Текст книги "Крушение Агатона. Грендель"
Автор книги: Джон Гарднер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 28 страниц)
ЧЕТВЕРТЫЙ ЖРЕЦ: Блаженный! О блаженный! (На коленях он подползает к Орку, обнимает голову старика обеими руками и целует его.) Я боялся за тебя, дорогой блаженный Орк, – я опасался твоего холодного рационализма. Но теперь я вижу, я вижу! Воля богов! Равновесие восстановлено! Чисто рациональное мышление – прости мне мою проповедь, но я должен, я должен! – чисто рациональное мышление непоправимо калечит разум и заключает его в замкнутую и окостенелую систему, оно может быть применимо только к прошлому. Но вот наконец благословенный вымысел укоренился в твоей блаженной душе! Все абсурдное, вдохновенное, бесхитростное, благоговейное, ужасное, экстатическое было до сих пор неприемлемым для тебя. Но я-то должен был предвидеть, что это придет. О, горе мне, что я этого не предвидел! Ты видел Разрушителя! Конечно, конечно! Мы и оглянуться не успеем, как ты будешь целовать девушек! Разве вы не понимаете это, братья? И кровь и сперма извергаются, порывистые, чувственные, беспорядочные – и неизъяснимо обворожительные! Они выходят за пределы! Заполняют пустоту! О блаженный Орк! Я верю: твое видение доказывает, что для нас всех есть надежда!
Так он неистовствует, хмельная радость переполняет его, а трое старых жрецов смотрят на него так, как глядели бы на раненую змею. Орк, презрительно пофыркивая, не обращает на него внимания. Я ухожу. Даже кровожадному монстру становится тошно от таких разговоров. Они остаются в молитвенном кругу, снег тихо падает на их головы и бороды, и, кроме их теней и лепетания, на холме все мертво.
Хродгар спит, отдыхая перед завтрашней пыткой ожидания. Возле него ровно дышит Вальтеов. Спят Хродульф и оба королевских сына. В главном зале на подвешенных рядами кроватях храпят стражники, все, кроме Унферта. Он поднимается и в каком-то оцепенении, протирая мутные глаза, идет к дверям чертога помочиться. Лает собака – но не на меня: я околдовал их своими чарами. Унферт, похоже, не слышит. Он выглядывает наружу и смотрит на покрытые снегом крыши домов, на заснеженную пустошь, на лес, не подозревая, что я стою за стеной. Снег тихо кружится среди деревьев, засыпая лисьи норы, скрывая следы спящих оленей. От звука моих шагов просыпается волк; он открывает глаза, но не поднимает лежащую на лапах голову. Он провожает меня враждебным взглядом серых глаз, потом опять засыпает, наполовину занесенный снегом в своем логове.
Я обычно не совершаю набегов зимой, когда мир мертв. Я поступаю мудрее: свернувшись калачиком, я сплю в пещере, как медведь. Биение сердца замедляется, как замерзающая вода, и я не могу ясно вспомнить запах крови. Но что-то беспокоит меня. Если бы я мог, я бы бросился сквозь время и пространство к дракону. Я не могу. Я медленно бреду, вытирая рукой снег с лица. На земле ни звука, только шепот снегопада. Я что-то вспоминаю. Бездонную, как опрокинутое небо, пустоту{82}. Я повисаю на изогнутом корне дуба и заглядываю в необъятную бездну. Далеко-далеко внизу я вижу солнце, черное, но сияющее, а вокруг него медленно кружащих пауков. Я застываю на месте, озадаченный – хотя и не взволнованный – тем, что вижу. Но вот я снова в лесу, и снег продолжает падать, а все живое быстро засыпает. Это только некий сон. Я иду дальше, в тревоге и ожидании.
10
Скука – самое страшное мучение.
Заурядная жертва, злобно взираю я на смену времен года, которые изначальней всяких наблюдений.
По небу катится глупое солнце; тени укорачиваются и удлиняются, будто по плану.
– Боги создали этот мир нам на радость! – визжит молодой жрец. Люди покорно слушают, склонив головы. На них не производит впечатления то, что, так или иначе, он безумен.
Запах дракона изливается на землю.
Сказитель болен.
Я смотрю на большого рогатого козла, скачущего вверх по скалам к моему озеру. Я отчасти восхищаюсь такой безграничной глупостью. «Эй, козел! – кричу я. – Здесь ничего нет. Проваливай». Он вскидывает голову, рассматривает меня, затем вновь опускает глаза, вглядывается в расселины, трещины и ледяные осыпи и упорно продолжает прыгать с одного скользкого уступа на другой. Я сталкиваю булыжник, и камень с грохотом катится вниз. Козел встревоженно прядает ушами, замирает, поспешно осматривается и отпрыгивает. Камень прокатывается мимо. Он провожает его взглядом, затем поворачивает голову и неодобрительно смотрит на меня. Опускает голову и движется дальше. Карабкаться по скалам – таков удел горных козлов. Этот тоже намерен влезть наверх. «Эх, козел, козел! – говорю я, словно глубоко в нем разочаровался. – Посуди сам: ничего здесь нет!» Он лезет вверх. Меня больше не забавляет его глупость, и я внезапно раздражаюсь. Озеро принадлежит мне и огненным змеям. Что будет, если все кому не лень решат, что это общественное место? «Проваливай, убирайся вниз!» – кричу я ему. Он карабкается вверх, бездумно, механически, ибо карабкаться по скалам – удел козлов. «Не сюда! – кричу я. – Если так велят твои боги, забирайся на холм к чертогу!» – Он лезет и лезет. Я сбегаю с края утеса к мертвому дереву, выламываю его из земли, налегая всем телом, и втаскиваю на вершину. «Тебя честно предупреждали!» – выкрикиваю я. Теперь я в ярости. Эхо приносит слова обратно. Я кладу дерево поперек, поджидаю, пока козел подойдет поближе, и толкаю ствол. Дерево с треском падает и виляя катится к нему. Козел бросается влево, разворачивается и пытается уйти вправо, но одна из веток задевает его. Он блеет, падая, переворачивается с быстротой, недоступной глазу, и снова блеет, цепляясь и соскальзывая к краю уступа. Дерево медленно скатывается и исчезает из поля зрения. Ему удается вонзить в землю острые передние копыта, и он вскакивает на ноги, но прежде чем успевает распрямиться, мой камень снова сбивает его с ног. Я спускаюсь пониже, чтобы точно увидеть, куда он шлепнулся. Он поднимается на ноги, и в тот же момент летит второй камень. Он разбивает козлу голову; хлещет кровь, мозги вываливаются наружу, но козел не падает. Ослепший, он угрожает мне. Нелегко убить козерога. Он думает спинным хребтом. Предсмертная дрожь пробегает по его бокам, но он движется ко мне, вскидывая вверх огромные закрученные рога. Я отступаю, поднимаясь к озеру, до которого козлу никогда не добраться. Я улыбаюсь, напуганный почти мертвым, но все еще карабкающимся животным. Я хватаю камень и швыряю. Камень попадает козлу в рот – выбитые зубы брызгами разлетаются в стороны – и проникает в глотку. Козел падает на колени – и снова встает. В воздухе сладко пахнет кровью. Смерть сотрясает его тело, как сильный ветер трясет деревья. Он неумолимо движется ко мне. Я хватаю камень.
В сумерках я слежу, как люди в поселках Скильдингов занимаются своими делами. Юноши в сопровождении собак гонят лошадей и волов к реке и пробивают проруби, чтобы животные могли напиться. Сзади, у амбаров и конюшен, люди сгребают сено деревянными вилами, засыпают зерно в ясли и вывозят на поля навоз. Колесный мастер и его помощник, сидя на корточках в своей мастерской, заколачивают спицы в ступицу колеса. Я слышу хрюканье и удары молотка – хрюканье, удар, словно бьется больное, хлюпающее сердце. Запахи пищи. Серый дым медленно поднимается к свинцовым небесам. На скалистых утесах, вдающихся в море, на расстоянии нескольких бросков камня расставлены дозорные Хродгара; они сидят на лошадях, закутанные в шкуры, или стоят под прикрытием нависающих скальных уступов, потирая руки и притопывая ногами. Со стороны моря никому не проникнуть в королевство: в миле от берега дрейфуют айсберги и, сталкиваясь порой друг с другом, издают низкий звук, похожий на стон какого-то гигантского морского зверя. Охрана стоит на посту, послушная приказам, которые король забыл отменить.
Люди едят вместе, наклонившись над своими тарелками и изредка переговариваясь. Лампа в центре стола светит им в глаза. Собаки лежат у ног мужчин, выжидательно поглядывая, а девушка, которая приносит блюда, стоит, глядя в стену и ожидая, когда опустеют тарелки. Старик, справившийся с едой раньше других, выходит, чтобы принести хворосту. Я подслушиваю, как старуха рассказывает детям лживые сказки. (Ее лицо почернело от какой-то болезни, а вены на руках – как веревки. Она слишком стара, чтобы готовить или мести пол.) Она рассказывает о великане, живущем за морем, который обладает силой тридцати танов. «Однажды он придет сюда», – говорит она детям. Их глаза расширяются. Лысый старик поднимает голову от своей глиняной тарелки и смеется. Серый пес тычется ему в ногу. Старик отвешивает ему пинка.
С каждым днем солнце все дольше остается на небе, упрямо, словно горный козел, восходя и закатываясь за свинцовый горизонт. Дети катаются по склонам холма на санках, их счастливые крики разрезают глубокое спокойствие зимнего воздуха. Когда сумерки сгущаются, матери зовут детей в дом. Некоторые дети прикидываются глухими. Огромная неясная тень (моя) накрывает их, и они исчезают навеки.
Так это происходит.
Темнота. В дом Сказителя, мягко ступая, входят и выходят люди с важными торжественными лицами, их головы опущены, ладони боязливо сложены, чтобы не наслать жуткие видения в его сны. Ученик Сказителя – мальчик, когда-то пришедший с ним, а теперь взрослый мужчина – сидит у постели старика и легонько пробегает пальцами по струнам его арфы. Слепец поворачивает голову, выплывая из забытья, и слушает. Он спрашивает о женщине, которая не пришла. Никто не отвечает.
Зато приходит король под руку с королевой, в четырех шагах за ними следует молодой Хродульф, держа за руки двух мальчиков. Король садится возле постели Сказителя, сидит неподвижно, как в зале, и терпеливо смотрит. Хродульф и дети ожидают у входа. Королева нежно касается лба старика кончиками пальцев.
Сказитель что-то шепчет о лампе. Помощник делает вид, что приносит ее, хотя лампа стоит на столе рядом с постелью. «Так светлее», – поддерживает обман королева, а король произносит, словно до этого ему было плохо видно: «Сегодня ты выглядишь лучше». Сказитель не отвечает.
Припадая к земле, прячась в придорожных кустах, подсматривая, словно опытный, усатый, мокрогубый и красноглазый соглядатай, со щемящей бессмысленной болью в груди я гляжу, как старик напрягает силы, пытаясь остановить сердце.
«Где теперь все его красивые фразы?» – шепчу я в ночь. Хихикаю. Ночь, как всегда, не дает ответа. Он неподвижно сидит в постели, опираясь на подушки, его мертвенно-белые руки сложены поверх одеяла; глаза – ранее опаутиненные видениями – закрыты.
Юноша-ученик сидит, держа арфу, но не играет. Король с королевой ждут, вынужденно, возможно, отсчитывая в уме минуты, и знахарь – сгорбленный, одетый в черное (нервный тик сводит одну сторону его лица), – знахарь, больше не нужный бывшему королю поэтов, вышагивает взад-вперед, потирая руки. Он ожидает мягкого и сухого, чуть хриплого выдоха, после которого он освободится и пойдет вышагивать у постели другого умирающего.
Сказитель начинает говорить. Они наклоняются ближе. «Я вижу время, – говорит он, – когда Даны вновь…» Его голос замирает, по лицу пробегает тень замешательства, и одна рука слабо тянется вверх, будто желая разгладить морщины на лбу, но он забывает о своем намерении и роняет руку на одеяло. Он чуть приподнимает голову, прислушиваясь к шагам. Никого. Голова слабо откидывается. Пришедшие ждут. Похоже, они не понимают, что он уже мертв.
В другом доме за большим резным столом женщина средних лет с чуть более светлыми, чем у королевы, волосами (у нее близко посаженные глаза и аккуратно выщипанные в тонкую линию брови, как порез от ножа) сидит перед лампой и прислушивается, как недавно Сказитель, к шагам. Ее благородный муж спит в соседней комнате, положив голову на руку, как бы слушая биение своего сердца. На эту женщину я всегда смотрел с величайшим восхищением. Истинная благопристойность и внешнее приличие. Каждый раз, когда она говорила, Сказитель наклонял голову и уставлял слепые глаза в пол, и время от времени, когда он пел о героях, о разбитых кораблях, не было сомнений, что он поет для нее. Это ничем не кончилось. Она покидала зал под руку со своим мужем; Сказитель вежливо кланялся, когда они проходили мимо.
Она слышит, что кто-то идет. Я ныряю во мрак, смотрю и жду. Человек, которого послал ученик Сказителя, подходит к двери и не успевает постучать, как дверь распахивается и на пороге появляется она, глядя в пространство. «Он умер», – произносит посланец. Женщина кивает. Когда посланец удаляется, она выходит на ступеньки крыльца и безучастно стоит, скрестив руки. Она глядит вверх на Медовый Чертог.
«Всех нас рано или поздно ожидает такой конец, – подмывает меня прошептать. – Увы! Горе!» Я сдерживаюсь.
Лишь ветер живо носится кругом, прижимая длинное платье к ее широким бедрам и пышной груди. Женщина неподвижна, как тот мертвец в своей постели. Меня так и тянет схватить ее. Как будут плясать ее крики, отражаясь от ледяных стен ночи! Но я ухожу. Я иду еще раз взглянуть на Сказителя. Старухи хлопочут нам ним, кладут ему на веки золотые монеты, чтобы он не увидел, куда идет. Наконец, неудовлетворенный как всегда, я скольжу домой.
В моей пещере скука, конечно, еще сильнее. Моя мать, больше не проявляя ни признака разума, мечется туда-сюда, от стены к стене, иногда на двух ногах, иногда на четырех, низкий лоб изборожден морщинами, как свежевспаханное поле, безумные глаза блестят, как у пойманного орла. Каждый раз, когда я вхожу в пещеру, она бросается между мной и входом, словно желая запереть меня вместе с собой навсегда. Я с трудом выношу это. Когда я засыпаю, она тесно прижимается ко мне и наполовину погребает в своей колючей и жирной шерсти. «У-у», – стонет она. Бормочет и всхлипывает. «Уаррх», – хнычет и царапает себя. В когтях у нее остаются вырванные клочья шерсти. Я вижу серую кожу. Я холодно и беспристрастно наблюдаю из своего угла, и поскольку Сказитель теперь мертв, меня одолевают странные мысли. Я размышляю о прошлом прошлого: момент, в который я живу и в который заключен, движется сквозь мрак, как медленно кувыркающееся тело, катится, как подземная река. Не только древняя история – легендарная эпоха братоубийственной вражды, – но даже мое собственное прошлое, бывшее настоящим секунду назад, полностью исчезает, уходит из существования. Великие деяния короля Скильда не существуют «где-то там» во Времени. «Где-то там во Времени» – это выверты языка. Они вообще не существуют. Моя злобность пять, шесть или двенадцать лет назад не имеет иного существования, кроме того, что нынче я бормочу, бормочу, принося мертвый мир в жертву всемогуществу слов. Я напрягаю память, чтобы притянуть прошлое обратно. Я ловлю разумом то мгновение, когда я был совсем маленьким и мама ласково держала меня на руках. Ах как я любил тебя, мама, – все эти прошлые годы, в которых ты уже мертва! Ловлю тот миг, когда, притаившись возле медовой палаты, я впервые слушаю удивительные гимны Сказителя. Красота! Благость! Как билось мое сердце! Он умер. Надо было схватить его, дразнить, мучить, дурачить. Надо было разбить этот череп на середине песни и забрызгать его кровью весь чертог, резко изменить тональность и лад песни. Каждое невыполненное злое дело есть потеря для вечности.
Естественно, я решаю пойти на его похороны. Мать пытается удержать меня. Я подхватываю ее под мышки, как ребенка, и ласково отставляю в сторону. Ее лицо дрожит, она разрывается, как я думаю, между ужасом и жалостью к себе. Мне вдруг приходит в голову, что она о чем-то догадывается, но я знаю, что это не так. Будущее так же темно, так же нереально, как и прошлое. Холодно и спокойно я смотрю, как она дрожит – словно все ее мускулы парализованы электрическими угрями. Затем я отталкиваю ее. Лицо пропадает во мраке, она хнычет. Я бегу к озеру и ныряю, но даже под водой я слышу ее плач. Завтра я забуду об этом, поскольку ее боль – это пустяк.
Итак, похороны.
Ученик Сказителя, покачивая отполированную арфу старика, поет о Хоке и Хильдебурге, о Хнефе и Хенгесте, о том, как таны Финна сражались с родственниками его жены и убили короля Хнефа и как после этого произошло ужасное событие. Когда у Финна было всего несколько человек, а у его врагов не стало короля, они заключили перемирие, и условия были такими: Финн станет королем Данов, ибо король без подданных ничего не стоит, а подданные без короля – не более чем изгнанники. Обе стороны поклялись соблюдать мир, и так в свое время в страну Ютов пришла зима.
Люди с серьезными лицами молча слушают, как из уст молодого певца льется песнь старого Сказителя, а погребальный костер, на котором лежит старик, ждет огня. Мертвые руки Сказителя сложены, лицо застыло и посинело, словно он замерз. Вокруг костра блестит снег. Мир – бел.
Хенгест же юный{83},
сердцем скорбя об отчизне любимой,
зиму худую с Финном провел;
волны морские, гонимые ветром,
в темном тумане ладьям кольценосым
скрыли проход и застыли недвижно,
скованы льдом. Но как было доныне
за годом год – вновь зима отступила;
яркого солнца дождавшись, вздохнула
полною грудью земля, сбросив снег.
Хенгест – изгнанник и гость нежеланный —
начал домой собираться, но душу
жажда отмщенья томила, укрывшись
в сердце холодном как лед, заглушая
родины зов. И в крови захлебнулись
ратники Финна, а храбрый король их
пал от меча. С королевой плененной,
груды сокровищ в ладьи погрузивши,
Даны отплыли. Смыв клятвы взаимные,
ливень весенний струится сквозь крыши.
Так он поет, глядя вниз, вспоминая и повторяя слова, руки легко касаются арфы. Король слушает, глаза его сухи, мысли его далеко, далеко отсюда. Принц Хродульф стоит рядом с детьми Хродгара и Вальтеов, лицо его холодно, как снег; он хранит свои тайны. Мужчины поджигают костер. Унферт глядит на пламя, его глаза словно камни. Я тоже смотрю на огонь, сколько могу выдержать. Пламя кажется бесцветным. Оно лишь чуть ярче блеска снега и льда. Голодное, оно взмывает вверх, жадно пожирая сырую жилистую плоть. Жрецы медленно ходят вокруг костра, бормоча древние молитвы, а толпа одетых в черное людей стоит на коленях, не обращая на жрецов внимания. Я вижу, как лопается горящая голова, лишенная видений, как темная кровь вытекает из уха и уголка рта.
Король, – я сказал бы, – эпохе конец.
Мы снова заброшены, снова одни.
Внезапно я просыпаюсь, как от толчка, и мне кажется, я слышу, как козел все еще взбирается на утес, лезет к озеру. Далеко с моря доносятся какие-то стоны.
Моя мать что-то бормочет. Я напрягаю ум, пытаясь разобрать. Берегись рыбы.
Я встаю и хожу, весь в нетерпеливом ожидании, хотя я знаю, что ждать нечего.
Я не единственный монстр в этих болотах.
Я встретил старуху, дикую, как ветер,
вышедшую в белом из полночной берлоги.
В лохмотьях был плащ ее, плоть отощала,
И ее глаза, убийственные глаза…
Запах дракона.
Мне надо поспать, отложить войну до весны, как я обычно делаю.
Но стоит мне заснуть, я сразу же в ужасе просыпаюсь, ощущая на горле чьи-то руки.
Какая глупость.
Nihil ex nihilo[7]7
Ничто из ничего (лат.).
[Закрыть], я всегда говорю.
11
Я безумно рад. По крайней мере, я думаю, что рад. Прибыли чужестранцы, а это совсем другая игра. Я целую лед на замерзших ручьях, прижимаюсь к нему ухом, благословляю воду, что журчит подо льдом, ибо прибыли они по воде: айсберги расступились, как будто чьи-то огромные руки легко раздвинули их, и между ними проплыл пеногрудый корабль, неутомимый мореход, с белыми парусами, летящий, как птица, дорогой лебедей! О счастливчик Грендель! Пятнадцать прославленных героев, надменно горделивых в своих ратных доспехах и упитанных, как коровы!
Лежа во мраке пещеры, я чувствовал, что они приближаются. Сбитый с толку этим странным ощущением, я беспокойно ворочался и всматривался в темные углы, пытаясь разгадать его причину. Оно овладело мной, как когда-то разум дракона. Что-то надвигается! – сказал я. Как никогда отчетливо я услышал глухие шаги на куполе мира, и даже осознав, что шаги эти были всего лишь стуком моего собственного сердца, я, как никогда раньше, был твердо уверен, что надвигается нечто. Поднявшись, я пошел мимо каменных сосулек к озеру, к подводной двери. Мать даже не шелохнулась, чтобы остановить меня. В озере огненные змеи, рассерженно шипя, кинулись от меня врассыпную, странно возбужденные. Они тоже чувствовали это. Этот ритм – монотонный, нечеловечески монотонный и неотвратимый. И вот, за час до рассвета, я, прячась в тени, выбрался на каменную дамбу, основание постройки великанов. Был низкий прилив. Свинцово-серые волны неутомимо-размеренно лизали обледенелые серые валуны. Серый ветер терзал оголенные деревья. Ни звука, только ледяной плеск прибоя да крик олуши[8]8
Морская птица.
[Закрыть], невидимой в серой мгле. Проплыл кит, длинная тень в двух милях от берега. У меня за спиной посветлело небо. И я увидел парус.
Но не только я видел их прибытие{84}. Одинокий береговой дозорный Данов, закутанный в меха, стоял возле своего коня и, прикрывая ладонью глаза от блеска айсбергов позади паруса, наблюдал, как чужеземцы быстро приближаются к берегу. Деревянный киль врезался в песок и пробороздил его – на сорок футов, полкорпуса корабля, – почти до самых валунов на берегу, затем, быстрые, как волки, – неумолимые и ужасные, как лавина, – чужеземцы спрыгнули на землю и негнущимися, обледенелыми канатами, серыми, как море, как небо, как камни, пришвартовали судно. Звеня кольчугами, они делали свое дело – безмолвно, точно ходячие мертвецы: закрепили руль, спустили парус, выгрузили ясеневые копья и боевые топоры. Дозорный вскочил на коня, подхватил копье и с гиканьем поскакал им навстречу. Из-под копыт коня вылетали искры. Я рассмеялся. Если они пришли сюда с войной, дозорному конец.
– Кто вы, с оружием ратным, в кольчугах кованых, и зачем морским путем, океаном ледовым, на высокой ладье пришли в земли Датские? – Так молвил дозорный. Ветер подхватил его слова и швырнул чужеземцам.
Я согнулся пополам, давясь от беззвучного хохота, и мне показалось, что я вот-вот лопну. Они были как дубы, эти чужестранцы. Их предводитель, возвышаясь как гора среди леса, двинулся к дозорному. Ничтоже сумняшеся, Дан потряс копьем, как это обычно делают воины, когда говорят противнику, что они собираются сделать с его яйцами. «Молодчина! – шепчу я и сам изображаю бой с тенью. – Если они полезут на тебя, куси их за ноги!»
Он разразился бранью, вскипел от злости и потребовал, чтобы они назвали своих предков; чужеземцы невозмутимо слушали. Ветер стал холоднее. В конце концов дозорный охрип; он склонился к луке седла, кашляя в кулак, – и тогда их предводитель ответил. Голос его, хотя и мощный, звучал мягко. Безжизненный и равнодушный, как сухие ветви или лед, обдуваемые ветром. У него было странное лицо, вселявшее в меня беспокойство, – лицо (как мне показалось на секунду) из сновидения, которое я почти забыл. Его холодные, немигающие, как у змеи, глаза были опущены. На лице – ни волоска, как у рыбы. Он говорил, улыбаясь, но так, словно его негромкий голос, детская, хотя и чуть ироничная, улыбка скрывали нечто, какую-то колдовскую силу, способную мгновенно испепелить каменные утесы, как молния испепеляет деревья.
– Мы – Геаты, – сказал он, – приближенные короля Хигелака. Ты, верно, слышал про моего отца. Он стар и знаменит, имя его – Эггтеов. – Когда он говорил, его мысли, казалось, витали где-то далеко, как будто он, хотя и был вежлив, оставался совершенно равнодушным ко всему происходящему – чужак не только среди Данов, но и повсюду. Он сказал:
– Как друзья пришли мы к твоему повелителю, королю Хродгару, защитнику народов. – Подняв голову, он замолчал. Можно было подумать, что в его распоряжении целая вечность. Наконец, едва заметно пожав плечами, он сказал: – Будь так добр, помоги нам советом, дружище. По весьма важному делу пришли мы сюда.. – Ирония, скрытая в его улыбке, стала чуть мрачнее, и он смотрел теперь не на самого дозорного, а на его коня. – Я думаю, это трудно сохранить в тайне. И ты о том вскоре узнаешь если правда (как мы прослышали), что некий враг неведомый набеги совершает по ночам на ваш чертог, губит людей и насмехается над воинами. Ежели это так… – Он смолк, нахмурив брови, потом взглянул на дозорного и улыбнулся. – Я пришел дать Хродгару совет.
Нетрудно догадаться, какого рода совет он даст. Грудь у него была широкой, как очаг. Руки – как бревна. «Давай-давай, – прошептал я. – Играй свою роль. Тебе же будет хуже». Но я был далеко не так уверен в себе, как притворялся. Рассматривая его непомерно мускулистый торс – обнаженный, несмотря на холод, гладкий, как брюхо акулы, и подрагивающий от мощи, как грудь коня, – я вдруг осознал, что не могу сосредоточиться. Если расслабиться, то можно впасть в оцепенение, просто глядя на эти плечи. Он опасен. Однако я пришел в возбуждение, внезапно оживился. Он продолжал что-то говорить. Я понял, что не слушаю, а только смотрю на его губы, которые двигались – как мне казалось – независимо от слов, будто плоть чужеземца была приманкой, хитрой уловкой, скрывавшей нечто безмерно ужасное. Затем дозорный повернул коня и вывел чужеземцев к месту, где начиналась мощенная камнем дорога; серая, как море, она темнела между заснеженными обочинами.
– Я пришлю людей охранять ваш корабль, – сказал он. Потом показал им Медовую Палату на высоком холме, а сам вернулся. Белесые, как морская пена, глаза чужеземца смотрели в никуда. Бряцая оружием, звеня кольчугами, он и его дружинники зашагали по дороге, торжественные и зловещие, как барабанный бой. Они двигались словно одно существо, словно чудовищная, грозная махина. Солнце ослепительно сияло на их шлемах и сверкало на наконечниках копий. Я не пошел за ними. Остался среди развалин и бродил там, где некогда бродили давно умершие великаны; сердце мое замирало от желания узнать, что делают сейчас чужеземцы в чертоге на вершине холма. Но при свете дня было бы глупо появляться там.
Вернувшись в пещеру, я никак не мог решить, боюсь я их или нет. От долгого пребывания на солнце у меня болела голова, а в руках не чувствовалось силы. Они словно заснули. Не знаю отчего, но я был необычайно восприимчив к звукам в пещере: рокоту подземной реки в сотнях футов подо мной, которая буравила камень, устремляясь все глубже и глубже; вековечному кап-кап сталагмитов, растущих на дюйм за сотню лет; весенней капели в трех залах отсюда (зал с рисунками был завален камнями), там, где весна прорывается сквозь своды пещеры. Полубодрствующий, полуспящий, я ощущал себя пещерой: мои мысли устремлялись вниз через странные пустоты во мне… или это был какой-то порыв, более древний и смутный, чем мысль, столь же древний, как инстинкт медведя, как сумеречная тоска волка, дерева…
Кто знает, что все это значит? Вне сна и вне бодрствования, полный возбуждения, похожего на радость, я пытался думать о том, боюсь ли я этих чужеземцев, но мысль ускользала. Она была нереальной – тонкой, как нить паутины, покачивающейся на окне, за которым видны деревья. Я иногда наблюдал, как люди совершают загадочные поступки. Один мужчина, имевший жену и семерых детей, – он был плотником и справедливо считался рассудительным, не подверженным безумным страстям и не склонным к безрассудству степенным человеком строгих правил, искусным мастером (ни одной неровной кромки, ни одного кривого гвоздя, ни выемки, ни трещины) – как-то раз, когда его домочадцы спали, тихо вышел из дома на окраине селения и по заметенным снегом тропам направился через лес к хижине охотника, который в то время выслеживал зверя. Жена охотника впустила его, и он спал с нею, а когда пропел второй петух, вернулся домой. Кто знает, почему? Скука – самое страшное мучение. Разум раскладывает мир по полочкам, а подавленные страсти ждут момента для мести. Я пришел к выводу, что всякий порядок призрачен, он существует только в теории, – это безвредная, улыбающаяся маска здравомыслия, которую люди надевают, чтобы одну необъятную, темную реальность отделить от другой: свое собственное «я» и мир – два змеиных гнезда. Бдительный рассудок, изворотливый и быстрый, лжет о темном зове крови, лжет и лжет, и лжет до тех пор, пока, устав от болтовни, этот страж не засыпает. Затем – внезапно и молниеносно – его враг, пещерное сердце, невесть откуда наносит удар. Насилие – вот правда, как говорил Хродульфу полоумный старик-крестьянин. Но старый болван только наполовину понимал то, что говорил. Он никогда не беседовал с драконом. А этот чужеземец?
Боюсь я того или нет, но в чертог я пойду, это точно. Конечно, я так и сяк вертел в голове смехотворную мысль, что поступлю как благоразумный зверь и останусь в безопасности. «Разве я не свободен? Не свободен, как птица?» – в умопомрачении шептал я, хитря с самим собой. Я же помню – и несу в себе – видение дракона: абсолютное, окончательное запустение. Когда-то давным-давно я видел всю вселенную как не-маму и краем глаза уловил свое место в ней – дыру. Тем не менее я существую, – понял я. – Значит, только я существую. Это я или вселенная. Какой восторг, какое восхитительное открытие! (Пещера, моя пещера – это ревностно оберегающая меня пещера.) Поскольку даже мать любит меня не за то, каков я есть, но за мое «сыновство», за мою принадлежность ей, за тот объем воздуха, что я вытесняю, как наглядное подтверждение ее власти. Я отстранил ее – легко, как ребенка, приподняв за подмышки, – и тем самым доказал, что у нее нет никакой власти надо мной, кроме той малости, что я из сиюминутной прихоти уделяю ей. Точно так же я мог бы убрать с дороги все королевство Хродгара и всю его дружину, если бы не установил пределов желанию ради сладостного желания. Если я прикончу последнего Скильдинга, то ради чего я буду жить после этого? Придется уйти в другое место.
И вот теперь, на миг усомнившись в победе, я, пожалуй, мог бы установить пределы желанию: лечь спать, отложить свои набеги до той поры, когда Геаты вернутся домой. Ибо, как учит опыт, мир делится на две части: тех, кого убивают, и тех, кто препятствует убийству первых; а Геатов, несомненно, можно отнести и к тем, и к другим. Так я шептал и, по пояс увязая в сугробах, неумолимо приближался к Хродгарову чертогу. Мрак лежал над миром, как крышка гроба. Я торопился. Было бы досадно пропустить их похвальбу. Я подошел к Медовой Палате, приник к щели и заглянул внутрь. Пронзительный ветер был полон отголосков смысла.
От такого зрелища у кого угодно потеплело бы на сердце. Даны были недовольны (если не сказать больше) тем, что Геаты пришли спасать их. Честь для них была превыше всего; они бы скорее предпочли быть съеденными заживо, чем позволили чужеземцам вызволить себя из беды. Жрецы тоже не были рады. Годами они твердили, что незримый Разрушитель обо всем позаботится в должное время. И вот теперь эти заморские выскочки срывают с религии покров тайны! Мой старый приятель Орк в отчаянии качал головой, сосредоточенно размышляя, вне всякого сомнения, о темных метафизических проблемах. Все угасает, альтернативы исключают друг друга. Не суть важно, кто из нас исключит другого, когда придет время для моей встречи с чужеземцем, ведь люди, взоры которых будут прикованы к происходящему, вряд ли сумеют возвыситься до священной идеи процесса. Теология не цветет пышным цветом в мире действия и противодействия, в мире изменения: она произрастает в покое, как ряска на стоячей воде. А расцветает и благоденствует она во времена упадка. Только в мире, где все неизбежно исчезает, может жрец тронуть сердца людей, как трогает их поэт, когда утверждает, что ничто не свершается зря. Во имя старых времен, во имя чести старого жреца я должен убить иноземца. А также во имя чести Хродгаровых воинов.