355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Гарднер » Крушение Агатона. Грендель » Текст книги (страница 17)
Крушение Агатона. Грендель
  • Текст добавлен: 10 апреля 2017, 23:00

Текст книги "Крушение Агатона. Грендель"


Автор книги: Джон Гарднер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)

29
Верхогляд

Этот старый ублюдок невыносим! Когда-нибудь я его задушу! Я рассказал ему, что илоты собираются нас спасти, а он вылупил на меня свои глазища, огромные, как крышки котлов, и сказал:

– Ну их к ляду! Это опасно.

Я сказал, что у нас нет выбора, что тюрьма убивает его, но он и слушать меня не стал. Заорал как резаный, чтобы перекричать меня.

– Это насилие! – вопил он. – Нарушение моих гражданских прав!

– У тебя нет никаких гражданских прав, – сказал я.

Он на секунду задумался.

– Это верно. – Потом подумал еще немного и снова заголосил на всю округу. – Насилие! Насилие! – Я попытался зажать ему рот – боялся, что придет тюремщик, – и Агатон укусил меня. «Насилие! Насилие!» Пришлось огреть его лампой по голове. Он вырубился.

Но что мне делать, когда илоты придут спасать нас? Если его то и дело бить по башке, так и убить недолго. Положим, мне и не было бы особенно жаль его, но как потом все это объяснить?

Если я не ошибаюсь, илоты уже начали действовать. Завтрак нам принесли на два часа позже, и целых два часа Агатон ворчал и бурчал не переставая и все твердил, что это я виноват в этой ерунде. Потом наконец-таки пришел тюремщик и сказал, что задержка вышла из-за нехватки охранников в тюрьме. Прошлой ночью кто-то изрядно потрепал дворцовую стражу, и эфоры перевели часть тюремной стражи во дворец. Обычное дело, как утверждает наш тюремщик. Думаю, илоты знали об этом или, во всяком случае, ловко подгадали с этим делом. Дворцовая стража и тюремная считаются самыми сильными отрядами. Пока я разговаривал с тюремщиком, Агатон слопал мой завтрак. Убить его мало!

Тюремщик ушел, не дожидаясь наших тарелок, и с тех пор мы его больше не видели. Весь день кто-то издали наблюдал за нами. Похоже, девчонка. Я только раза два мельком заметил ее голову, высовывавшуюся из кустов на противоположном конце поля. Светло-соломенные прилизанные волосы, чумазое личико, может быть нарочно испачканное. Я бы и не заметил ее, если бы не сидел, специально наблюдая за кустами. Сдается мне, что хороший лучник мог бы без труда убить нашего стражника, пока тот говорил с нами, заглядывая внутрь камеры. Меня так и подмывало предупредить его об этом, но я не мог.

Дворцовая стража. Боже мой. Может, восстание и впрямь будет успешным. Как бы то ни было, эти твари занервничали. По крайней мере, наше спасение должно удаться. У меня возник план. Я разорву свою одежду на полосы и свяжу старика по рукам и ногам, а в рот засуну кляп.

Нет. Ни хрена. Я разорву Агатонову одежду.

Интересно, увижу я эту девчонку, когда нас спасут?

И почему только я никогда не спрашивал, как их зовут, когда они, улыбаясь, угощались моими яблоками? Вдруг меня убьют, или еще что случится? А я так ни разу в жизни и не дотронулся до девушки!

30
Агатон

У меня та же болезнь, что и у крыс. Бессмысленно это отрицать. Ну что ж, мои записи убеждают меня, что я получил по заслугам. Болезнь развивается медленно, как чума. Отмечаю это просто как данность, фактичность, по выражению Фалета. Мне доводилось наблюдать портовую чуму. Так что, можно сказать, я – покойник. Я прихожу к мысли, что смерть, вне всякого сомнения, это либо чудесный глубокий сон, в котором вечность проносится за одну ночь, либо переселение души в иной мир. Так или иначе, очевидно, что смерть есть благо. Разве обычный человек – да что там, царь! – проводит день или ночь с большей приятностью, чем тогда, когда он погружен в глубокий сон без сновидений? С другой стороны, разве не готов человек пожертвовать всем ради возможности беседовать с Орфеем и Мусеем{53}, Гесиодом и Гомером?{54} Должен ли в таком случае мудрец бояться смерти? Определенно нет! Вот еще одно доказательство моей глупости. От страха сердце у меня ушло в пятки и даже ниже.

К счастью, я слишком слаб, чтобы сосредоточиться на своем страхе. Я едва могу стоять. Мне не хватает сил даже на то, чтобы дразнить тюремщика.

Прошлой ночью опять приходил ее внук. Говорил он в основном с Верхоглядом насчет моего спасения. Ха! Я сидел за столом, чувствуя себя препаршиво, и время от времени ненадолго терял сознание – но это ровным счетом ничего не значит. Сколько времени минуло с тех пор, как он приходил последний раз? Неделя? Месяц? Как долго я уже пребываю вне обычного течения времени?

Восстание постепенно разгорается. Оно уже близко. Вокруг нас. Ба! Мальчишка с простодушной гордостью сообщил нам последние новости. Я лишь смотрел на него, подперев голову кулаками. Он, вероятно, был совсем маленьким, когда подавили мятеж, начатый его дедом, мятеж, который и погубил Доркиса. Не будь мне так плохо, я мог бы шутки ради изобразить воодушевление – это был бы мой ответ на оголтелый оптимизм безумцев.

– Стражник увидит тебя, – сказал я. – Тебе пора уходить.

Не обращая на меня внимания, мальчишка продолжал восторженно шептать Верхогляду:

– Мы собираемся поджечь хранилища зерна на севере. Ты сможешь увидеть зарево. Ближе к утру. Мы выкурим их, понимаешь? И заодно отвлечем стражников.

Верхогляд кивнул.

– А после этого займемся скотом.

– Не говори нам, – сказал я. – Не доверяй никому! – И я засмеялся.

Он на мгновение смолк. Я не мог его разглядеть, так как сидел за столом, чувствуя слабость в ногах. Он сказал:

– Бабушка передает привет.

– Скажи ей спасибо. Она очень добра.

– Мы собираемся вызволить тебя отсюда.

– Чудесно, – сказал я. Совсем как бедняжка Талия. Жива она или умерла?

Меня вдруг пробрала сильная дрожь, и я закрыл лицо руками.

– Тебе плохо? – спросил мальчишка.

– Легкое недомогание. Хи-хи!

– Да ты болен, как хрен знает кто. – Такой маленький, а выражается, как старый вояка. Речь его деда была куда изысканнее.

– Ты болен, – повторил он.

– Так утверждала моя жена. – И я криво улыбнулся.

Он, похоже, успокоился. Старый добряк Агатон, как всегда, шутит.

– Через несколько часов ты будешь на свободе, – прошептал он. – Можешь не сомневаться.

– Я тебе верю. И премного благодарен.

Мною вновь на мгновение овладела слабость, а может, воспоминание, что, вероятно, одно и то же. Мы с сыном сидим за столом. В Афинах, куда я ненадолго приехал вслед за Тукой с детьми. Он хотел, чтобы я остался. Уже почти взрослый мужчина. Красив, как бог, и с подружкой, которая, я был уверен, в один прекрасный день станет его женой. Он спросил:

– Зачем тебе возвращаться?

– Не знаю, – ответил я. – Кое-что выяснить. – И добавил: – Нет, неправда. Скорее, бежать от чего-то. Нет, это тоже неправда.

Мягко, словно это он был отцом, а я – сыном, Клеон спросил:

– Чем ты занимаешься там теперь, когда Ликург тебе больше не доверяет?

– Ничем, – сказал я. – Учу понемногу. Питаюсь ягодами и кореньями.

– Охотно верю. – Он вдруг улыбнулся и стал вновь похож на двенадцатилетнего мальчика, каким я его помнил. – Я глазам своим не поверил, когда увидел тебя. Эта борода… Ты похож на иудейского торговца. И живот! Как тебе удалось так растолстеть на ягодах и кореньях?

– Я ем ягоды со сливками.

Клеон снова стал серьезным, словно оратор в суде. Вынудил меня оправдываться.

– Чем же ты все-таки занимаешься, отец? Ты хоть видишься с Ликургом?

– Я встречаюсь с ним, Клеон. – Оттого что я назвал сына по имени, на глаза у меня навернулись слезы – обычная реакция на отзвуки прошлого. Я положил руки на стол и внимательно посмотрел на них, чтобы запомнить, как они выглядят. – Я, что называется, прихлебатель. Меня в общем-то и не гнали из дворца. Просто я счел нужным поселиться в другом месте, и никто не стал возражать. Изредка я возвращаюсь туда, и это тоже не вызывает возражений. Я сделался чем-то вроде местного Провидца, так сказать.

Он смотрел на меня печальными глазами, и мне вспомнились глаза его матери.

– Ах, юность! – сказал я и поцеловал кончики пальцев. Солоновский жест. Клеон тоже положил руки на стол, разглядывая их. Внезапно меня поразила мысль, что этот красивый юноша как две капли воды похож на того молодого человека, каким был я сам когда-то. Я с трудом подавил смешок.

Он сказал:

– Не похоже, что ты счастлив, отец.

– О да. – Я пожал плечами. – Наверно, я не столь удачлив, как Телл или счастливейшие из братьев Клеобис и Битон.

– Кто?

– Так, пустая притча. (Бедняга Ахиллес, подумал я. Мертв уже шесть столетий.)

Я не повидался с Солоном, пока был в Афинах, хотя он обо мне спрашивал. Дважды я виделся с Тукой; одетая во все черное, она была печальна и сурова, как Ликург, и как никогда прекрасна. Я сказал:

– Тука, ты выглядишь так, будто потерпела кораблекрушение.

Она улыбнулась.

– Спасибо.

Я сидел на ступенях с дочерью Дианой. Она сказала:

– Ты и правда ужасно смешной. Должно быть, они держат тебя как придворного шута.

– Попробуй пошути в Спарте так, как я, и они откусят тебе палец.

Она засмеялась. Неужели это действительно смешно, подумал я, или она просто любит меня, что бы это слово ни значило.

Клеон степенно сказал:

– Останься, отец. Ради матери.

Я покачал головой.

– Это невозможно.

– Из-за… – Он не решался продолжить и все смотрел на свои руки.

– Нет, не из-за Ионы. Я редко с ней вижусь, хотя мы по-прежнему друзья.

– Тогда почему?

– Ты не поймешь. – Отговорка. Он знал, что я знаю это. – Судьба! – пробормотал я.

– Что?

Он подался вперед, и я выкрикнул во весь голос: «Судьба!»

Ионин мальчик (то бишь внук), сжавшись за дверными брусьями, прошептал:

– Не кричи! Если тюремщик услышит…

– Судьба, – повторил я тише. Я знал, где нахожусь, и в то же время не знал. Время обрушилось на меня. Судьба. Судьба. Я пытался понять, что это значит, и мной овладел ужас. Ужас, который, казалось, был сильнее простого телесного страха, и я попытался разобраться в нем, окинуть его мысленным взором, но он оставался неопределенно-смутным. Я видел умирающих, слышал слабый отзвук их криков. Они окружали меня со всех сторон. Я видел армии, надвигающиеся с севера. О великий Аполлон, спаси… Я встал и, пошатываясь и тяжело опираясь на костыль, подошел к двери, чтобы быть ближе к ночи. Видение исчезло.

Тюремщик стоял позади мальчика. Мальчишка поднял глаза, следя за моим взглядом (Верхогляд тоже заметил тюремщика), и, увидев тюремщика, прижался к брусьям.

Тюремщик, однако, не шелохнулся. Просто глядел на нас.

– Убирайся, – сказал он хриплым голосом.

Мальчишка осторожно обогнул его, попятился и, резко повернувшись, кинулся бежать. Коснувшись того места на брусьях, где только что были пальцы тюремщика, я уловил явственное предчувствие.

– Ты скоро погибнешь, – сказал я. – Можешь не сомневаться. Тебя убьют.

Когда примерно за час до рассвета я ненадолго очнулся ото сна, небо на севере было рыжевато-красного цвета. Горели зернохранилища.

31
Агатон

На завтрак, который задержался на четыре часа, я получил цыпленка. Я так ослаб, что есть мне не хотелось, однако я съел цыпленка, так как знал, что он предназначался не мне, а тюремщику. Тюремщик стоял, вытянувшись во весь рост, и наблюдал, как я ем. Закончив, я поблагодарил его, но он ничего не ответил.

– Я желаю тебе добра, тюремщик, – сказал я, сделав несчастное лицо. – Но увы, как и мир, я погибаю.

 
Агатон наш погибает,
Но слушай, что стих говорит:
Пускай Агатон погибает,
Он гадостей все ж натворит!
 

Если на то пошло, гадостей я могу натворить немало. Желудок у меня сжался в комок, по кишкам течет черная желчь с камнями, то и дело меня изрядно лихорадит, однако разум мой временами бывает как никогда ясен. Почти все утро я трудился над отрывком, который никак не связан с моими заметками или горестными жалобами – не знаю, как их еще назвать, – и написал целое исследование о кувшинах и об их отношении к растениям, животным и людям{55}. Я исписал несколько листов пергамента, но, похоже, все их перепутал. Пока я писал, мне казалось, что ум мой никогда еще не был так остер. Впрочем, теория получилась несколько сумбурной, как гражданская война. Вероятно, это от снадобья, которое мне дал врач: оно уменьшает лихорадку, но при этом кончики пальцев на руках и ногах немеют и временами появляется какой-то звон в ушах, отчасти даже приятный. Мозг как бы отделяется от тела и существует словно сам по себе, как некий дух. Каковы бы ни были, однако, свойства этого порошка, я молю Аполлона вернуть мне ясность рассудка, хотя бы на время. Я писал и по ходу дела читал кое-что из написанного Верхогляду и тюремщику. Они слушали, но как-то вполуха; мои идеи не вызывали у них ни одобрения, ни раздражения. За спиной у тюремщика стояли какие-то незнакомые люди и заглядывали в камеру.

Прервавшись на середине предложения, я спросил у тюремщика:

– Почему такой человек, как ты, стал тюремщиком?

Он помотал головой, будто для него такого вопроса никогда не существовало.

– Я миновал тот возраст, когда мог сражаться за свое отечество, – сказал он.

Он, несомненно, понимал, что я запросто могу высмеять его ответ, но все-таки решился заговорить, и поэтому я ничего не сказал. Он посмотрел на север, где все еще пылали зернохранилища, застилая небо дымом. Он осознает, что не должен стоять здесь. В тюрьме отчаянно не хватает охранников – благодаря стараниям Ионы, если моя догадка верна. Но ему все равно. Он плюнул на все, как и я. Возможно, даже смирился с неизбежностью смерти, о которой я его предупреждал. Бедная душа, он любит эту поганую страну. Как и я, впрочем. В конце концов я признаю это. Следуя своим порочным путем, Спарта натолкнулась-таки на некоторые достоинства. В отличие от Афин она не заражена рабством. Даже в илоте больше человеческого, чем в рабе, что я, бывало, пытался доказать своей жене. Она не хотела этого понять; у нее, дочери архонта, душа закостенела от богатства. Что ж, даже Солон этого не понимал. А я, как мне кажется, понимаю тюремщика. Иногда я стоял на вершине холма летним днем и глядел на огромные поля цветущей пшеницы и ячменя, которые рождает эта плодородная почва; глядел на одинокие вязы и клены посреди темно-зеленых пастбищ, где паслись козы, коровы и овцы; глядел на эту землю, обласканную горными потоками и разделенную посередине полноводным Эвротом, по зеркальной глади которого скользили неизменные рыбачьи и прогулочные лодки, а на мелководье весело плескались ребятишки. Я смотрел на древний храм Ортии, возвышающийся у края заболоченной низины, и на его ослепительно белое отражение в безмятежном потоке (в этом храме царит покой и звучат лишь молитвы; бичевание и прочие жуткие таинства свершаются в еще одном храме Ортии, возведенном в горах). Иногда по ночам я скакал на быстром коне по окрестным полям, прильнув головой к конской гриве и жадно вдыхая запах конского пота. Я рассекал неподвижный ночной воздух так, что свистело в ушах, а звезды застыли в небе так близко, что казалось, они вот-вот обрушатся на меня. Я мчался галопом вдоль виноградников, и запах винограда, словно благовоние, обволакивал меня со всех сторон; я скакал по широким грязным дорогам, которые днем обычно были запружены илотскими повозками, доверху груженными капустой или тканями; я проносился через селения, где даже бедняки были богаче многих зажиточных людей за пределами Спарты. Земля вокруг Афин не отличается подобным изобилием. Там приходится сражаться с каменистой почвой тупым лемехом, чтобы в результате получить скудный урожай зерна да заросли чертополоха со стеблями толщиной с оградные столбы. Неудивительно, что бесчисленные орды захватчиков завоевывали спартанские земли при помощи копий, мотыг и храмов (чтоб умилостивить поверженных богов). В Афинах рабы – это рабы; богатые там угнетают бедных, и законы Солона – это отнюдь не законы природы, а всего лишь жалкая попытка исправить извечную несправедливость. В Спарте же нет нужды в рабах, вполне достаточно наполовину покоренной цивилизации илотов. В мирное время илотам даже позволяется – до известных пределов, конечно, – иметь собственную знать. Без чего Спарте действительно не обойтись – и здесь Ликург прав, – так это без сословия воинов, способных защитить выращенный урожай от захватчиков.

Мой тюремщик, которого я презирал как болвана, – на самом деле всего лишь беспомощная жертва мечты, идеала: Спарта в состоянии мира – изобильная, неуязвимая для врагов, всегда готовая дать отпор.

Не такую ли картину он видел мысленным взором, глядя на горящие зернохранилища? Но это видение, как и всякое другое, является жертвой истории. Полчища голодных кочевников спустились с гор и захватили эту землю, а пленников превратили в рабов, потому что на протяжении веков рабство было их обычаем (и обычаем всей нашей цивилизации), хотя по сути дела в Спарте рабы были ни к чему. Все шло своим чередом. Положение изменилось. Однако ни возмущение илотов, ни стыдливая жестокость завоевателей не умерли. Спарта могла стать великим государством – государством работников и их защитников, с двумя царями во главе: чтобы справедливое правление одного уравновешивало справедливое правление другого. Но ненависть была изначально укоренена в истории Спарты. Диархия тоже имела свою историю: не один царь, а два появились в результате соперничества древних родов, чьи имена мы знаем лишь по темным, противоречивым легендам. И потому Ликург вымолил у Аполлона идею совета мудрых жрецов, эфоров, которые были призваны управлять и царями и народом. Но и у каждого члена этого совета мудрецов имелась своя история.

Тюремщик по-прежнему глядел на север, безмолвный и суровый, с лицом напряженно застывшим и, как мне показалось, скорбным. Слишком поздно – как всегда, с начала времен. Я паясничаю и кривляюсь, поучаю глухую, как стена, вселенную, но шумлю я напрасно – слишком поздно. А тюремщик, пронзая взглядом долину, все смотрит, как догорает недостижимый идеал, затем наконец опускает глаза, вспоминает про свои обязанности и уходит, не проронив ни слова, чтобы заняться другими заключенными и другими невеселыми делами, которые не дают ему покоя, если он на время выкидывает меня из головы. Наречем его Атлантом. Его работа бессмысленна, но есть в ней некое достоинство.

 
Даже стоя на месте,
Агатон исчезает,
Падает, падает в пропасть.
И туда же весь мир улетает.
 

Так о чем это я? Доркис мертв. Да. А Иона?..

Все вылетело у меня из головы. Я что-то сделал для них, нечто исполненное щедрости, возможно, даже отваги.

Забыл.

Невероятно! Мой некогда великий ум, по крайней мере, незаурядный… Я мог, один раз услышав, воспроизвести длинные речи. Я мог прочесть десяток страниц и запомнить их на многие годы. А теперь все забыл.

 
Бедняга Агатон совсем ума лишился,
Он слишком слаб, чтобы пуститься в пляс,
Но гордости запас еще в нем сохранился:
Он прячет грязное белье от посторонних глаз.
 

Доркис погиб.

Я в какой-то комнате – кажется, во дворце. Была ночь, потому что, когда я глянул в окно – да, теперь я вспомнил, – колонны смутно белели во мраке, похожем на густой черный туман. Шаги – судя по всему, стражников; потом другие – более легкие и неторопливые. Входит царь, слабоумный и преждевременно состарившийся Харилай. Он поднимает руку, подзывая меня к себе, и я…

Не помню.

Тука сказала:

– Ты хочешь ее? Теперь ты можешь быть с нею, ты же знаешь.

– Тебе прекрасно известно, кого я хочу иметь своей женой, – сказал я.

– Вовсе нет, – сказала она. – Мне известно, что ты любишь меня и что я для тебя в некотором роде выгодное помещение капитала – двадцать лет жизни.

– Разве этого не достаточно?

– Это ничего не значит. Я бы ни за что не поверила, не будь это правдой. Я даже могу понять тебя. Наверное, я бы чувствовала то же самое, если бы встретила подходящего мужчину.

– А Доркис? – спросил я.

Она посмотрела в окно, опираясь рукой о подоконник, чтоб сохранить равновесие.

– Почти, – сказала она. – Если бы он всегда был таким, как в те последние минуты…

По улице, чеканя шаг, промаршировал отряд воинов. Когда шум затих, я спросил:

– Что же изменило его?

– Уверенность, – ответила Тука. Она чуть наклонилась, будто от боли, затем повернулась ко мне лицом и сказала: – Смерть.

Я подумал: Я люблю тебя, Тука. Не уходи. Очнись.

Подожди. Да.

Доркис погиб.

Царь поднял руку, и я подошел к нему. Опустился на колени и сказал, церемонно и серьезно, как Солон Крезу:

– В чем бы ни состояла вина мужа этой женщины, она и ее дети здесь ни при чем. Долгие годы Доркис был законопослушным и преданным слугой и притом свободным по закону. Ему были даны определенные преимущества: хороший дом, запасы провианта, свобода передвижения, и он ценил их так же, как и его семья. Я говорю это как друг, хорошо знавший его. В конце концов он, должно быть, сошел с ума. Разве человек в здравом рассудке стал бы выступать против тех, кто был добр к нему? Вы, Ваше царское величество, видели казнь. Этот человек был безумцем. Достойным восхищения, может быть. В некотором смысле. Даже благородным. Но, клянусь всем святым, он был безумен. Если любимый пес Вашего величества взбесится, вы же не станете наказывать суку и ее щенков?

И Иона и Тука побелели от ярости, узнав о моем уничижении его мученичества. Я мог бы высмеять их. Но сохранил невозмутимую серьезность.

Царь слабо махнул мне рукой, вернее; махнул рукой приблизительно в мою сторону. У него было плохое зрение.

– Так о чем же ты просишь нас?

Я склонился еще ниже.

– Позволь им по-прежнему владеть домом. Позволь им жить так, как они жили раньше, в почете и уважении. Они не причинили Спарте никакого вреда.

Радость Народа оглянулся на Ликурга за помощью.

Ликург молчал, наблюдая за мной.

Харилай сказал:

– Этот человек здесь… – Мысли его блуждали.

Ликург оставался невозмутим.

– Насколько нам известно, – сказал он, – этому человеку можно доверять.

Вид у Харилая был недовольный. Он устал стоять, а из-за меня был вынужден мириться с этим неудобством.

– Наглости этому человеку не занимать, – сказал он. – У него хватает наглости обращаться к нам с просьбой о милости по отношению к илотам!

Ликург ничего не сказал.

Харилай нахмурился и закрыл глаза.

– Ну что ж, пусть получит то, о чем просит, что бы это ни было.

Ликург кивнул.

– Как будет угодно Вашему величеству.

Хотя решение царя не было окончательным, эфоры не стали возражать.

Харилай удалился.

Ликург тоже повернулся, чтобы идти, и я сказал:

– Спасибо, конь.

Он остановился и, немного подумав, сказал:

– Ты недурно сыграл свою роль. – И вышел.

Тука сказала:

– Ты хочешь ее? Теперь ты можешь быть с нею, ты же знаешь.

– Тебе известно, кого я хочу иметь своей женой, – сказал я.

– Вовсе нет, – сказала она. – Мне известно, что ты любишь меня и что я для тебя в некотором роде выгодное помещение капитала – двадцать лет жизни.

– Разве этого не достаточно?

– Это ничего не значит.

– Предположим, я собираюсь прокатиться на слоне, – сказал Клеон. – Я выбрал цель – прокатиться на слоне, и одновременно я выбрал средство… – Он мягко улыбнулся, бесконечно далекий от меня.

Мы почему-то находимся в нашей спальне. Неистовая ссора в самом разгаре. Тука вне себя от ярости, но мне все равно, почему она взбешена. Она швыряет в меня чем попало. Я уворачиваюсь, как и положено трусу, однако на сей раз не покидаю ее с презрением, потому что, когда я ушел в прошлый раз, с ней случился удар. Мы совершенно голые, и, несмотря на всю свою злость и тоску, я думаю: Я люблю тебя, Тука. Вернись. Она прыгает на меня и царапает мое лицо, стараясь достать до глаз. «Прекрати! – кричу я. – Если ты выведешь меня из себя, я убью тебя». Я отталкиваю ее, чтобы показать, что все ее попытки одолеть меня бессмысленны. Но она не унимается, и я чувствую, как холодная кровь, словно слезы стекая по щекам, капает мне на грудь; однако глаза мои еще целы. Я сжимаю ее в объятиях, как любовник, и, удерживая левой рукой, правой наношу ей несколько ударов по спине. Она задыхается, падает, и я бью ее по лицу, потом в живот. Она лежит неподвижно, из носа у нее течет кровь.

– Я же говорил тебе! – ору я на нее. – Я предупреждал тебя!

Она не шевелится. Я приподнимаю ее, глажу по спине, как обычно, когда она каменеет от гнева. Но сейчас она не окаменела, а просто потеряла сознание от моих ударов. Я говорю ей о своей любви.

На следующее утро Тука уехала вместе с детьми.

Я полностью утратил ощущение времени. Кажется, вчера я начал работать над этой печальной повестью. А может быть, неделю назад. Как бы то ни было, сегодня я себя великолепно чувствую, относительно, конечно. Лекарь, которого приводил мой приятель-тюремщик, настроен далеко не так оптимистично, но мне-то лучше знать, как я себя чувствую. И видит бог, это улучшение только физическое. Оно никак не связано с тем, что происходит в последнее время.

Приходила Иона. Внук рассказал ей, что я смертельно болен и упорно отказываюсь принять их видение свободы; и хотя она давным-давно променяла любовь ко мне на любовь к мятежу, она пришла, чтобы самой во всем убедиться и в случае необходимости прибегнуть к своему искусству увещевания. И вот среди бела дня она появилась перед дверью моей камеры. Ей бы не следовало этого делать по целому ряду причин. Война сделала ее некрасивой. Тюремщик наверняка заметил ее, но, поскольку поблизости не было никого, кто бы заставил его выполнять свои обязанности, которые он презирает, – он позволил ей пройти. Хотя, возможно, он уже убит. Нет, я ошибся, сказав, что война сделала ее некрасивой. Она лишь изменила ее, приблизила к всеобщему крушению. Ее раскосые глаза, некогда полные очарования и соблазна, стали теперь хитрыми и горели, как раскаленная лава в жерле вулкана. Ее речь, некогда по-детски запинающаяся от неуверенности, теперь была язвительна и резка, как речь человека, привыкшего отдавать жестокие приказы. В ее присутствии я чувствовал себя несчастным древним Кроносом. Я понимаю ее, люблю ее и жалею – и потому делаю вид, что не замечаю, как она глядит на меня, словно на доброго, некогда могущественного и милосердного древнего бога, который уже наполовину мертв.

Сперва она долго говорила с Верхоглядом. Потом со мной.

– Мы заберем тебя отсюда сегодня ночью, – сказала она.

– Иона, ты прекрасно выглядишь! – сказал я, заламывая руки.

– Прекрати, Агатон. У меня мало времени.

– Я видел зарево пожаров. Это было чудесно. Чудесно!

– Агатон, замолчи.

– Ты видишь меня насквозь. Как ты это умеешь. – И я затрясся от удовольствия.

– Ради бога, Агатон! – воскликнула Иона.

– Ты же знаешь, за всеми этими масками я абсолютно серьезен.

Она сжала кулаки.

– Придвинь свою рожу поближе к решетке, и я убью тебя!

– Убьешь?! А ведь и впрямь убьешь! За это-то я и люблю тебя!

Иона посмотрела на дверные брусья. Пока что ей до меня не добраться.

– Послушай, – сказала она. – Ты болен. Тебя надо забрать отсюда. Мы освободим тебя, Агатон. Сегодня ночью. Нет-нет, не возражай и не паясничай, хотя бы на этот раз.

– Прости, – сказал я, заломив руки.

Покусывая губы, она на время замолчала, и я знал почему. Она все же любила меня, что бы это ни значило, и теперь пыталась преодолеть минутную слабость. Нет, это слишком просто. Она вспомнила, что когда-то любила меня и что, как ни губительна была эта любовь, она была прекрасна. Прекрасна, но в прошлом; теперь же мое плачевное состояние вызывало у нее отвращение, и она старалась думать о том, каким я был раньше. Я раскусил ее, потому что я проще, чем она, хотя и – цитирую – философ. Я сказал:

– Иона, ты должна была уехать. Я велел тебе бежать. Неужели ты не доверяешь мне?

– Я не могла, – сказала она.

– Из-за мученической гибели Доркиса, – сказал я. – Верно? Но он же не сам выбрал такой конец, ты же знаешь. Такова была воля богов.

– Хватит, Агатон!

– Понятно, – сказал я. – И однако же это верно, хотя и разумно.

– Слушай, – сказала она. (Не помню, рассказывал ли я ей о Кононе. Слушай. Слушай.) – Скажем так: я убила Доркиса.

– Дитя, ужасное дитя, – сказал я.

– Нет, теперь я гораздо сильнее, чем раньше. И все-таки это я убила его – и дело здесь вовсе не в письме. Это, знаешь ли, несложно – погибнуть, чтобы спасти тех, кого любишь. Суть не в том. Он согласился с нашим планом. И начал действовать, и только благодаря его действиям они поверили, что он написал это письмо. Одно заставило их поверить в другое: его действия и письмо. И я виню себя в его гибели, потому что знаю: это я все время подталкивала и торопила его, не давала поступать в согласии с его натурой. Он действовал поспешно, как никогда ничего не делал, и именно поэтому я убила его, вынуждая совершать ошибки.

– На мой взгляд, Доркис и сам заслуживает немного доверия, – сказал я не без ехидства.

– Ерунда, – отрезала она. – Я убила его. Конечно, я его любила. Но это неважно. Я принимаю то, что совершила, потому что он принял это. Ты видел, как он умирал. Он был горд, Агатон. Даже действуя слишком поспешно и неосторожно, он был счастлив, что действует. Он словно открыл в себе неведомые глубины. И потому слушай. Я должна завершить все вместо него. В противном случае ничто не имеет смысла. И я хочу завершить это дело. Наш план стал намного совершеннее, и он обязательно удастся.

– Ах, оптимизм, – сказал я.

– Нет, долг.

– Возможно.

– И ничто иное.

– Предположительно, – сказал я. – Выслушай совет старого хитроумного Провидца. Ты строишь планы на будущее, но при этом не понимаешь одной вещи: будущего нет. Так говорил Фалет, но и вселенная твердит нам о том же. Я видел будущее илотов, Иона. Неизбежная гибель. Огонь, мучения и казни.

– Агатон, – сказала она, сжимая кулаки так, что побелели костяшки пальцев.

– Мир в своей Самости, – весело сказал я, переплетая пальцы, – представляет из себя сложный механизм с множеством рычагов. Ты можешь двигать ими только по его законам, а отнюдь не по своим собственным законам, тем паче желаниям. Строить планы на будущее, каким ты его ожидаешь, – это, увы, все равно что строить планы на время, которое никогда не будет существовать. Даже если неким таинственным образом тебе это удастся, то, когда ты начнешь осуществлять свой грандиозный план, мир уже будет иным и твой план потеряет всякий смысл. Знаешь ли ты, в чем состоит суть вещей?

– Замолчи, Агатон! Помолчи хоть немного и хотя бы раз в жизни посмотри на себя! Грязные лохмотья, растрепанные патлы, пустые глаза, пустые жесты, пустые идеи! Будь кем-то!

Я и впрямь замолчал, поскольку ее непререкаемый тон даже теперь не утратил своей власти надо мной. Я внимательно посмотрел на нее, прищурив глаза.

– Мы вылечим тебя, и как только ты поправишься, ты поможешь нам. Нам нужен твой ум, твое знание спартанцев, твое умение воздействовать на людей. – Она остановилась, изучая мое лицо. – Ты пойдешь с нами?

Я поскреб подбородок. Шея у нее была испещрена морщинами, точно размытый ливнями холм, а суставы пальцев распухли от старости. Но она казалась мне как никогда прекрасной.

Наконец я задумчиво произнес:

– Так ты говоришь: «Будь кем-то»?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю