355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Гарднер » Крушение Агатона. Грендель » Текст книги (страница 3)
Крушение Агатона. Грендель
  • Текст добавлен: 10 апреля 2017, 23:00

Текст книги "Крушение Агатона. Грендель"


Автор книги: Джон Гарднер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 28 страниц)

4
Агатон

Ах, Верхогляд, Верхогляд, бедный недотепа! Ни о чем он не имеет понятия! Он сидит напротив меня за столом, пишет и пишет – свои впечатления, я надеюсь, или юношеские мемуары – и даже не подозревает, что угодил прямо в их ловушку. Спрашивает ли он когда-нибудь себя (или меня), зачем эфоры дают нам пергамент? Нет! Они приходят, мельком оглядывают нас, оставляют большую серую кипу листов – она стоит целое состояние, – и, как только я протягиваю ему треть кипы (почерк у него мельче, чем у меня), он начинает вываливать свои впечатления, словно бревна в горный поток. Мне следовало бы остановить его, если бы я был нравственным человеком, заботящимся о ближнем. Но, увы, я сенсуалист, который находит легкомысленное удовольствие в наблюдении за его манерой наклоняться вперед, прикусывать высунутый кончик языка и сводить глаза к переносице, запечатлевая на пергаменте в напыщенном стиле свою душу. Когда я пытаюсь подсмотреть, что же он пишет, он заслоняет пергамент большой, как лопата, ладонью. Что ж, я мирюсь с этим. Когда я вижу, как каждый день приводят новых арестованных, которые с трудом бредут по глубокому снегу, неестественно высоко поднимая ноги, или когда я слышу рев толпы во время казни, я с любовью возвращаюсь мыслями к моей луковой грядке и прекрасным женщинам, которые сделали меня тем, кто я есть. Временами мысль об их нежности, судорожной и непостоянной, побуждает мою душу испытывать вину цивилизованного человека, и я делаю все, что могу, чтобы отвлечь Верхогляда от саморазрушения.

– Время занятий, – говорю я. – Кто в безделье веселится, тот в скотинку превратится!

Он сжимается, голова его повисает, как пальмовый лист.

– Ради бога, учитель, сжалься!

Я взрываюсь. В конце концов это тоже занимает время: удерживает его перо. Когда его глаза тускнеют и я понимаю, что он больше не слышит моей проповеди, я опускаюсь до педагогического увещевания.

– Юноша, ты хочешь быть Провидцем или безмозглой засранной свиньей? – Его выбор предсказуем и не так уж смешон, как ему кажется. – Мы будем говорить о Ликурге, – сообщаю я. Он кладет перо, и кровь отливает от его лица. С блестящими риторическими отступлениями, не представляющими ни малейшего интереса, я рассказываю ему о превратностях Ликурговой судьбы.

– Все то время, пока Ликург был в отъезде, Спарте его очень не хватало. Долгие годы правителей и простых людей разделяла бездонная пропасть, и они враждебно наблюдали друг за другом. Спартанцы, как тебе известно, потомки древних горцев – грубых, упрямых и крепких людей, Дорийцев и различных северных племен – смешанный сброд черно– и рыжеголовых скотокрадов, которые в силу своей природы не приемлют разумного закона и не терпят сложности в любом виде. – Я встаю из-за стола и, продолжая рассказ, ковыляю со своим костылем по камере, чтобы отвлечься от мыслей о женщинах. Время от времени я останавливаюсь за его стулом. Он разбил мой кувшин.

– Чтобы ты меня понял, – говорю я, – мне придется снизойти к фактам.

Он вздыхает, но я бушую. Я рассказываю ему, как это было.

– Когда Микены ослабели после последнего разбойничьего похода – вторжения в Трою, – Дорийцы и новые волны северян, которые все это время выжидали, сидя в горах, как скворцы на натянутых веревках, ринулись вниз и напали на них. Со своей звериной храбростью, глупостью и везением они смели величественную многовековую культуру (уцелели только островки цивилизации, вроде Афин – прибежища для изгнанных) и заняли, вместе с илотами – которые, похоже, обитали там с начала времен и были общественными рабами, – то, что осталось от древних городов. Они жили как поселенцы в выжженных и разоренных дворцах, как козлы, щиплющие траву в трещинах древних алтарей, и не прилагали никаких усилий, чтобы отстроить их заново. Летописи исчезли, искусство письма утратилось, ремесла пришли в упадок, новые боги смешались со старыми. Искусно отделанное бронзовое оружие уступило место грубому железу. Погребение в великолепных гробницах сменилось быстрым сожжением. «Повсюду был Хаос, – говорит Анаксагор{15}, – когда поднялся Разум и установил Порядок». Он мог бы добавить: повсюду был Разум, когда пришли Дорийцы, и воцарился Хаос. (Но я уклоняюсь от темы.)

Однако даже в этих условиях возникла и развивалась дорийская аристократия – в горах это было невозможно, – и в качестве образца она взяла, насколько смогла понять, ту аристократию, которую свергла и уничтожила. Этот процесс занял немало времени, тем более что приверженность старым обычаям была сильна, особенно у северян. Простолюдины презирали этот спесивый новый класс, который вел государство к анархии; а правящий класс высокомерно презирал простой народ за наглость и грубость. И народ и оба царя диархии{16} раз за разом слали за Ликургом, но он не возвращался до тех пор, пока у Харилая не родился наследник. Весть об этом застигла Ликурга в Афинах. В тот же день он выехал в Спарту, где незыблемо воздвигся во дворце двух царей, словно статуя основателя Спарты, и приступил к своим беспощадным реформам.

Его целью была полная и всеобщая перестройка, Он сравнивал себя с мудрым врачевателем, который доводил все гуморы{17} больного до крайнего истощения, а затем, с помощью хирургии, диеты и упражнений, восстанавливал силы и даже излечивал его от болезней. Первым делом Ликург поехал к Дельфийскому оракулу, чтобы получить свод законов от самого бога. (Это всегда было его любимой уловкой: пользоваться изречениями, которые невозможно истолковать однозначно.) Когда он вернулся в Спарту, он открыл свои планы – или некоторые из них – своим ближайшим друзьям, а затем постепенно и остальным. Он создал полицию по египетскому образцу, способную действовать быстро, тайно и не тратя времени на утомительную судебную волокиту. Его противники вскоре пошли на уступки, а цари – Харилай и Архелай – перешли на сторону Ликурга. Он учредил сенат из двадцати восьми человек – все старые закаленные полководцы – и оставил народу лишь право утверждать или отклонять на время то, что решали сенаторы. Затем последовали более смелые нововведения.

Он запретил богатство. Сначала он перераспределил землю, разделив всю Лаконию на тридцать тысяч равных частей, а саму Спарту – на девять тысяч с учетом того, что ежегодно должен происходить пересмотр границ и передел земли. Из тех, кто выступал против него, некоторые предстали перед судом за измену, некоторые просто исчезли. Однако у людей еще оставались деньги, а Ликург знал после путешествия в Азию, в особенности в Сарды, что владение большими деньгами, как и землей, означает неравенство. Понимая, что было бы слишком опасно пойти на открытую конфискацию золота у граждан, Ликург избрал иной путь и побил алчность хитростью: он приказал изъять из обращения все золотые и серебряные монеты, с тем чтобы их перечеканить и стандартизовать. После того как деньги были собраны – ты помнишь эту историю, – он вернул их не в виде кусочков золота или серебра, а в виде железных брусков, денег древних ахейцев, еще до азиатского влияния. Огромный вес и большое количество этого материала обладали очень маленькой стоимостью; чтобы хранить, скажем, три тысячи долларов, требовался, по крайней мере, большой сарай. Таким образом он разом покончил с несколькими пороками. Кому придет в голову грабить человека ради таких больших монет? Кого можно подкупить тем, что не так-то легко спрятать, чем вовсе не почетно обладать и что не стоит рубить на кусочки? И помимо всего прочего, эти деньги были безобразны. Их нагревали докрасна, а затем охлаждали в уксусе, от чего железо портилось и металл ни на что не годился.

Этот трюк имел дальнейшие последствия. Прекратилась торговля. Чужестранцы – Ликург называл их «низшими племенами» – презирали спартанские деньги и перестали привозить в Лаконию товары для продажи. Не появлялись больше богатые толстые купцы на кораблях с грузом безделушек, специй и изящной резной мебели. Широкая уютная тень учителей риторики, гадалок, шлюх, граверов и ювелиров больше не падала на спартанскую землю. Что касается местных искусств и ремесел, то все они, кроме приносящих практическую пользу, были запрещены. Спартанцы делали кровати, столы, стулья и золотые чаши. Со временем, по причинам, которые я так и не смог выведать у Ликурга, они перестали делать что бы то ни было, кроме золотых кубков – невротически элегантных, – а всю остальную работу свалили на илотов – в сущности своих рабов, хотя официально они таковыми не считались. Невероятная вещь, если ты поразмыслишь над этим. Спартанцы со своими мечами и круглыми щитами стояли над миром, как боги, принимая величественные позы, в то время как гораздо более многочисленная раса, которую они считали низшей, – цивилизация, отличная от их, как жимолость от вяза, – обеспечивала Лаконии большую часть кузнецов, кораблестроителей, каменщиков, пекарей, поваров, лесорубов, посыльных, портовых грузчиков, шорников, пастухов, прачек, лекарей, лесничих, плотников, оружейников, ткачей, составителей мазей, землекопов и даже дегустаторов вина! Любой дурак догадался бы, к каким неприятностям это может привести! Но спартанцы были умны – за счет интуиции. Почти бессознательно они выработали теорию, согласно которой единственное, к чему илоты не были способны, – это умение сражаться, даже для того, чтобы предотвратить, скажем, изнасилование своих жен или убийство своих детей. И илоты, которые столетиями только проигрывали, поверили в это. Я не думаю, что Ликург сам изобрел это изощренное оружие, но он, несомненно, знал, как его применять.

Затем Ликург получил жестокий удар, который его чуть не убил. Он уничтожил последнее прибежище знати – благородные манеры. Основываясь на привезенной из Дельф ретре{18}, он приказал, чтобы все мужчины Спарты ели за общим столом одинаковый хлеб и мясо, причем официально установленных образцов, и запретил им проводить жизнь, валяясь дома на пышных ложах, потихоньку жирея, как боровы, и разрушая дух и тело перед столами с изысканными яствами, которые доставляли им лавочники и повара. Впредь никто не мог предаваться удовольствиям с утонченной сардийской роскошью и изнеженностью. Знатные неженки, которые не могли выносить выделения слюны и чавканья настоящих воинов, должны были зачахнуть и умереть.

Когда закон был оглашен, все противники Ликурга собрались на главной площади города, поджидая его выхода. (Солнце стояло прямо над головой. Каменные трехэтажные правительственные здания с массивными гладкими колоннами и рядами мраморных ступеней отражали солнечный жар внутрь площади, как стены большой печи. В небе над головой кружили ястребы, словно плавали на гребнях волн палящих лучей. По краям толпы, наблюдая, стояли илоты, нагруженные, как животные, и ждали, закрыв глаза, стреноженные ослы.) Когда появился Ликург, как всегда угрюмый и мрачный, точно вулкан, они, готовя ему ловушку, встретили его, не выказывая враждебности. Он пошел к ним, и, когда подошел так близко, что ему было уже не отступить, они бросились на него, швыряя камни и палки, которые до этого прятали за спиной. Это был священный миг, я был там, я тому свидетель! Какое-то мгновение Ликург оставался на месте, словно человек, который не может решить, стоит ли беспокоиться о спасении собственной жизни, и кровавые отметины появились у него на лбу, на неприкрытых плечах, на ногах. Затем он рассмеялся – коротко рассерженно фыркнул, как будто мельком узрел всю бессмысленность жизни, – повернулся, выбросив руки перед собой, и побежал. Его рот был широко разинут, черные волосы развевались, ступни шлепали по мостовой, словно он корчил из себя шута. Однако он обогнал толпу, или, точнее, обогнал всех, кроме одного – юноши по имени Алкандр. Алкандр наступал Ликургу на пятки, и, когда Ликург обернулся, чтобы взглянуть, кто же это там так близко, юноша взмахнул палкой, и левый глаз Ликурга вылетел из глазницы, как виноградина. Ликург споткнулся. Когда он выпрямился, держась обеими руками за пустую глазницу, черная кровь текла у него между пальцами, пузырясь, как кипящее масло. Алкандр замер, очевидно ужаснувшись содеянному, и толпа позади него тоже остановилась. Единственным оставшимся глазом Ликург посмотрел на юношу.

– Пойдем со мной, – сказал он.

Алкандр попятился, оглядываясь на толпу. Он выглядел как человек, который неожиданно вспомнил, что пропустил обед.

– Пойдем со мной, – повторил Ликург.

Юноша повиновался, глядя в землю, и Ликург привел его к себе в дом. Он сделал Алкандра своим личным слугой и телохранителем, и через несколько недель Алкандр почитал Ликурга, как бога.

Никто не смеялся.

Я сделал паузу, готовый к вопросам и пояснениям. Верхогляд спал.

А, ладно, ладно. Я рассказываю это ради себя, а не ради него. Когда он спит сидя на стуле, тощие ноги широко раскинуты, руки свисают по краям стола, ступни торчат с противоположной стороны (квадратным подбородком он опирается о стол, балансируя, как танцор на цыпочках), мой разум, предоставленный самому себе, проваливается в прошлое, как камень, падающий с высоты на землю, к воспоминаниям о моей прекрасной Туке, о моей прекрасной Ионе. Я – человек, который скован чарами богинь. Вы тоже стали бы подмигивать, щуриться, пускать ветры, читать стихи. Я ослеплен и оглушен святостью, благодатью; они лишили меня дара речи, словно мальчишки, вырвавшие язык вороне. Но по мне этого почти не видно. Слабое утешение. Еще менее это было заметно в те блаженные дни на моей луковой грядке, во времена, когда я подглядывал через окна и у меня был кувшин. Еще и сейчас я нахожу себе развлечения: моя чудная погода, мое преподавание, мои нежные воспоминания о безумных беседах с царями.

Надо разбудить Верхогляда и объяснить ему, что МИР – ЭТО СМОРЩЕННАЯ ВЫСОХШАЯ ТЫКВА.

Скажу ему завтра. Пусть отдохнет.

5
Агатон

Днем я наслаждаюсь великолепным пейзажем. Он, как и все пейзажи, имеет свои недостатки – в основном оттого, что я созерцаю его через низкую критскую дверь, которая чаще всего настежь открыта всем стихиям, вернее, открыта, если не обращать внимания на девятнадцать толстых железных прутьев, вставленных в железную раму, так что северный ветер доходит до меня не таким, каким его насылает Зевс, а нарезанным ломтиками. Снег заметает пол вокруг стола, потом тает и превращается в жидкую грязь у меня под ногами. Наша камера пустовала много лет – потому-то в ней и нет нормальной двери, однако сейчас тюрьма набита битком благодаря активности заговорщиков, беспорядкам в Мессене, чуме в морских портах и повсеместному распространению духа ненависти и разрушения. Несомненно, они решили, что я, будучи философом и вестником Аполлона, отнесусь к холоду с безразличием. Как бы то ни было, приходится терпеть. По ночам я укрываюсь драными одеялами и сплю, скорчившись в углу справа от двери, вытянув ноги поближе к очагу, но и там меня рикошетом настигает ветер, превратившийся в промозглый сквозняк, полный нездоровых запахов моей плоти. Иногда, к сожалению не всегда, стражник на ночь загораживает для меня дверь – отнюдь не по доброте душевной, а в результате моей хитрости. Попав сюда две недели и три дня назад, я каждый вечер усаживался возле двери и чертил костылем знаки на грязном полу или снежных наносах, делая вид, что определяю расположение звезд. Тюремщик тупо таращился на меня, как бы спрашивая, какую гадость я затеваю, и я, как истый афинянин, разводил в отчаянии руками, закатывал глаза и бормотал: «Скоро это случится, добрый человек, очень скоро! Посмотри! Арес восходит{19}!» Однако я не говорил, что именно вскоре должно произойти, а только хихикал, будто не сомневался, что положение Спарты безнадежно. Тюремщика это бесило. Спартанцы не верят в знание, а их мудрецы с презрением относятся к мнению илотов (распространению которого я всячески способствовал, когда был на свободе, – отчасти из вредности, отчасти по убеждению) о том, что землетрясения в ближайшее время разрушат эту богомерзкую страну. Тюремщик нервничал все больше. Поэтому теперь всякий раз, когда он уверен, что не будет проверки, он заставляет дверь широкими досками, чтобы лишить меня возможности следить за звездами. Я отношусь к этому философски и говорю ему: «Друг мой тюремщик, у человека в моем возрасте нет времени на препирательства. Да благословит тебя Аполлон! Я, как тебе известно, его Провидец. Он делает все, что я ему говорю. Стоит мне щелкнуть пальцами, и он прыгает».

И все-таки, несмотря на недостатки, пейзаж производит впечатление. С высоты небольшого холма я смотрю на зеркальную серебристо-голубую гладь прекрасной реки Эврот, чьи берега практически безлюдны в это время года (изредка в воде плещутся несколько молодых идиотов, чтобы, как обычно, доказать свою удаль или, может быть, смыть грязь). На западе за рекой высится гора Тайгет; вершина ее покрыта снегом, а на склонах лепятся илотские хижины, над которыми к орлиным гнездам поднимаются струйки дыма. С востока долина ограничена сверкающими утесами – там находится святилище Менелая, за ними голубеют отроги горы Парной. Только спартанцы могли оставить такой пейзаж простым узникам, а свои лучшие дома возводить там, где цивилизованные люди устроили бы сточные канавы. Дело здесь, как мне кажется, не в том, что спартанцы невосприимчивы к красотам природы, и не в том, что они так уж глупы и не понимают, что красивый пейзаж поднимает дух обреченного человека. Все дело в их твердокаменной уверенности в собственном превосходстве: даже любовь к красоте они считают ниже своего достоинства («Свиньи и те обладают эстетическим чутьем», – утверждает Ликург), и они не опускаются до мелочного садизма, не давая узнику возможности любоваться живописным пейзажем. Я, как всегда, не могу придумать, чем им отплатить. «Какая красота!» – восклицаю я, заламывая руки и хватаясь за грудь, как человек, который вот-вот упадет в обморок. И падаю без чувств. Тюремщик приникает к дверной решетке и хмурится (одним глазом я наблюдаю за ним), потом уходит.

Я прихожу к выводу, что он, в сущности, безобидный пес, ничуть не страшнее, чем, скажем, Верхогляд. Он свиреп и опасен, и, как нетрудно догадаться по движениям его бровей и губ, заигрывать с ним не стоит. Он, однако, принадлежит к старому поколению. И хотя внешне выглядит как человек средних лет, волосы у него цвета сока молочая. Я бы не стал заигрывать с новым поколением, воспитанным Ликургом.

Или все-таки стал бы? Пожалуй, да. Я делал это сотни раз, пуская вихляющие стрелы старых шуток, подражая Аполлону-стреловержцу. Очевидно, стремление к саморазрушению неискоренимо в цивилизованном человеке. Я вел игру и с самим Ликургом – нисколько не сомневаясь, что это плохо кончится, – и вот теперь кончилось – для меня. Вернее, для нас. Не надо забывать о моем верном Верхогляде, этом примечании к моей жизни, моем послании человечеству. Цивилизация, мать искусств, несет с собой упадок здорового воображения. Как и Ликург. Отсюда его требование, чтобы девушки ходили обнаженными и чтобы погребения, не говоря уже о пытках и казнях, совершались прилюдно в центре города. Младенцы, сидя на руках у матерей, смотрят, как мальчишки бьют мальчика поменьше и послабее железными брусками – спартанскими деньгами. Играя в войну, банды юных головорезов режут илотов на улицах, а прохожие, морща носы от илотской вони, глубокомысленно обсуждают происходящее и дают советы.

Подозреваю, что мой тюремщик готов прирезать меня, даже если считает это отвратительным. Он, естественно, никогда не заговаривает со мной, хотя иногда, как мне кажется, прислушивается к тем занятным вещам, которым я пытаюсь его научить. В моих поучениях нет ни слова правды. То немногое, что мне известно о реальности, я берегу в надежде подкупить его, когда мое положение будет совсем уж невыносимым. Сегодня утром я рассказал ему о том, что в старину (во времена Тесея и прочих героев) козы и овцы принадлежали к одному виду животных, только первые были самцами, а вторые самками. Мысль, по сути дела, крамольная. Она подрывает основы Ликурговой теории о женщинах, согласно которой женщина – это всего лишь разновидность мужчины. «С течением времени, – говорил я, тяжело опираясь на костыль и задумчиво глядя вверх, но не переставая улыбаться, чтобы удержать его внимание, – овцы и козы стали разными животными». (Верхогляд закрыл лицо руками.) «Никто до конца не понимает этого, однако свидетельства неоспоримы. Вероятно, это связано с нашими ошибочными представлениями о времени и пространстве. Мы определяем предметы в зависимости от их формы и объема вытесняемого ими пространства, забывая при этом, что старики являются таковыми, потому что они старые. Ты следишь за ходом моей мысли?» Тюремщик сердито посмотрел на меня, и я почувствовал, что он ничего не понимает. «Время – это такая штука, – сказал я, склонившись к нему, – которая кусается».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю