Текст книги "Крушение Агатона. Грендель"
Автор книги: Джон Гарднер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)
16
Верхогляд
Снова приходил высокий эфор. Я, как никогда, уверен в его искреннем участии. Пускай идеалисты вроде моего учителя вопят, что Спарта прогнила до основания, факт остается фактом: это величайший город на свете, причем не только благодаря своим размерам, красоте и природным богатствам – со всех сторон он окружен плодородными долинами – и не только благодаря своей армии, но прежде всего благодаря своему, так сказать, видению. Ничто на земле не совершенно – это любому известно, но где еще, кроме Спарты, цари и народ объединились во имя идеалов Равенства и Справедливости, чтобы, не жалея сил, вести борьбу против разлагающего влияния богатства и лени? Заметьте, что боги не поражают Спарту чумой и мором, как те же Пилос и Метону. Я слышал о портовой чуме от людей, которые видели все своими глазами. Это нечто ужасное. Болезнь начинается с тошноты и резей в желудке, затем – лихорадка и жуткая, жуткая боль. Она то накатывает волнами, то отступает. Человеку кажется, что ему лучше, и вдруг боль делается совсем невыносимой и убивает его. («Такова жизнь», – говорит мой учитель.) Как бы то ни было, в Спарте нет таких болезней. Мой отец, хотя он и был илотом, умер, сражаясь за Спарту. Возможно, и я поступлю так же. Планы Ликурга еще не воплощены в жизнь – это верно, как верно и то, что некоторые его методы сомнительны. И все-таки это – величайший эксперимент, как насмешливо выражается Агатон. Но, как бы ни были дурны некоторые спартанцы, среди них тем не менее есть люди, посвятившие себя, как высокий эфор, претворению этих планов в действительность. Мне кажется, будто я был слеп все эти годы, проведенные с Агатоном. Он хороший человек – я всегда готов подтвердить это, – несмотря на все его занудство и себялюбие; и люди, подобные ему, некогда служили высокой цели; ведь как ни предан человек вроде Ликурга своему идеалу, критик ему всегда может понадобиться. Ликург, должно быть, понял это с самого начала. Будь он сейчас в Спарте, и минуты не прошло бы, как этот вонючий старикашка Агатон оказался на свободе.
Так вот, гляжу я на высокого эфора: прямой и спокойный, он стоит у двери и негромким, исполненным внутреннего достоинства голосом расспрашивает меня о здоровье Агатона, интересуется, нельзя ли что-нибудь сделать, чтобы избавиться от крыс (в тюрьмах всегда полно крыс, и чтобы избавиться от них, требуется по меньшей мере божественное вмешательство), и потом я оглядываюсь на Агатона, который, задрав свои лохмотья выше колен, сидит на лежанке и лыбится как обычно, закатив зрачки, и мне кажется, что с моих глаз спадает пелена. Пока эфор неприметно, целенаправленно шел к власти, которую теперь носит как привычное платье, к власти, которая рано или поздно сделает Спарту светочем нравственности для всего мира, где в это время был Агатон? Я был с ним и могу рассказать. Он шнырял по задворкам и подсматривал в окна, как люди занимаются любовью. Устраивался у какой-нибудь колонны и шептал мне: «Верхогляд, Верхогляд! Кувшин!» Чистил луковицы, развалившись на своей луковой грядке, и плакал, как он утверждал, «о всем человечестве». Или же маршировал вместе с воинами, потешаясь над ними, или передразнивал слабовольного царя Харилая, после чего никто уже не мог, глядя на царя, испытывать к нему должного почтения. Ну разве это нормально? «Коли хочешь, чтоб тебя не осуждали, сам никого не осуждай», – говорит моя матушка. Он сам во всем виноват. Я это не к тому, что собираюсь его бросить. Нет. Он уже стал, если можно так выразиться, народным достоянием, но все равно…
Я рассказал эфору все что мог, и он выслушал меня. Я объяснил ему, что Агатона свели с ума женщины и поэтому он проникся сочувствием ко всем и вся и стал все видеть насквозь, как любовник видит насквозь и самого себя, и свою возлюбленную, но при этом прощает себя и прощает возлюбленную, чтобы снова продолжить свою безнадежную погоню за счастьем; и объяснил также, что те же обстоятельства, которые сделали Агатона Провидцем, послужили причиной его взглядов и поступков – например, его возмутительных песенок, вроде этой:
Никто не любит шлюху,
И пьяницу – никто,
Но и Царей Великих
Любить никто не хочет,
Совсем, совсем никто!
– И что же сие означает? – спросил эфор.
– Кто знает? – сказал я. – Или, например, эта его страсть подглядывать в окна. Он занимается этим не потому, что он и впрямь грязный извращенец, но потому, что, когда видит влюбленных, особенно некрасивых и стариков, а еще лучше калек, сердце его наполняется радостью. Но люди неправильно его понимают, – говорил я. – Однажды поздно ночью мы увидели толстую старую матрону, которая испражнялась позади дома, прячась в кустах азалии. Вот это-то и было для него свято: стремление человека скрыть свою низкую природу от посторонних глаз; и Агатон не мог удержаться, он подошел к ней и, склонившись, прошептал чуть ли не в самое ухо: «Благослови тебя бог!» Старуха так и взвилась, будто злой демон вселился в нее, и принялась швырять в нас камнями. Я-то понял; но что взять с этой невежественной спартанской матроны, где уж ей постигнуть это? Мы бросились бежать; Агатон, хихикая, скакал на костыле, а из домов выглядывали полуодетые люди и, увидев почтенную матрону, с воплями швырявшую в нас камни, присоединялись к ней. Я не виню их, я могу понять их точку зрения: для них Агатон был ничуть не лучше прочих старых пьяниц. Но я видел, что и Агатон по-своему прав, хотя, конечно, мне было за него стыдно. По правде говоря, я и сам исподтишка бросил в него булыжник. И угодил ему прямо в ухо. Но для него все было исполнено красоты: то было видение разрыва между идеалом и действительностью, и только любящий мог понять это.
Эфор невозмутимо смотрел поверх моей головы, не выказывая никаких чувств, поскольку положение, конечно же, обязывало его судить обо всем беспристрастно.
– Этот случай произошел недавно? – спросил он.
Я рассказал ему, как Агатон устроил переполох на арене для боя быков. Он сидел рядом со мной на трибуне и время от времени стучал костылем, как он всегда делает, когда бывает не в духе, а в следующее мгновение он выскочил на арену и принялся размахивать своей дурацкой тряпицей, в которую обычно сморкается, и размахивал ею, как заправский быкоборец. Бык бросился на Агатона и всадил рог прямо ему в живот. Мне потом полгода пришлось его выхаживать. «Ну и что ты этим доказал?» – набрасывался я на него, когда он уже мог говорить. «Что быки умнее людей», – отвечал он. Меня так и подмывало его убить – да и кто бы стал это терпеть? – но я понимал его. Как человек любящий он постоянно живет в мире мошенничества и обмана, и его это бесит. И дураку понятно, что бык обречен, что все эти бои – сплошное надувательство. А Агатону непременно надо показать, что есть на самом деле. Он не в силах сдержаться. Это-то меня в нем и восхищает, до определенного предела, конечно. Но другие этого, естественно, не понимают. Они думают, что тут замешана политика, думают, что Агатон высмеивает спартанскую доблесть.
Эфор спросил:
– Этот бой быков был во время священного праздника?
Меня обрадовало, что он спросил без обиняков.
– Да. Но Агатон глубоко чтит всех богов, по-своему, конечно. Здесь это ни при чем.
Эфор все так же задумчиво смотрел поверх меня. Эфоры, стоявшие позади него, всем своим видом выражали нетерпение: один из них, толстый, нервно улыбался, ломая руки, другой, флегматичный, уставился в землю. Они изрядно вспотели, когда шли сюда, с трудом поспевая за размашистым шагом высокого эфора, и теперь обливались потом, простояв столько времени на солнцепеке. Только одна или две капли пота блестели на лбу у высокого.
Я сказал:
– В чем бы его ни обвиняли, я могу доказать, что все обвинения ложны. У него много врагов, а я уже три года сопровождаю его и могу с уверенностью утверждать, что он не совершил ничего противозаконного. Особенно много у него врагов политических. Но он любит этот город. Долгое время он помогал политикам. Если вы расследуете…
Высокий эфор опустил взгляд и посмотрел мне в глаза, слушая, как никогда, внимательно.
– Если вы расследуете это дело, то обнаружите, что все, кто его обвиняет, враги государства.
– Тщательное расследование может быть весьма полезно, – сказал эфор.
Можно не сомневаться, он проследит за этим. Затем он попытался заговорить с Агатоном, но старик был безнадежен.
Когда они ушли, я спросил Агатона, что он думает. Он, вкатив зрачки в нормальное положение, закрыл глаза и потер веки кончиками пальцев.
– Хорошо, что ты спросил, – сказал он. – Верхогляд, мой мальчик, я занимался переосмыслением философских принципов, которых придерживался в юности.
Мне показалось, что он опять принимается за свое, однако я промолчал, питая смутную надежду вопреки очевидности.
– Не так давно мне пришло в голову, что материальной первоосновой мира является ветер, а не земля, не огонь, не вода и даже не воздух{37}, как утверждают мудрецы вроде Фалеса.
Я вздохнул.
– Мне пока еще не совсем ясно, в чем состоит существенное различие между ветром и воздухом, я продолжаю размышлять над этим. Но так или иначе, в философии природы, как я не раз говорил Туке, важно не то, что истинно, а то, что занимательно. – Он выпятил губы. – Ветер я предварительно определяю как Посейдонову сущность: то, что движет все, что движется (например, воздух, воду, огонь, землю). За этим кроются поразительные вещи, мой мальчик.
– Ну еще бы, – сказал я.
– Движение может восприниматься только во времени, поэтому вне времени (если моя теория верна) ничего нет. Я вынужден заключить, что время есть пространство. Или, иначе выражаясь, материя есть дыхание бога в течение определенного промежутка времени. Я, разумеется, полностью отдаю себе отчет в том, что все это сущая чепуха, но мирюсь с этим. Во всяком случае, моя теория объясняет «Стрелу» Зенона{38}. Таким образом, мы можем сделать следующий вывод: каждое событие, или приключение, есть завихрение в выдохе бога. Или, может, следует сказать: в его пуке? Скажем, с одной стороны – Солон, с другой – Ликург. Хи-хи-хи!
Я не счел нужным высказывать свое мнение.
Агатон рассказал мне еще одну историю.
17
Агатон
Я только что придумал великолепную историйку, которая – если доверчивость Верхогляда оправдает мои надежды – войдет в Историю. Как известно, Солон, будучи уже немолодым, посетил Креза{39} в Сардах. Говорят, когда он попал во дворец Креза, с ним случилось нечто подобное тому, что бывает с жителем континентальной страны, который в первый раз идет к морю. Как тот каждую реку на своем пути принимает за море, так и Солон, проходя по дворцу и видя множество придворных, одетых в богатые одежды и окруженных слугами и телохранителями, каждого принимал за царя. Дойдя наконец до Креза, который оказался человеком непомерной толщины (он не мог даже пошевелить пальцем) в роскошных пурпурно-золотистых и расшитых самоцветами одеяниях, восседавшим на высоком троне, отделанном золотом, серебром, слоновой костью и множеством драгоценных камней и окруженном целым войском терракотовых статуй, Солон, казалось, нисколько не был поражен этим убранством и даже не высказал ни слова похвалы, как того ожидал Крез. Царь велел открыть свои сокровищницы и показать Солону все драгоценности и роскошную обстановку: превосходные чернофигурные вазы, кубки, чаши, сосуды с благовониями, изделия из слоновой кости, амулеты в виде сфинксов, скифскую резьбу, фригийские статуи, расписные колесницы, лошадей, горных козлов, львов. Когда Солон осмотрел сокровища и вернулся потрясенный, будто землетрясением, всем виденным, пыхтя, и фыркая, и мигая глазами, как филин, Крез спросил его, не знает ли он человека счастливее его. Отдышавшись, Солон растянул пальцами щеки, поджал губы и наконец ответил, негромко и доверительно, что знает такого человека: это его согражданин Телл. Затем он рассказал царю, что этот Телл был честен, воспитал хороших детей, имел богатое поместье и погиб со славой, храбро сражаясь за отечество. Крез, взирая на Солона с высоты своей семисотфунтовой туши, как взбешенный кит, счел его дураком и грубияном, однако сдержал свой гнев и опять спросил Солона, знает ли он кого другого после Телла, более счастливого, чем он. Солон кивнул, как индийский мудрец. «Двоих, – сказал он. – Это Клеобис и Битон, два брата, чрезвычайно любивших друг друга и свою мать. В один знаменательный день, когда волы долго не приходили с пастбища, они сами запряглись в повозку и повезли мать в храм Геры. Все говорили, что она по-настоящему счастлива, имея таких сыновей, и она радовалась. После жертвоприношения и празднества они легли спать, но на следующий день уже не встали. Стяжав такую славу, они умерли без боли и печали. В их честь мы назвали дорогу».
Крез вознегодовал. «А нас, – воскликнул он, – ты не ставишь совсем в число людей счастливых?»
Солон, не желая раздражать его еще больше, отвечал с благородным почтением: «Боги, о Царь, умеренно оделили нас, греков, своими дарами, а потому и мудрость наша какая-то несерьезная и простонародная, а не царская. Такой робкий ум, видя, что в жизни всегда бывают всякие превратности, не позволяет нам гордиться счастьем данной минуты и изумляться благоденствию человека, которое может с течением времени перемениться. А называть счастливым человека при жизни, пока он еще подвержен опасностям, мы считаем столь же неразумным, как венчать, венком атлета, который еще вовсю сражается на арене».
После этих слов Солон удалился; Креза он обидел, но отнюдь не вразумил.
Старый друг Солона, баснописец Эзоп, бывший тогда в Сардах по приглашению Креза, обеспокоился тем, что Солону из-за его же упрямства был оказан такой нелюбезный прием. «Солон, – сказал он, – беседуя с царями, следует говорить бойко и осмотрительно».
Солон кивнул, будто смутившись, и сказал голосом тихим и слабым, поскольку был уже далеко не молод: «Или же кратко и убедительно. Или резко и хулительно. Или колко и подольстительно». Эзоп вздохнул. Он, хотя и был человеком необычайно уравновешенным, всякий раз путался таких шуток.
Не знаю, почему мне вдруг взбрела в голову эта история. Впрочем, в ней есть нечто, имеющее отношение к моему демону – Ликургу. А также нечто, имеющее отношение к Времени и Презрению. Солон – реалист, прагматик и демократ – презирает все в меру. Презрение же Ликурга абсолютно, как презрение бога. («Умеренность во всем, даже в самой умеренности», как говаривал Доркис.) Солон вечно что-то бормочет, наполняя воздух словами и удушая своих недругов «скромной мудростью» или же убаюкивая их своим многословием; Ликург вообще в основном молчит, а если и высказывается, то исключительно афоризмами и грубыми отповедями, острыми и короткими, как спартанские мечи или как удары молний, к примеру. В расцвете сил Солон за год влюблялся в десяток женщин и полдюжины мальчиков; Ликург же и женщин превращает в мужчин. Взять хотя бы его законы о браке. Он постановил, чтобы невест брали уводом. Похищенную принимает так называемая подружка, которая коротко остригает ей волосы и, нарядив в мужской плащ, обув на ноги сандалии, укладывает одну на подстилке из листьев в темной комнате. Затем входит жених, одетый как обычно, распускает ей пояс и, взявши на руки, переносит на ложе. Пробыв с нею недолгое время, он удаляется, чтобы, по обыкновению, лечь спать вместе с прочими юношами. И так это продолжается каждую ночь, из года в год, и у иных уже дети рождались, а муж все еще не видел жены при дневном свете. Полюбив чужую жену – что случается довольно часто, ведь женщины ходят в Спарте обнаженными, – мужчина мог по закону забрать ее у мужа, если, конечно, не был болен или слаб, и тот не имел права ему отказать. Ликург пошел еще дальше. Он пожелал, чтобы дети рождались не от кого попало, а только от лучших мужчин и женщин. Как-то я заметил ему, что закон этот, пожалуй, излишне бесчеловечен. «Напротив, – сказал он. – Если можно выводить лучшие породы лошадей и коров, то почему же бесчеловечно делать это с людьми?» Когда рождался ребенок, его приносили судьям, которые осматривали его, и, если он оказывался слабым, его убивали, сбрасывая со скалы, как поступали и с хилыми поросятами.
Однажды мы сидели с Ликургом в его доме наедине, если не считать его неизменного телохранителя Алкандра, того самого мальчишки, который выбил ему глаз. Ликург недоумевал, почему Солон отменил все законы Драконта. Солон считал эти законы слишком жестокими, а наказания чрезмерно строгими. Ликург процитировал слова самого Драконта о том, почему почти все преступления должны караться смертной казнью:
– «Даже мелкие преступления заслуживают смерти, а для более тяжких у меня нет ничего больше смерти».
Ликург сидел низко опустив голову, мрачный и отрешенный. Его раввинский нос, как гора, темнел на фоне ночного неба.
– Но почему? – спросил я. Дело было еще в те дни, когда я пытался хоть как-то урезонить его. – Почему смертная казнь, скажем, за праздность?
– Смерть очищает кровь, – сказал он. – Это альфа и омега Закона и Порядка.
– Кровь? – переспросил я, делая вид, что размышляю над его словами.
– Кровь Государства, – сказал он. Голос его был тверд, как железо. – Склонность к преступлениям – это результат плохого воспитания. Она не должна передаться последующему поколению.
– Ну конечно! – воскликнул я. – Ты имеешь в виду людей вроде нашего приятеля Алкандра.
Ликург вздрогнул. Веко у него чуть дернулось. Он любил своего телохранителя, насколько вообще человек с душой холодной, как мрамор, может любить простого смертного.
– Ты неглуп, Агатон. И у тебя язвительный ум. – Он всегда оценивал мои колкости совершенно невозмутимо и бесстрастно.
Я рассказал ему об афинских судьях. Солон придумал этот план еще до того, как стал архонтом, и мне был известен его замысел. Он был записан у меня в книге. Желая обманным путем добиться поддержки богатых, Солон отказал беднейшим гражданам Афин – феатам{40} или жителям гор – в праве занимать какие-либо должности в Народном собрании, зато позволил им быть судьями. Поначалу феаты были очень недовольны, но со временем они обнаружили, что получили большое преимущество. Чуть ли не все споры, возникавшие в Афинах, рано или поздно попадали к ним. Даже по делам, решение которых Солон предоставил архонтам, он позволил апеллировать в суд. Более того, он намеренно составил эти законы с такой неясностью и двусмысленностью, чтобы власть судей уравновешивала власть остальных должностных лиц.
Ликург насуплено смотрел на меня, обдумывая услышанное.
– Там, где существует неравенство, Правосудие невозможно. – Он был разъярен, как никогда. Его мучила головная боль.
– Верно, – сказал я. – Но когда с богатым человеком обходятся несправедливо, он может спуститься в свой винный погреб. Бедняк же может опуститься только на свою задницу.
Ликург закрыл свой единственный глаз и сжал его пальцем, как бы желая унять боль.
– Остроумно, но не по существу, – сказал он.
– Тогда послушай вот что, – сказал я, наклонившись в его сторону – я сидел напротив, в шести футах от него. Алкандр, сложив руки на груди, наблюдал за мной. – Чтобы избавиться от неравенства, тебе надо изменить человеческую природу, то есть, по сути дела, отринуть миропорядок. Это возможно. Что ты и доказываешь. Но кое-кто скажет – не я, сам понимаешь: я не придерживаюсь определенной точки зрения, – так вот, кое-кто скажет, что ты поступаешь как варвар и даже просто неразумно. Если законы имеют дело с людьми, как они есть, и с природой, как она есть, то они должны исходить из неравенства людей в изменчивом мире. Скажем, Государство – это, по словам поэтов, корабль. И если ты желаешь сохранить его в целости, у тебя есть две возможности. Либо латать его изо дня в день, заменять прогнившие доски, штопать рваные паруса, смолить борта. Либо поставить его на гладкие камни и со всем тщанием оберегать от всех и вся, даже от непогоды.
– Ради людей, как они есть, не стоит строить Государство, – сказал он. – Заурядные умы слишком долго твердили, что все сущее необходимо. Пришло время для новой, более возвышенной веры.
– Ерунда! – взорвался я. – Что ты можешь знать о заурядных умах, да и вообще о человеческом уме, Ликург?
Голова его дернулась, руки впились в подлокотники кресла.
– И мне ведомы человеческие чувства.
– Ерунда!
Он был взбешен, и на сей раз не на шутку. Я ненароком задел его за живое и разбередил ему душу. Желваки у него ходили ходуном, а голос был жуток, как преисподняя.
– Агатон, – прорычал он, – я знал любовь женщины.
– Никогда не поверю, – сказал я. – Она притворялась!
Он встал и двинулся на меня, но Алкандр мгновенно бросился на него и, удерживая своего господина, прокричал мне через плечо:
– Уходи! Убирайся отсюда! Маньяк!
Я, однако, задержался еще на секунду.
– Царственная жена твоего брата, – со смехом сказал я. – А мы-то, грешные, и не подозревали!
Алкандр отпустил его, желая моей погибели за эти слова. Но Ликург беспомощно осел на пол, сжимая кулаки и стеная, сгорая от ненависти к себе и злости на меня. Алкандр опустился на колени возле него и коснулся его спины. Я вышел. Спустя несколько часов я все еще слышал размеренные шаги Ликурга. Вздернув подбородок, он размашисто вышагивал на негнущихся ногах по комнате, взад и вперед, точно тигр в клетке.
Я понимал: он вряд ли простит мне мое открытие. Однако, когда я увидел его в следующий раз, он был спокоен, серьезен и бесстрастен, как всегда.
– Все в мире непознаваемо, – сказал он. – Знание – это навязчивая идея.
– В таком случае я придерживаюсь идеи, что человек все равно хочет знать, – сказал я и затем безрассудно добавил, мельком взглянув на Алкандра: – Вероятно, она действительно тебя любила.
– Вероятно, меня любят орлы и боги.
Ужасно слышать, как смеется Ликург.