроздь винограда или заказывал на гарнир кочанный салат.

Поскольку его профессия везде была востребована, однажды он добрался до Амстердама, а оттуда доехал до Праги. Там, в числе прочих американцев, он оказался на той стороне непрерывных политических споров, где победить было невозможно. Эти споры вечно крутились вокруг извращенного сопротивления культуре экспатов, которая занималась тщетными попытками опередить уже давно истекший срок годности движения хиппи. А европейцы – те постоянно спрашивали Серджиуса, не еврей ли он. На этот вопрос он не находил ответа. Вскоре он уехал из Европы.

Полгода назад он оборвал все прежние узы, но продолжал преподавать, а потому на сей раз обосновался в Ньюпорт-Бич. Он взял себе за правило никогда не спать с мамашами своих учеников и нарушил его только один раз. Он подружился с чернокожим парнем, который работал на рыболовецком судне. Но все это не давало абсолютно никакого ответа на вопрос, почему Серджиус выбрал для жизни именно это место.

К тому времени он уже не общался с Мерфи. Он уже не мог вспомнить, когда в последний раз бывал на молитвенном собрании.

И все-таки, когда ему позвонили из Пендл-Эйкр и сообщили, что Мерфи уволился (по всей видимости, кающийся искатель истины наконец нашел себе иное, не менее кретинское, применение), и поинтересовались, не хочет ли Серджиус рассмотреть перспективу устроиться на его место, – он согласился. Однажды он беседовал со своим наставником в Беркли, и тот сказал, что когда один человек передает другому свой музыкальный дар, это не означает, что потом ученик обязательно должен заступать на его место; тогда это показалось Серджиусу чересчур унылым, но вот надо же: в двадцать шесть лет он уже сделался профессиональным учителем. Даже Мерфи, этот образец скромности, успел несколько раз взойти на сцену, пару раз попробовал себя в роли исполнителя, прежде чем удалиться в тихую, лишенную всяких рисков гавань учительства, позволявшую снова и снова приобщаться к свежей музыкальной невинности своих учеников и последователей.

Поразительно, но школа ничуть не изменилась. Поскольку Серджиус подозревал, что и сам он остался прежним, любые перемены наверняка глубоко ранили бы его.

Его не стали селить в бывшую квартиру Мерфи в Вест-Хаусе – там жила теперь учительница математики, с которой Серджиус через некоторое время переспал пару раз, причем однажды – на том самом диване, на котором он сидел, когда Мерфи рассказал ему об убийстве Томми и Мирьям, на котором потерял тысячи часов своей жизни, чтобы научиться настраивать гитару, и на котором однажды даже наделал себе в штаны. Но еще до того, как Серджиус закрутил роман с математичкой и побывал у нее дома, он уже осознал, что вернулся к неизбежной отправной точке. Он даже фантазировал: что было бы, если кто-нибудь предупредил бы его тогда, в тот день, когда он в первый раз пошел за Мерфи в полуподвал в Вест-Хаусе, о том, что какая-то часть его существа уже никогда оттуда не выйдет! Впрочем, вряд ли нашелся бы такой пророк.

Когда Серджиус в первый раз подошел к вечернему костру и все разом умолкли, он вдруг увидел себя их глазами – Ага, этот рыжий неудачник все-таки вернулся! – и понял, что они оказались правы.

Теперь Серджиусу стало казаться, что он презирает Мерфи. Он злится на Мерфи за то, что тот знал Томми и Мирьям лучше, чем он, их сын. За то, что однажды Мерфи переспал со Стеллой Ким, но так и не сумел заинтересовать и удержать ее. А еще – за его уроки игры на гитаре, благодаря которым Серджиусу пришлось признать, что Мерфи превосходит мастерством не только Томми, чью игру можно было услышать в записи, но и самого Серджиуса. Злился на его квакерскую зацикленность на чувстве вины, которую легко было бы отринуть, но которая, ввиду монотонных поучений Мерфи о постоянном пребывании со Светом, так глубоко въелась в Серджиуса, что он и сам поневоле стал похож в этом на учителя. Серджиус злился на Мерфи за то, что тот втянул его в Войну Агнца, но при этом ни словом не обмолвился, что Агнец – это Христос, а еще – да-да – за его ничем не прикрытую, неисправимую заячью губу, которая с самого начала была всегда на виду и научила Серджиуса не упрекать себя за неспособность не замечать этого физического уродства. И наконец, он злился, в конце концов, на то, что Мерфи – единственное, что было у Серджиуса, и этого оказалось мало.

А был ли смысл презирать Мерфи? Никакого.

У Мерфи не было иного выбора, кроме как быть самим собой. Он учил лишь тому, чему мог научить, а Серджиус не сумел понять это. Ведь в чем состоял первый урок Мерфи – самый первый, самый главный, за которым шли уже все остальные? Может, Серджиус просто невнимательно его слушал? Мерфи хотел донести до него вот какую мысль: пацифизм и музыка улетели в Никарагуа и погибли там. И что же мог предложить ему сам Мерфи после этого? Пацифизм и музыку.

Ибо агнца, который ложится рядом с хищниками, пожирают.

А быка, которого ведут на арену, убивают даже в том случае, если он отказывается биться.

Летящий во времени пилот, который никогда не стреляет, застревает на одном уровне, а его враги постепенно заполоняют собой все воздушное пространство, так что под конец ему уже нечем дышать.

* * *

В тот день Серджиус вошел в палату, чтобы увидеть Розу. То, что осталось от Розы Ангруш-Циммер, сидело с прямой спиной на стуле, в яркой полиэстеровой блузе с широким воротом и в черных брюках. Эта одежда висела на ее иссохшем теле, будто на тряпичной кукле. Черные глаза сохранили блеск, только они и казались живыми на ее бледном лице с обвисшими щеками. Волосы Розы, еще хранившие следы черноты, были зачесаны наподобие копны той же самой санитаркой, которая, по-видимому, одела ее и усадила на стул: было очевидно, что усадили ее специально, подготовив к визиту родственника. И вот теперь санитарка доложила о его приходе:

– Посмотрите, мисс Роза, вас пришел навестить ваш внук.

– Привет, Роза. Это я, Серджиус.

И тогда она издала какой-то звук – какой-то долгий не то всхрап, не то вздох из глубины груди, не то жуткий смешок, вдруг прорвавшийся наружу.

– Сейчас я оставлю вас вдвоем, – сказала санитарка.

И Серджиус остался с Розой наедине.

– Кто? – требовательно спросила она.

– Я – Серджиус. Твой… сын Мирьям.

– Кто?

Глаза сверлили его насквозь, нижняя губа выпятилась в саркастической усмешке, хотя, казалось бы, на сарказм она была теперь попросту неспособна. А может быть, это как раз и была ее последняя способность.

Пожалуй, присутствие Стеллы Ким оказалось бы тут небесполезным – хотя бы для того, чтобы Роза приняла ее за Мирьям. Тогда, быть может, благодаря сходству Роза и поняла бы значимость момента. Серджиус и Роза – два кровных родственника, последние из оставшихся в живых. Хотя нет, вдруг понял Серджиус. У меня же есть еще эти никчемные дядья Гоганы. А у Розы есть и сестры во Флориде, и еще какая-то родня в Тель-Авиве. Мои двоюродные бабушки, мои троюродные братья и сестры – только я их совсем не знаю. Правда, Стелла Ким говорила, что они сейчас очень редко общаются с Розой. Ну, видя ее состояние, кто бы стал винить их за это? А он сам – что он тут делает?

– Я учился в школе в Пенсильвании, поэтому не мог… после их смерти…

– Кто?

– Погляди на мое лицо, – подсказал он. – Ты когда-то говорила, что я вылитый Альберт. Твой муж. – Серджиус отважился на жестокость лишь потому, что почти лишился надежды, что Роза его узнает.

– Кто?

Живые глаза и сардоническая гримаса излучали вести из какого-то другого, уже не подлежащего спасению мира. А все остальное – поблекшее и поддельное тело, усаженное на стул, будто манекен, и это птичье кудахтанье, – все это, быть может, расплата за его, Серджиуса, преступление беспамятства. В комнате между ним и Розой толпились покойники, но не могли подсказать собственных имен.

А потом, вызвав у Серджиуса такое удивление, что к его горлу подступила рвотная масса, Роза произнесла целое связное предложение – тем самым рассудительным и повелительным голосом, от которого он весь дрожал четырех-пятилетним мальчиком.

– Ты хоть представляешь себе, сколько я уже не ходила в туалет по-большому?

– Нет, – наконец еле выдавил он.

Она сощурилась и прошипела ответ на свой же вопрос:

– Одни только ошметки. – Она обрушила всю мощь своего презрения на жалкий результат собственной целеустремленности, некогда не знавшей никаких преград. – Я тужусь часами. И что же? Одни только ошметки – вроде тех, что из носа высмаркиваешь, Цицерон.

Это имя ничего ему не говорило.

– Я Серджиус, Роза. Твой внук.

– Кто?

Так они и кружились, как будто приближаясь к сточному отверстию. Серджиус называл Розе имена своих родителей, упоминал дядю Ленни, говорил о Саннисайде, но всякий раз слышал в ответ все тот же чудовищный хохоток. Потому что он понял: то, что поначалу он принял за какие-то не то вздохи, не то всхрюки, вылетавшие у нее из груди, на самом деле были попытками рассмеяться. Она призрачно кудахтала от удовольствия, что ей удалось перехитрить своего посетителя. Она дважды назвала Серджиуса незнакомым для него именем – Цицерон. С какой стати? Неужели философ – ее воображаемый друг? Книг в палате не было. Глубина Розиного взгляда оставалась непроницаемой. А может быть, это была и не глубина – только призрак глубины. Не забывайте, да не забыты будете. Серджиус вдруг остро ощутил потребность унести что-нибудь на память из Розиной палаты – как сувенир об этой экскурсии по руинам. Вдруг у нее есть тут какая-нибудь старая камея с Линкольном? Какой-нибудь медальон из тех, что украшали когда-то устроенное ею домашнее святилище. Благодаря альбомам для монет, подаренным Ленни, этот фетиш живо сохранился в памяти Серджиуса, он до сих пор хорошо помнил дядины насмешки: “Твоя бабуся предпочитает царя Авраама с терновым венцом вместо короны. Гляди, вот этот цент – Народный Линкольн”.

Серджиус обыскал ее прикроватную тумбочку. Там нашлась только пачка потрепанных пожелтевших карточек, остатки какой-то старой картотеки: каждый адрес был отпечатан на машинке с курсивным шрифтом и снабжен пометками от руки, причем история Розиного старческого угасания явственно читалась по ухудшению ее почерка. Пометки относились к общественному положению, личным качествам или судьбе того или иного человека: “троюродный брат”, “куратор библиотеки”, “никогда не звонит”, “развод”, “ненавижу”, “умер”. На дне этого мусорного ящика, под несколькими аптечно-цветочными открытками с пожеланиями выздоровления пряталось что-то мягкое: Серджиусу даже показалось, что его пальцы коснулись чего-то живого. Это оказалась старенькая папка телячьей кожи. Внутри папки обнаружилась покрытая желто-бурыми пятнами книжечка продовольственных карточек, выданных Американским управлением по регулированию цен (Любая попытка нарушения правил означает покушение на чужую долю и чревата лишениями и недовольством. Подобные действия приравниваются к измене и являются пособничеством врагу…), с написанными чернилами от руки словами: “Циммер, Мирьям Тереза” и “Возраст – 5 месяцев”.

Тереза? Значит, у мамы было еще и второе имя?

С чего вдруг Тереза?

Почему все как будто с потолка берется?

Серджиус обратился в бегство.

– Ну, как все прошло?

Он понятия не имел, сколько же времени прошло: только отметил, что Стелла Ким успела докурить уже вторую сигарету и сейчас закатывала каблуком два окурка под парковую скамейку, на которой дожидалась его.

– Даже не знаю.

– Она смогла что-нибудь сказать?

Он вспомнил про “туалет по-большому”.

– Нет.

– А она хоть поняла, кто ты?

– Кажется, она называла меня Цицероном.

Стелла Ким вдруг резко расхохоталась. Почему-то все смеются. Наверное, даже покойники – и те смеются.

– Ну, это-то как раз понятно, – сказала она.

– А почему понятно? Кто этот Цицерон?

Стелла объяснила.

Глава 2
Папоротники в Эстеро-Реале

Что могла отстаивать Мирьям Циммер-Гоган на этой высокогорной поляне, истоптанной сапогами, когда на горизонт ее жизни надвинулась ночь? Лишь свое право последней узнать саму себя и понять, что произошло. Сохранить неизменными границы своего “я”, подойдя к своей личной финишной черте. Обозначить какую-то четкую дистанцию, отделяющую ее от Фреда Калифорнийца, который задумал невесть что у себя в палатке, здесь, в этом лесном тупике, под натиском горных запахов и резких звуков, в наступающей темноте. Мирьям чувствовала приближение ночных ужасов уже в третий раз с тех пор, как их джип выехал из Леона и въехал в эти непостижимые джунгли, где заросли сосен и бананов внезапно перемежались с болотами и скрытыми среди чащоб потайными маисовыми полями. Она же с самого Леона не видела ни мыла, ни чистой воды: неужели он способен ее хотеть? Правда, от него несло еще сильнее. Ее запах просто утонет в его вони. Значит, она собиралась сыграть собственную роль на этой авансцене под пологом лесной листвы и небом, исчерченным следами от самолетов. Вернуть себе прежнее предназначение вожака и не допустить, чтобы Фред Калифорниец сумел учинить над ней то, что задумал, – что бы это ни было. Лишить эту фашистскую свинью такого удовольствия. Может, стрельнуть напоследок еще одну американскую сигарету.

На самом деле Мирьям купила в Леоне – удивившись не меньше, чем если б откопала в лавке старьевщика какую-нибудь священную реликвию – радужную пачку “Вэнтедж” еще до того, как началась эта поездка сквозь тьму в горы, еще до того, как они с Томми связались с этим не то ботаником, не то цээрушником. Гвардейцы отобрали у нее эту пачку на первом же блокпосту, а потом она выпросила себе одну сигарету, когда, вернувшись к джипу после допроса, увидела, как трое молодых солдат склонились над трофеем. Один раздербанивал целлофан, другие спешили вытащить по сигарете и прикурить от одной спички. Попадется ли Мирьям где-нибудь в этих горах молочный коктейль с содовой из “Дейвз” или свинина “му-шу” из “Джейд-палас”? Едва ли. Так что придется ограничиться “Вэнтеджем”. Значит, ей нужно до последнего доказывать, что она не робкого десятка, что она способна после допроса развернуться и стрельнуть канцерогенную соску у военных, которые, если отвлечься от их солдатской формы и патронташей, с виду совсем юнцы – вроде тех студентов-пуэрториканцев в столовой колледжа № 560, к которым Мирьям подошла однажды, чтобы продемонстрировать Лорне Химмельфарб, что она нисколечко их не боится и что вообще все люди братья. Точно с таких же позиций она всегда смотрела на нью-йоркских полицейских, на пожарников, да и на бейсболистов, и на малышей-Метс, и на всяких Джонов Стернов и Ли Маццилли.

Она же всю жизнь только и делала, что приближалась к разным группам мужчин в форме и приводила их в замешательство, будь то фаланга на ступенях Капитолия или надзиратели в тюрьме округа Колумбия. Вот и сейчас – что гвардейцы, что сандинисты – все они казались ей просто мальчишками. Бывали ли исключения? Исключения как раз и составляли проблему. Например, ботаник, да, но еще хуже дело было с теми двумя, в чьи руки они попали благодаря идиотизму, а может быть, и подлости ботаника. Этими двумя были Эль Деструидо и Фред Калифорниец. Партизанский главарь Эль Деструидо был настоящим воякой-страшилищем: весь его облик говорил о том, что это существо порабощенное, но, тем не менее, набирающее силу, когда находится в сфере притяжения некой планеты, которая раз в десять больше Земли, Сатурна или даже Юпитера. Перепачканная грязью форма обвисла, сбилась в складки у патронташа, а из-под закатанных рукавов и штанин выглядывали бицепсы и икры, упругие и безволосые – совсем как тело отдыхающего питона. Холщовую шляпу Эль Деструидо надвинул на самые брови, глаза с мешковатыми веками прятались в тени, а усы, ниспадавшие на смехотворно слабый подбородок, тоже, казалось, находились в рабстве у силы тяготения; весь этот маскарад выглядел не убедительнее тех карнавальных костюмов, в которые Мирьям и Томми наряжались по случаю Хэллоуина.

– А как переводится его прозвище – “Разрушитель”? – спросил Томми. – Разрушитель чего?

– Нет, оно значит “Разрушенный”, – пояснил ботаник.

– Скажи ему, что я напишу про него песню.

Ботаник обменялся с партизаном несколькими словами по-испански, а потом сказал:

– Он говорит, что после его смерти о нем напишут много песен.

– Ну, а мою-то я раньше закончу, – похвастался Томми.

На этом переговоры как-то зашли в тупик. По мере того, как партизаны приходили к костру и уходили, а дневной свет убегал в гущу листвы и на прогалине наступал вечер, ботаника в роли переводчика постепенно сменил американец, которого Эль Деструидо с ухмылкой представил: Фред эль Калифорньяно. Казалось, он уже поджидал их в лагере Эль Деструидо, будто рассчитывал, что их притянет сюда магнитом – американцев к американцу. Наряд Фреда в любом другом месте выглядел бы заурядным клише, а в этих джунглях казался удручающе неуместным: серьезные байкерские кожаные штаны, видавшие виды авиаторские очки, висевшие на ленте вокруг шеи, и не менее серьезное байкерское пузо, обтянутое футболкой с портретом Джоплин. Подбородок покрывала не то десятидневная щетина, не то остатки бороды, которую грубо обкорнали ножом. Поначалу он отмалчивался и вел себя тихо, а потом вдруг вышел на передний план, и это почему-то напомнило Мирьям абстрактных экспрессионистов из бара “Сидар”, которые мирно сидели над стаканами виски, а потом вдруг без предупреждения затевали шумную ссору или пытались закадрить какую-нибудь девушку из Беннингтона. А еще Фред походил на кого-то из Розиных бессловесных заговорщиков, которые на собраниях компартии молча копили возражения, как комнатные цветы зла. Теперь ботаника нигде было не видать. Эль Деструидо тоже на время куда-то пропал. Солдаты с мальчишескими лицами щедро делились с гостями бобовой кашей, завернутой в банановые листья, и напитком в жестяных кружках, который здесь называли кофе. В сумерках любые различия легко стирались.

Когда Эль Деструидо вернулся, Томми спросил у него через Фреда Калифорнийца:

– Так ты все-таки революционер, да?

Эль Деструидо довольно кивнул – этот вопрос он понял без перевода.

– Но не сандинист?

Эль Деструидо пожал плечами, и Фред Калифорниец пояснил этот жест:

– Он говорит, что, несмотря на все домыслы американцев, не все революционеры непременно сандинисты.

– А он знает, что произошло в Леоне? Что разные фракции перестали спорить и наконец-то объединились?

Эль Деструидо поглядел на Фреда, и тот что-то сказал ему по-испански, а потом объяснил:

– Не все фракции.

– Но он борется за победу этой революции, да?

На этот раз Фред и Эль Деструидо переговаривались между собой дольше, чем раньше, и даже смеялись.

– Ну, что?

– Он говорит, что борется, да, но все-таки не за эту революцию. Говорит, что, пожалуй, подождет следующей.

– Следующей?

– Ну да. За одним переворотом всегда следует другой. Потому-то их и называют переворотами, верно?

Не успела Мирьям перебить следующий вопрос Томми, как Эль Деструидо сам напрямую обратился к ним: сказал что-то по-испански и показал на гитару Томми, лежавшую в футляре. И так было понятно, что он хочет сказать, но Фред Калифорниец пояснил:

– Он хочет, чтобы ты сыграл. До того, как ты напишешь про него песню, ему хочется послушать что-нибудь из других твоих песен.

– Спой по-английски, – воскликнула Мирьям. – Сыграй ему что-нибудь из “Бауэри”.

– Умница, – заметил Фред Калифорниец.

Пока Томми исполнял песню “Рэндольф Джексон-Младший”, Мирьям попыталась втереться в доверие к Фреду. Наверное, это был просчет, маленькое тщеславное заблуждение с ее стороны, – но, даже обрушиваясь на себя с самыми жестокими обвинениями, она все равно сомневалась, что именно этот шаг погубил их. Быть может, он предопределил лишь то, что их разлучат, и каждый встретит смерть поодиночке, как Юлиус и Этель[29]29
  Юлиус и Этель – имеются в виду супруги Розенберги, американские коммунисты, казненные в 1953 году по обвинению в шпионаже в пользу СССР.


[Закрыть]
. А может быть, все не так: Фред Калифорниец мог положить на нее глаз еще раньше, до того, как она решила завладеть его вниманием в надежде, что он увидит в ней родственную душу – циника, заядлого любителя иронии, – и проникнется к ней симпатией. Наверняка ведь Фред – тоже любитель иронии, раз он сюда забрался? Да ведь, правда? Потому что, если она ошиблась, тогда это по-настоящему страшно.

Во всяком случае, Фред уловил идущие от нее флюиды. Он даже поднял брови, когда она села к нему поближе.

– Странно они вместе смотрятся, правда? – сказала она, кивком показав на Эль Деструидо и своего мужа.

– Ирландцу повезло – забраться в такую даль!

– Томми услышал, что эту революцию делают поэты, но мне кажется, он никогда не видел такую кучу поэтов с автоматами.

Фред почесал бороду грязным большим пальцем.

– Я слышал, он квакеров упоминал.

Мирьям удивилась: вроде бы в тот момент американца не было поблизости? Томми произнес полное название Комитета американских друзей на службе общества, который он любил поминать повсюду, подчеркивая священную роль квакеров как американских simpáticos[30]30
  Сочувствующих (исп.).


[Закрыть]
, а заодно рассчитывая, что кто-нибудь спросит: “А что значит – друзья?” Один из тех солдат, что помоложе, уже проглотил наживку и задал вопрос, неуверенно подбирая английские слова.

– Да. Он пацифист. – Неожиданно для себя самой Мирьям назвала Томми местоимением вместо имени; такая уловка, от которой ее саму чуть не одолела тошнота, уже граничила с откровенным предательством. – Ну, конечно, мы не закрываем глаза на то, что творится в Леоне. Комитет друзей следит за всем в оба. Начинаются убийства из мести, и, в общем-то, дело пахнет новым Чили.

– Здесь вы такого не встретите.

– Чего?

– Пацифизма.

– А!

– Эль Деструидо больше другое интересует: то, что называют искуплением через насилие. Слушай, ты не обижайся, но я тоже хочу музыку послушать.

Они встретились взглядом, а потом Фред оглядел ее сверху донизу и снова отвел глаза. Ту иронию, которую Мирьям прочла в его взгляде, можно было расшифровать одним-единственным способом: эта сучка слишком много говорит. Мирьям невольно задалась вопросом: сколько ей еще осталось времени (несколько минут? несколько дней? Сколько, чтобы добраться до Леона или до Коста-Рики?) на то, чтобы раскручивать пленку памяти назад и отмечать бесчисленные ошибки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю