355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Гарднер » Крушение Агатона. Грендель » Текст книги (страница 7)
Крушение Агатона. Грендель
  • Текст добавлен: 10 апреля 2017, 23:00

Текст книги "Крушение Агатона. Грендель"


Автор книги: Джон Гарднер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)

– Ужасный приговор, – сказал Солон. – Ну и вкус у них! – И он в отчаянии поцеловал кончики пальцев.

Филомброт сам подвел Солона к креслу. Они представляли собой презабавную пару: высокий и костлявый Филомброт, с пронзительным взглядом, мужественный и чувствительный донельзя, и Солон – пухлый, как ребенок чудовищных размеров, с лицом проказливым, как у Пана, и слегка женоподобным (у него были красиво очерченные губы). Удобно расположившись в кресле, хотя оно было мраморным, Солон все повторял: «Благодарю, благодарю, да благословят вас боги!» Телеса его колебались, и он то и дело отдувался.

Филомброт заговорил о достоинствах Солона. Его отец, Эвфорион, был человеком состоятельным, хотя и не знатным, и на собственном примере доказал, что умение считать не менее ценно, чем обширные владения, но потом, будучи еще нестарым, он решил раздать все свое состояние бедным. В честь его воздвигли статую. Он умер, когда Соло ну не было еще и двадцати лет, и Солон, обладавший, по его словам, умеренной склонностью к роскоши, в течение четырех лет (почти не прибегая к двурушничеству, что сам он неизменно подчеркивал) приобрел состояние, равное богатству своего отца. Он пользовался симпатией и некоторым влиянием – как среди богатых, так и среди неимущих – и славился среди тех и других своим необычайным здравомыслием. Во времена нынешнего политического хаоса никто лучше его не сумел бы примирить обе стороны.

Правителям города все это уже было известно, что прекрасно понимал Солон, однако же он с явным удовольствием слушал и даже смаковал льстивую речь Филомброта, постукивая пальцами и лучась от радости, как дитя. Наконец они перешли к делу. Война с Мегарами зашла в тупик – не столько из-за трудностей ведения войны, сколько из-за того, что народ считал себя обманутым, – так оно и было на самом деле. Как всегда, в первую очередь погибали простолюдины и рабы, а аристократы – горстка могущественных семейств – получали всю добычу; и, как всегда, причиной всех бед внутри государства объявлялась война. Задача была проста: обманом снова заставить простолюдинов воевать, чтобы раз и навсегда покончить с Мегарами, а потом, по мере необходимости, заняться решением внутренних проблем.

Солон весь сиял, предвкушая власть, которой его облекали правители государства, но, хотя был не в силах скрыть свою радость, он притворился, что дело сложное.

– Ужасно! – воскликнул он и непристойно замотал головой. Потом по-девичьи звонко хихикнул: – Просто ужасно! Господа, мы стоим на пороге новой и удивительной эпохи – эпохи расцвета целого спектра новых чувств! Это потрясающий момент! Мы войдем в историю либо как чудовища, либо как повитухи нового божества! Давайте же приложим все силы, чтобы стать родоначальниками, Прародителями Гуманизма!

– Гуманизма? – с недоумением переспросил Писистрат.

– Это новое слово, которое я придумал, – сказал Солон. – Разве оно вам не нравится?

Не только это словцо, но и все в поведении Солона оскорбляло, отталкивало их; впрочем, тогда еще никто из присутствующих и не подозревал, что этот толстый боров похитит у них власть. Но вместе с тем ни от кого не ускользнула его уверенность в себе, в которой было что-то заразительное. Глядя на его манеру держаться, они готовы были поклясться, что Солон подражает какому-то неизвестному им герою, равному героям Золотого века, вроде Тесея, или по меньшей мере Серебряного, вроде Ахиллеса. Пускай Солон нелеп и смешон, похож на слона в посудной лавке, но он мог разрешить их проблемы – и они знали это – одним взмахом своей белой, пышной, как тесто, руки.

– Позвольте мне обдумать это, – сказал он и наклонился почесать колено. – С вашего позволения я буду молить богов помочь мне. В течение недели.

– Но через неделю… – начал было один из правителей.

– Понимаю, понимаю! – вскричал Солон и встревоженно вскинул руки. – По сравнению с необозримым будущим…

Они дали ему неделю.

У Солона, как он сам говорил, было одно неоспоримое преимущество – отсутствие достоинства.

Через два дня мы услышали известие о том, что Солон сошел с ума. До поздней ночи он играл на лире (слуха у него не было никакого, и вряд ли он мог отличить одну ноту от другой), плясал в чем мать родила и грязно приставал к почтенным матронам. Родственники заперли его дома и надели траур. Его врач объявил, что Солон «одержим». На четвертый день он ускользнул из дома и направился прямиком на главную площадь города с оловянной плошкой и какими-то листьями на голове{30}. Там, растолкав записных дурачков, прорицателей и уличных ораторов, он вскочил на камень, с которого говорили глашатаи. Когда вокруг собрался народ – кто из любопытства, кто с перепугу, – Солон запел, вытренькивая ужасные звуки на лире и дико вращая глазами:

 
С Саламина{31} прекрасного с вестью прибыл я к вам,
И послание славным Афинам я в стихах передам{32}.
 

И затем в безумных, пародийно-изящных дактилях он призвал народ начать последний доблестный поход против Мегар, поход простых людей во главе с ним самим, полоумным, неумолимым Солоном. После победы – как не преминул он намекнуть – для народа настанут совершенно новые времена. Он торжественно поклялся, что в нем пребывает дух Аполлона. Стихотворение было длинным и по-своему блистательным – в Афинах давно уже не слыхивали ничего подобного. Написанное в шутливом тоне, оно вместе с тем было вполне серьезным. При всей своей образованности и всегдашнем подтрунивании над самим собой Солон был преисполнен какого-то по-детски наивного, купеческого патриотизма, от которого нельзя было насмешливо отмахнуться. Когда он говорил о «долге гражданина по отношению к своей стране», это отнюдь не казалось пустой банальностью: произносимые Солоном, эти слова заставляли вспомнить и о кованых сундуках купцов, и о знаменитой безупречной честности афинских торговцев старого закала. В устах Солона они звучали как свежая метафора, говорящая больше – по крайней мере, для простого люда, – чем по-гомеровски сладкозвучные речи Филомброта. Одни тут же согласились присоединиться к Солону в буйном порыве праздничного веселья, другие – потому что верили: бог или, во всяком случае, истина действительно обитали в нем. (Это может показаться странным, но мы в Афинах отнюдь не придерживаемся того мнения, что боги непременно должны быть строги и угрюмы. Мы глубоко и искренне поражаемся всему, что кажется нам истинным, и все, что придает далеким горам красоту и надежду, мы приписываем богам.) Солон привлек на свою сторону изрядное число людей, немало собрали также Писистрат и другие вожди с помощью трезвых увещеваний или подкупа.

По истечении испрошенного Солоном недельного срока правители города снова встретились с ним в доме Филомброта. Солон опять опоздал и на сей раз прибыл на носилках, которые несли четыре раба. Он явно не спал всю неделю; сомневаюсь, что он ел. Выглядел он ужасно. Правители молчали, но было видно, что они обеспокоены. И этот больной, изнуренный человек, который едва мог пошевелить руками, должен повести греков к победе! Они, однако, ждали, что скажет он сам. Солон рассказал им о своем плане, и я в тот же день поступил в его войско. Я наблюдал за Филомбротом в тот момент, когда Солон с пространными отступлениями излагал свой план. Старик искоса глядел на Солона в полном недоумении. Он понимал, что замысел Солона может удаться, но я-то знал, что сам он предпочел бы умереть, но не допустить того, чтобы прекрасные Афины были подобным образом обесчещены. При голосовании Филомброт воздержался и затем удалился, не произнеся ни слова.

Выходя из дома, я встретил Туку.

– Похвали меня, – сказал я, спускаясь по лестнице. – Я буду солдатом.

– Ты спятил, – сказала она. Сурово посмотрела на меня и рассмеялась. – Ты что, собираешься заговорить их до смерти своей метафизикой?

– Я, может быть, и не блестяще владею мечом, – сказал я, – но зато я увертлив.

Она опять засмеялась, но, судя по всему, поняла, что намерение мое серьезно. Я новыми глазами глядел на Акрополь, окутанный облаками.

Тука на мгновение задумалась, потом схватила меня за руку и сказала:

– Тебе нельзя. Я запрещаю.

– Это вне твоей власти, – ответил я. – Я гражданин Афин.

Она не отрываясь смотрела на меня, затем, словно ища помощи, оглянулась на свою рабыню. Но никакой помощи не последовало. Тука покачала головой.

– У тебя нет никаких шансов. Как ты все-таки переоцениваешь себя!

Я рассердился.

– Я выберу кого-нибудь послабее, – сказал я. – Увижу раненого, подкрадусь к нему сзади и прикончу.

Она отвернулась. Рабыня все так же наблюдала за нами глазами, полными мрака.

Я зашагал прочь, и тогда Тука окликнула меня. Я не остановился.

Двумя неделями позже я принял участие в единственной битве в моей жизни. (Эти две недели мы упражнялись как сумасшедшие. Хотя все мы были молоды, многие уже участвовали в сражениях. Единственное, чему я научился, – это до смерти бояться хороших воинов.) На Саламин послали мнимого перебежчика, который сообщил мегарянам, что афинские женщины высшего круга отправились на Колиаду, сопровождаемые только рабами, чтобы по старинному обычаю принести жертву Керам{33}. Поэтому мегаряне легко могли захватить их либо себе на потеху, либо для того, чтобы потребовать выкуп. И они клюнули на это. Отправив женщин и детей прочь, мы, чисто выбритые и переодетые в женское платье, играли и плясали на берегу, поджидая мегарян. Они прибыли и ринулись с корабля, точно свора борзых, спущенных с привязи, мы же продолжали танцевать, сжимая спрятанные кинжалы. Мы убили их всех и практически не потеряли ни одного человека, но это было отвратительно и позорно. Здоровенный детина, который подошел ко мне, был недурен собой и, вероятно, думал, что легко овладеет мной тут же на песке. Я обеими руками всадил меч ему в почки, и на его лице появилось недоуменное выражение, как у обманутого ребенка. Он отпихнул меня – все кругом дрались, натыкаясь на нас и наступая нам на ноги, – и скорчившись рухнул на землю, отбиваясь ногами, и я никак не мог вытащить свой меч. Песок намок от крови, и все то и дело поскальзывались. Я попытался задушить его, но, даже умирая, он был раз в десять сильней меня. Уже испуская дух, он оттолкнул меня, как какую-то досадную помеху, вроде тучи комаров. Я вопил так истошно, что почти ничего не видел, – к тому же умирающий мегарянин придавил мне левую ногу, – однако я нащупал камень и занес его над ним. Увидев, что ему грозит, он застыл на мгновение и смирился со своей участью. Я убил его. Его кажущееся безразличие потрясло меня до глубины души. Я еще некоторое время пролежал на песке, рыдая и выкрикивая ругательства по адресу Туки. Я был уверен, что вижу ее, обнаженную, сияющую, как снежная вершина, и она улыбается мне, а чуть поодаль стоит ее рабыня. Странное видение. Когда сражение закончилось, мы отплыли на Саламин, не снимая заляпанных кровью женских одежд, и захватили остров. В этой битве я уже не принимал участия. Мне не повезло: спрыгнув с корабля на камни, я сломал ногу, что, впрочем, и спасло мне жизнь.

Два месяца я провалялся в постели. Тука навещала меня и очень рассудительно нежным голосом втолковывала, что девушка не должна позволять своему возлюбленному идти на войну без ее благословения и клятвы верности. На меня это не производило впечатления, она ведь по-прежнему была дочерью старика Филомброта. Но от шелеста ее платья, когда она входила в комнату, от робкого, невесомого, как свет, прикосновения ее руки мне казалось, что я внутренне истекаю кровью и погибаю, утратив надежду, озлобленный и недостойный прощения. Всем своим существом я болезненно ощущал ее присутствие, как будто ее едва уловимый аромат заменил воздух, которым я дышал. Я страстно ненавидел самого себя и в отчаянии во всем обвинял Туку, как проклинал бы и богов, будь они рядом. (Я наврал ей про свою сломанную ногу – и она думала, что я герой.) Избегая моего взгляда и лукаво улыбаясь, она говорила, что, когда я поправлюсь, она преподнесет мне подарок. Наконец, помимо моей воли, мне стало лучше, и я согласился встретиться с ней около огромной старой оливы у виноградника, где мы когда-то вместе играли, и принять ее дар. Я вымылся и принарядился, не переставая при этом ворчать и проклинать самого себя (разум – коварное оружие), затем, сжимая зубы и преувеличенно хромая для пущего героизма, пошел на свидание под оливой. Тука лежала в островке солнечного света, нагая, как богиня. Рабыня сидела поодаль, повернувшись к нам спиной. Меня вдруг охватил жуткий стыд, и я, бия по земле кулаками, рассказал Туке про свою ложь. Ничтожество! Она успокоила меня, прижала мое лицо к своей груди. И я принял ее дар.

12
Верхогляд

О боги, боги, боги! Как можно так жестоко измываться над живым существом? Я становлюсь сумасшедшим, и мне не к кому обратиться за помощью. Я прочитал, что он пишет, его план для меня, и поначалу счел это очередной порцией его треклятой белиберды. Но он пишет на полном серьезе! Он действительно собирается обезумить меня!

Вчера прямо у нас на глазах произошло убийство. Какой-то человек, пригибаясь, стараясь остаться незамеченным в высокой траве, бежал через поле к тюрьме, к одной из камер дальше от нашей, – и вдруг, непонятно откуда, появились два всадника-спартанца и поскакали галопом за беглецом; я услышал свист травы и стук копыт и увидел, как один из всадников нагнулся на скаку – больше я ничего не успел заметить, – и когда они умчались, на том месте осталось торчать копье, чуть наклонно, как указательный знак, и ничто не шевелилось, даже копье. Мне показалось, что я несколько часов разглядывал его, но ощущение было обманчиво: всадники сразу осадили коней и поскакали обратно, и я увидел, как они спешились, подобрали тело, закинули его на круп одной из лошадей, потом снова вскочили на коней и умчались прочь.

– Агатон! – крикнул я, задыхаясь от волнения. Но он стоял прямо позади меня и тоже видел все это. Он, казалось, ожидал, что это должно было произойти.

Он покачал головой и вернулся к столу.

– Нам предстоит долгая и суровая зима, Верхогляд.

На мгновение я рассвирепел. Прыгнул на него, выхватил костыль и уже готов был отдубасить его, но вместо этого заорал:

– Зима, зима, зима! Долдонишь одно и то же! Свихнуться можно! Опять эта твоя блядская метафора!

Он ждал, что я его ударю.

Никогда еще я не был так зол. Вся камера озарилась кроваво-красным светом.

– Прямо у тебя на глазах гибнут люди, а ты только и знаешь что портить воздух да нести какую-то дикую ахинею о бабах и давно мертвых политиках. А тем временем люди действительно гибнут! В конце же концов есть вещи, которые нельзя терпеть!

Он выкатил на меня глаза. Я занес костыль, собираясь размозжить ему голову.

– Чепуха, – сказал он.

Я рухнул на пол. Не знаю, что случилось, просто я потерял сознание, полностью отключился: что-то вспыхнуло в моем мозгу, и потом – пустота, будто меня кто-то ударил. Может быть, Аполлон. Не знаю. Никогда такого со мной не было. Когда я очнулся, Агатон сидел на кровати и рассеянно гладил меня по голове, лежавшей у него на коленях, но мысли его, казалось, витали где-то за тысячи миль отсюда. Я тряхнул головой. Она жутко болела. Я поискал рукой лампу, но не нашел. Тут я вспомнил, что хотел убить Агат она, и мне вдруг стало ужасно стыдно. В сущности, он неплохой старикан, хотя воняет, как преисподняя, особенно вблизи. Я заплакал, и он снова принялся гладить меня. Я сказал:

– Учитель, я схожу с ума.

– Я знаю, – сказал он. Голос его был полон скорби, как у человека на похоронах. Кончик его бороды щекотал мне шею, и я подумал: как это гнусно, что какая-то блядская щекотка может раздражать меня в такой момент. И я заплакал еще сильнее.

– Я и вправду схожу с ума, – сказал я.

– Я знаю, – сказал он, с трудом выговаривая слова, и я заплакал уже от жалости к нему.

После долгого молчания он сказал:

– Верхогляд, я кое-что тебе расскажу. – Вдруг – невероятно – голос его повеселел. – Наш тюремщик не сегодня завтра заговорит со мной. Я в этом нисколько не сомневаюсь. Днем, когда он принес нам миски с дохлыми червями или еще какой-то дрянью, он остался у двери и полчаса простоял там, сложив руки на груди, глядя, как я ем. Я съел сначала свою порцию, потом твою – неторопливо и аккуратно, отчасти чтобы обмануть свой желудок, который отказывается принимать такую гадость, и отчасти чтобы на собственном примере научить тюремщика изящным манерам. Закончив, я тщательно вытер губы той частью моего хитона, которую я отвел для этой цели, и обратился к нашему стражу со словами: «Тюремщик, послушай, я скажу тебе одну интересную вещь. Все, что мы изучаем, мы преображаем своим изучением. Потому-то истина все время и ускользает от нас».

Его это, по-видимому, не убедило, и он протянул руку, чтобы забрать миски. «Возьмем, к примеру, крабов, – сказал я. – Мы тыкаем их палочкой, чтобы выяснить, как они себя поведут, и они ведут себя так, будто их тыкают палочкой». Он брезгливо взял миски и опустил руку. «Это, разумеется, самый простой пример, – продолжал я. – Возьмем более сложный случай: скажем, атомы света. Как тебе известно, свет – это один из четырех первоэлементов, в просторечии – огонь. Мы изучаем его, отражая полированными камнями, или искривляя в воде, или пропуская сквозь отверстия. И как он себя ведет? Так, будто его отражают, искривляют или пропускают сквозь отверстия. Мы не узнаем ничего нового. Мы всего лишь вызываем определенные события». Я склонился к нему ближе, размахивая пальцем, чтобы удержать его внимание. «Не приходило ли тебе в голову, что солнечные часы не измеряют время, а создают его?» Как видно, не приходило. «Время, – сказал я, – это такая штука, вроде каши». Сложив руки на груди, я торжествующе посмотрел на него. Левый уголок его рта слегка опустился. И тюремщик удалился.

– Учитель, ты сошел с ума, – сказал я.

Он улыбнулся.

– Вот это больше похоже на правду! До сих пор ты утверждал, что это ты сошел с ума. Ох, терпеть не могу юношеское невежество.

Мы оба рассмеялись.

Когда я снова очнулся, уже было темно. Агатон гладил меня по голове. Воспоминание об утреннем событии вернулось, и я спросил:

– Кто он был, учитель? Тот человек, которого они убили?

– Какой-нибудь илот, я полагаю.

– И ты его знал?

Он долго не отвечал, и я уже было решил, что он забыл о моем вопросе, но вдруг он сказал:

– Несомненно.

– И ты ни о чем при этом не думал? – Внезапно я осознал, что моя голова по-прежнему у него на коленях, и меня замутило.

– Ну, одна-две мысли мелькнули у меня в голове, – ответил он. – Возможно, я подумал о том, каким храбрым и достойным казался себе этот человек, когда крался к тюрьме. Возможно, я также подумал и о том, какими храбрыми и достойными казались себе эти всадники, когда загнали его, как зайца. Возможно, я мельком подумал о зайцах, о полевых мышах, о камнях.

Я сел и откинул волосы с глаз. Я все еще видел это – лошадей, копье, торчащее, как указательный столб.

– Ты ни во что не веришь, верно?

– Я верю в богов, – сказал он.

– Ха! – сказал я.

– И это тоже, – заметил он. – Что-то темное затевается, когда обреченный юнец говорит: «Ха!»

Обреченный. Меня начало трясти. А он завел какую-то дурацкую историю.

13
Агатон

Ликург в свое время был великим полководцем, хотя и сильно отличавшимся от Солона. В конце концов он происходит от дорийского корня, и однажды ему довелось надевать знаки царской власти. Филомброт безмерно восхищался Ликургом, пока тот находился в Афинах, но он восхищался бы им еще больше, если бы ему довелось увидеть, как Ликург ведет в бой свои знаменитые войска. В женской одежде, с застенчивыми улыбками и цветами в волосах их трудно представить. Они упражняются обнаженными, проводя долгие часы под палящим солнцем или на зимнем ветру, до тех пор пока их кожа не задубеет, а мускулы не станут как гибкие стволы. Они учатся сражаться, как научились маршировать, – точно, каждое движение четкое, как захлопывающийся капкан. Военачальник дает сигнал, и они опускают мечи, словно одна рука, один мускул. Он вновь командует, и они делают шаг вперед, точно зубья одной бороны. Не знаю, смеяться или трястись от ужаса. Когда движение руки воина на дюйм опережает или отстает от других, ему приказывают выйти из строя и бьют по большому пальцу. Воин не вскрикивает. Ни один мускул лица не дрогнет.

Когда они идут в бой, они надевают металлические латы и поножи, а в волосы вставляют перья, как филистинцы. (Поколение назад дорийцы были соседями филистинцев. Эти два народа очень схожи между собой, но у филистинцев не было Ликурга.) В атаку спартанцы бросаются под звуки флейт, которые играют пронзительную песнь смерти на лидийский лад, и в их движениях нет ни следа радости, ни намека на пощаду. Они разрушают город, убивают все живое, вплоть до последнего безобиднейшего щенка, и посылают ультиматум следующему городу. Все это результаты работы Ликурга. Только глупец станет отрицать ее эффективность.

К тому времени, когда Ликург прибыл в Афины, я уже шесть месяцев работал под началом Солона и уже год как был женат. Мне было двадцать лет. Солон тогда еще не занимал никакой должности (он стал архонтом только в тот год, когда Филомброт умер, и тогда Солон занял его место), но фактически он уже был, как в шутку говаривал Клиний, царем Афин. Ни Филомброт, ни другие архонты, ни сам Писистрат ничего не предпринимали без его согласия, хотя и ненавидели все, что олицетворял собой Солон.

Филомброт, как и все остальные, знал, что если Ликург вернется в Спарту, то он вернется как Законодатель, займет в точности то самое положение, на которое в Афинах метил Солон, ползя к своей цели, как червяк, или, вернее, ломясь, как боров. Когда оба они оказались в одном городе, Филомброт не мог удержаться: ему необходимо было свести этих людей вместе. Ликург стал гостем его дома, Филомброт предоставил ему трех своих лучших рабов и одновременно пригласил Солона на обед. Мы с Тукой и многими другими тоже были в числе приглашенных. Хотя я жил в доме Филомброта, Ликурга до этого дня я не видел. Он почти не выходил из комнаты, словно больной или мизантроп, – и как я вскоре выяснил, он был и тем и другим. Филомброт навещал его, и они часами беседовали, выслав рабов за двери. Представляю себе, как это было. Мир старого Филомброта распадался на куски. А жирный виноторговец был единственной надеждой города, и если бы он спас Афины, город принес бы себя в уплату со всем своим великолепием, как если бы кто-то решил спасти любимую жену от вражеских копий, сделав ее шлюхой. Солон уже начал говорить в вежливо-пренебрежительной манере о законах Драконта{34}, «написанных кровью», как он выразился. И хихикал при этом. В нем никогда нельзя было быть уверенным.

Поэтому, без сомнения, Филомброт, приходя к Ликургу в комнату, сидел настороженно помалкивая и дрожа, как всегда в последние несколько лет, а Ликург изрекал сентенции тихим, сердитым голосом, словно говорящий камень. Старик не мог не соглашаться со всем, что говорил Ликург, но он не находил способа, как привести Афины под желанный надзор Ликурга. Его собственный дом уже захватывали простолюдины. Беременная (как мы полагали) Тука угрожала покончить с собой, если ей не разрешат выйти за меня замуж. Она бы так и сделала, по крайней мере в тот момент. А может, и нет, Филомброт не мог быть уверен. В последние месяцы в старых аристократических семействах прокатилась волна самоубийств («Времена меняются», – траурно бормотал Солон, благочестиво закатывая глаза). Филомброт плакал. Он слишком ослабел от житейских неурядиц, чтобы сопротивляться. Теперь, когда мы встречались во дворцах, мы раскланивались, как в прежние времена, словно были не более чем знакомыми, гражданами Афин. Я извинился перед старым архонтом и не вспоминал о своей победе. Я был помощником Солона, а за Солоном было будущее.

Но Солон был лучше меня. Когда он узнал о приглашении, он потерял рассудок. Смеркалось, мы сидели у Солона в доме, в комнате, где он читал и хранил записи. (Он читал ненасытно, как ел, и у него была книга, как у Клиния, словно Солон вообразил себя мудрецом). В тот вечер комната была полна теней. Солон всегда с большой неохотой зажигал лампу до наступления темноты. Я так и не смог выяснить, было это скупостью или одним из его предрассудков.

– Это ужасно! – сказал он. – Чудовищно! Этого нельзя делать! – Он подергал себя за щеки кончиками пальцев и несколько раз нервно прищелкнул языком.

– Почему бы и нет? – сказал я. Я испытывал огромное удовольствие, когда удавалось сбить его непомерную спесь. Думаю, главным образом этим я и был ему полезен. К старости Солон стал более или менее достойным человеком.

– Это немыслимо! – сказал он. У него была привычка сотрясать воздух восклицаниями, в то время как разум его уносился вперед, рисуя воображаемые картины. – Одно дело занять брачное ложе бедного старика как бы по ошибке, спьяну, и совсем другое – заставить его кланяться и покорно уступить вам.

Улыбаясь, я покачал головой. Новая разновидность царя Мидаса{35}. Все, к чему он прикасался, превращалось в непристойность.

Щелкая языком и цыкая, как извозчик, он поиграл палочкой-амулетом, которая лежала у него на столе.

– Ты знаешь, что будет дальше? Он хочет столкнуть нас нос к носу и посмотреть, чей путь лучше. Но у него нет никаких шансов! Почему старики не могут быть благоразумными?

– Я полагаю, он знает, что у него нет выбора, – произнес я, думая о себе и Туке.

– Тогда он один из тех, – Солон понизил голос, – кто заставляет своих рабынь хлестать самого себя бичом. – Он заломил руки и захихикал.

Мне пришло в голову, что он очень стесняется той личности, которую изображает.

– Ты прекрасно справишься, – сказал я. – Ты афинянин.

– У меня не получится, – сказал он и надул губы. Но затем задумался на миг, и на его лице появилось хитрое выражение. – Да! Я справлюсь! – И он отослал меня домой.

В назначенный вечер Солон опоздал, никого, впрочем, этим не удивив. Просторная комната была заполнена высокопоставленными лицами. Мы как раз приступили к еде, решив не дожидаться Солона, когда раб объявил о его приходе. Филомброт с трудом поднялся и сделал пару шагов по направлению к двери. Солон вошел, выбрасывая ноги в стороны и простирая руки в точности как в тот раз, когда я его впервые увидел.

– Да благословит вас бог, господа, – сказал он. И затем, обращаясь к Филомброту: – Извини, Я позволил себе некоторую вольность. – Он махнул рукой на дверь, где ждал его домашний раб, и через мгновение пожилой человек – коринфянин, я думаю, – вкатил на тележке спартанское вино. Где Солон его достал, знает один бог. Ни один афинянин не стал бы добровольно пить эту дрянь, хотя спартанцы на нем приносят клятвы. Скудная пища и дрянное вино – это их национальная эмблема. Солон схватил с тележки бутыль и высоко поднял ее, точно захваченное сокровище.

– За процветание Спарты! – провозгласил он. На мгновение все ошеломленно застыли. Доводилось ли кому-нибудь слышать столь непатриотическое высказывание? Но, разумеется, в его словах был и другой смысл. Они лишь развеяли некое древнее смехотворное заблуждение. Сначала засмеялся один человек, потом другой, и вскоре уже все мы смеялись, раздались одобрительные восклицания и даже аплодисменты. Ликурговы черты исказились, будто в агонии. Наконец он тоже рассмеялся, словно стараясь подавить охватившее его удовольствие.

– Благослови мою душу! – сказал он. Точно голос из глубины пещеры. Солон сел на почетное место возле Ликурга и весь вечер говорил о винах. Оказывается, он принес с собой поэму собственного сочинения о белых винах Спарты. Филомброт наблюдал за ним, сбитый с толку и утомленный, как человек, которого против его воли вытащили из могилы.

Двумя днями позже в доме Солона Ликург сказал:

– Гений плох тем, что он смертен, вот в чем беда. Государство попадает в руки посредственностей, и они его разрушают. – Они говорили о дикой импровизации Солона.

Солон улыбнулся:

– Я бы предпочел быть уничтоженным посредственностями, чем Системой.

– В моей Системе, – сказал Ликург, – не будет посредственностей.

Солон подумал и кивнул.

– Возможно, ты прав, – сказал он. – И когда ты умрешь, во всей Лаконии не будет другого места для гения, кроме твоей могилы.

В тот же вечер Солон дал мне несколько свитков.

– Прочти это, – произнес он, – и скажи, что ты об этом думаешь.

Я взглянул на них и, хотя видел их впервые, сразу понял по почерку, кому они принадлежат. Они были так же туманны, скупы и суровы, как сам Ликург, и даже более трудны для расшифровки.

– Могу я взять их с собой? – спросил я.

Солон кивнул, думая о чем-то своем.

– Если ты их потеряешь, бог простит нас обоих.

Это были афоризмы, фрагменты, бог знает что. Я взял их с собой и, будучи заядлым и старательным переписчиком, скопировал кое-какие из них. Позднее я включил некоторые в книгу, которую унаследовал от Клиния.

Нашему тщеславию хотелось бы считать то, что мы умеем делать лучше всего, самым трудным для нас. Рабы считают рабский труд тяжелым, но добродетельным.

* * *

Стремление к победе над эмоциями представляет из себя всего лишь воздействие более сильной эмоции. Убеждение – это уже желание.

* * *

Обладать сильным характером, достоинством – все это означает заткнуть уши даже для самых сильных контраргументов.

* * *

Безумие индивидуума – редкость; для сообществ – это правило. Хорошее правительство предсказуемо, непреложно и маниакально.

* * *

То, что каждая эпоха считает злом, является пережитком прежней эпохи.

* * *

Любая система нравственных ценностей – это своего рода насилие над Природой и Разумом. Несмотря на это, до тех пор пока никто не узаконит мораль, ни у кого нет возражений, что тирания и неблагоразумие плохи.

* * *

Религия, политика и искусство – все это дает нам этику животного стада (Эй ты, не пихайся). По каким же тайным законам живут великие жрецы, великие правители и гениальные художники?

* * *

Великое государство – это механическое отображение некоего великого человека. У такого государства есть все недостатки, которые есть у его правителя, хотя оно и не может обладать его достоинствами. Верно. Частные добродетели составляют предмет пустопорожней болтовни на вечеринках.

* * *

Тюремное заключение и казнь не есть великое зло, а просто отражение действительности как она есть, слишком ясное для трусливых глаз.

* * *

Величие невозможно без религии. Человек должен лично познать бога.

Я вернул свитки Солону.

– Ну? – спросил он.

– Бред сивой кобылы, – ответил я.

– Кошмарно, но не безумно. – Он постучал по столу своей тростью. – Я восхищаюсь его смелостью. Это будет гигантский эксперимент, грандиозная авантюра. Хотелось бы посмотреть. – Он хихикнул.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю