355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Гарднер » Крушение Агатона. Грендель » Текст книги (страница 11)
Крушение Агатона. Грендель
  • Текст добавлен: 10 апреля 2017, 23:00

Текст книги "Крушение Агатона. Грендель"


Автор книги: Джон Гарднер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц)

18
Верхогляд

Сегодня утром мы нашли дохлую крысу. Какая-то болезнь. Агатон с задумчивым видом долго вертел ее так и сяк, не говоря ни слова. Мне страшно.

19
Агатон

Доркис и Иона, разумеется, были не единственными людьми, с которыми мы поддерживали знакомство в Спарте. У нас было множество самых разных друзей, с которыми мы обедали, или ездили верхом, или вместе посещали празднества в честь Ортии и Ореста{41}, а с наступлением осени ходили смотреть бои быков. В огромном и густонаселенном городе, даже таком враждебном, как Спарта, вряд ли можно избежать многочисленных знакомств. Человек с душой отшельника вполне может жить в горах, где ему не с кем говорить, кроме бога; но здесь, в Спарте, сама плотность населения препятствует одиночеству, не говоря уже про характер этого населения. Во времена празднеств или игр повсюду густо, как колосья на пшеничном поле, теснятся люди, смешанная и перемешанная разноликая толпа полукровок и многокровок, которая самой своей разношерстностью угрожает всему, что дорого каждому отдельному человеку. Прежде всего – спартанцы. Голые, как могильные плиты, если не считать грубых железных колец на шее и браслетов на запястьях. Жестокие, суровые люди, которые не смеются шуткам длиннее шести слов и заводят детей по сговору; люди, для которых убийство неспартанцев – дело столь же обыденное, как и умерщвление больных лошадей. Затем – египтяне и сардийцы, одетые, в отличие от спартанцев, до неприличия роскошно, в длинные, до пят, хитоны, украшенные блестками и самоцветами. Они – и мужчины, и женщины – спят со всеми подряд так же запросто, как афиняне пьют вино. Были также и греки-периэки, уроженцы всех эллинских городов: одни – благочестивые, как сам Гомер, другие – еще более развращенные, чем сардийцы. И конечно же илоты, покорное большинство: одни с утра до вечера гнули спины, как ослы, другие же – вроде Доркиса и Ионы – красовались в золоте, как месопотамские боги. Как может человек оставаться самим собой и придерживаться обычаев своих предков в такой мешанине? В Афинах сексуальные нравы (к примеру) были просты. Мужчина должен хранить супружескую верность, в противном случае – что было не так уж редко – ему полагалось стыдиться своего порока. Если он спал с рабыней – а так все поступали, – он должен был презирать себя за то, что навлек на нее позор проституции. (В Спарте же изнасилование илотки считалось проявлением патриотизма. В Сардах это называлось «заморить червячка».) Выжить в таком городе можно было, только всячески пестуя свои лучшие качества – или же худшие, которые отчаянно вопиют о возмездии, только жонглируя дружбой и ища поддержки родственной души, плохой или хорошей.

Некоторые из наших друзей – те, которые обычно больше всего нравились Туке, – были нашими земляками, богатыми изгнанниками из Афин. Они, как правило, не очень-то жаловали Доркиса и Иону, главным образом, как мне кажется, из-за манеры Доркиса любезничать с женщинами. На людях он заигрывал с ними, но с наступлением темноты оставался непоколебимо верным своей жене. Афиняне же на людях были гораздо сдержаннее.

Вообще-то я недолюбливал своих земляков, живших в Спарте. Я могу спокойно наблюдать, как тот или иной человек убивает быка. Это, на мой взгляд, куда лучше, чем древний культ Миноса, когда бык-бог неизменно одерживал победу и жертвами его были в основном дети. И когда праздничные возлияния и пляски переходили в настоящую оргию, я мог улизнуть с женой того или иного приятеля. Впрочем, в Спарте было несколько афинян, которые не стали жирными паразитами и которых изоляционистские законы этого Государства не обрекли на дальнейшее изгнание, но превратили в благородных отщепенцев – густобородых, умащенных благовониями, носивших украшения из полудрагоценных камней. Их отличала высокая культура, некоторых даже утонченная (когда Тука играла на арфе, они знали, что похвалить), хотя сам я отнюдь не такой уж восторженный поклонник культуры и утонченности, как можно ожидать. Самыми неотесанными людьми, которых я знал, были неуклюжий старый Клиний, мой любимый учитель, и Солон, мой любимый покровитель, которого какой-то поэт однажды назвал «отцом Афин и матерью свиней».

Мы с Тукой вели, что называется, роскошный образ жизни: страдали от похмелья каждые три утра из пяти, скрываясь от солнечного света в комнатах, задрапированных алыми занавесями и устланных толстыми восточными коврами, чтобы уберечь наши раскалывающиеся головы от стука сандалий. Мы были наглухо отрезаны от обыденной жизни мира и к тому же фактически отрезаны от наших детей, если не считать тех часов, что мы специально отвели для встречи с ними: Тука учила Диану играть на арфе, а я пытался научить беднягу Клеона ездить верхом. При этом меня неизменно выводили из себя его мягкость и робость – качества, которыми я всегда восхищался в нем при иных обстоятельствах. Я терпеть не мог, когда страх отуманивал его рассудок. Сам я верхом на лошади никогда не ведал страха. Хотя по натуре я человек во многих отношениях мягкий, мне доводилось объезжать лошадей, которые, как меня клятвенно заверяли, были околдованы: эти бешеные твари готовы были сожрать меня, но не дать себя оседлать. Через неделю после похорон брата я уже скакал на том жеребце с куриными мозгами, который убил его. Позднее я загнал этого коня до смерти во время зимней охоты на зайцев. А Клеон боялся смирной гнедой кобылы, которую я ему подарил, – славной лошадки темной масти цвета жареных каштанов, – и по причинам слишком темным, которых мне не дано понять, я приходил в ярость. Я кричал на Клеона, обзывал его безмозглым болваном, а когда он со слезами на глазах старался сделать то, что требовалось, я – подумать только! – скрежетал зубами и непотребно ругался. «Мне страшно», – говорил он. «Папа, папа, мне страшно!» – плакал он, прижимаясь к шее лошади. Я уговаривал его, с трудом сдерживая свой гнев, убеждал его, что если он научится ездить верхом, то сможет здорово веселиться с другими мальчишками; говорил, что ему должно быть стыдно (так оно и было), когда его приятели на несколько лет младше, например мальчик по имени Меркапор, уже вовсю скачут верхом. «Пожалуйста, пожалуйста, папа. Ну пожалуйста, не надо!» – хныкал он, и я в конце концов говорил: «Ну тогда слазь, негодник, и иди пешком», потом вскакивал на коня и мчался прочь. Когда мы снова встречались, я говорил ему, что я вел себя непростительно, хотя его робость, конечно, раздражала и огорчала меня. До этого я никогда и ни с кем не обращался так жестоко, а теперь уже не впервые обрушивал свой гнев на ребенка. И все же я любил его больше всего на свете. Бывала ли Тука так же сердита на Клеона? Или Иона на своих детей? Однажды Тука ударила Клеона в живот: он разбил какую-то ее вещицу, а для Туки всякое разрушение, вернее, даже сама хрупкость мира была невыносима. Она ударила его – не просто шлепнула, а в сердцах стукнула кулаком в живот. Я подскочил к ней, схватил за плечо и ударил ее по лицу так сильно, что она отлетела в противоположный угол. (В тот момент я не был зол. Я был собран, но взбешен. И ударил ее так, как наказал бы и Клеона, если бы он бросил камнем в Диану.) «Никогда больше не делай этого», – сказал я. Праведный гнев, что и говорить; праведный, как гнев пьяного бога. Тем не менее она больше не пыталась ударить сына, по крайней мере в моем присутствии. Тука тоже доходила до белого каления, как и я с Клеоном, когда учила Диану играть на арфе. Диана заявила, что не хочет учиться. Я же настаивал на этом. Только поначалу это кажется трудным, говорил я; все, за что берешься, сперва не получается. Но потом становится легче и постепенно начинает нравиться. Мы, Тука и я, знали это наверняка, но Диана этого еще не понимала. Поэтому мы прибегли к естественному праву высшего знания и заставили ее учиться. Диана плакала, руки ее бессильно срывались со струн, и Тука кричала на нее, после чего Диана снова бралась за инструмент и играла со слезами на глазах. В отличие от Клеона – он, вероятно, так никогда и не научится ездить верхом, хотя уже освоил все секреты моего тайного учения, – Диана училась легко и быстро и вскоре с застенчивой гордостью играла для наших друзей.

Однако за исключением того времени, которое мы как добропорядочные родители уделяли их обучению или играм с ними – что было куда приятнее, но случалось далеко не так часто, – мы очень мало общались со своими детьми. Мы вращались в различных сферах; у нас были друзья, с которыми мы, по выражению Туки, «засиживались допоздна»: другими словами, пока я беседовал с мужем о философии и политике, Тука сплетничала с женой. Были у нас и другие друзья, с которыми мы, как говорила Тука, маялись дурью. Как раз с ними мы то и дело с каким-то удивительным и фатальным постоянством попадали в неловкое положение. Против воли, но я все-таки должен привести некоторые факты.

Начнем с того, что в свое время я был красивым молодым человеком с тонкой поэтической душой, хотя в это трудно поверить тем, кто видел, как я в преклонном возрасте оглашал своими напыщенными проповедями спартанские холмы, как я, подмигивая и ухмыляясь, выкрикивал мрачные заклинания и, дико разметав свои патлы, по-лягушачьи выкатив глаза, воздев руки к небу на манер Ликурга и изображая пальцами символ победы, предвещал чуму, землетрясения и угасание звезд. Тем не менее, несмотря на отнюдь не волевой подбородок и склонность к словоблудию, я, в общем и целом, был славный малый. И к тому же отличался тщеславием, хоть и было оно каким-то расплывчатым и абстрактным. Я взял несколько учеников и вскоре приобрел некоторую репутацию, однако преподавание было мне не по душе. Время от времени я работал на Ликурга и эфоров – то как неофициальный советник, то как посланник (Ликурга, но не эфоров) по деликатным делам, когда передаваемые через меня сообщения и обсуждаемые вопросы расходились с официальной позицией Спарты. Я был, по сути дела, высококлассным подручным, разъезжавшим на казенный счет, провозвестником осторожных и далеко идущих планов. «Поступайте так-то и так-то, – поручалось мне сказать, – или в противном случае – только между нами – у Спарты, как мне кажется, не останется иного выхода, кроме войны». Идиотские поручения, хотя порой до жути серьезные. Те, с кем я вел переговоры – после бесконечных подготовительных мероприятий (катания на лодке, прогулок, выступления певца-арфиста и акробатов), – не хуже меня понимали, что мы, по всей видимости, ведем бессмысленную игру: официальная дипломатия Спарты осуществлялась эфорами. Даже цари имели право голоса в вопросах внешней политики только в качестве главнокомандующих во время войны. И все же меня посылали за счет государства, с печатью Ликурга на моих бумагах, а значит, предполагалось, что моя миссия может к чему-то привести – возможно, к последующим переговорам с эфорами или какому-либо тайному джентльменскому соглашению; и я, со своей стороны, сознавал, что они разговаривают со мной, хотя я ничего не значу, и потому игра, которую мы вели, могла в любой момент стать серьезной. Помимо всего прочего, была и еще одна трудность. Подоплекой нашей игры, как все прекрасно понимали, был один-единственный вопрос: какой будет политика Спарты внутри Лаконии и за ее пределами – оборонительной или наступательной? Эфоры выступали за агрессию – чтобы расширить свои владения и создать буферную зону из покоренных городов-государств. Ликург отдавал предпочтение оборонительной, изоляционистской политике. Первая позиция означала аморальный империализм, продолжение той же политики подавления, что уже с корнем вырвала всякую гордость из сознания илотов; вторая же предполагала создание города воинов, профессиональных убийц, пользующихся покровительством государства и рвущихся в драку, как хорошо натасканные сторожевые псы. Им не оставалось ничего иного, как проводить все свое время сражаясь друг с другом или убивая козлов отпущения – подвернувшихся под руку работяг-илотов. Будь у меня возможность выбора, я бы не выбрал ни того, ни другого. Спарта с ее пшеничными полями, тучными стадами и прекрасными холмами с оливковыми рощами и виноградниками всегда была лакомым кусочком, городом, который боги создали для того, чтобы развлекаться зрелищем бесконечных вторжений. И потому я склонялся к точке зрения Ликурга, как наименьшему из двух зол. В сущности, я был нравственно повязан по рукам и ногам, что прекрасно понимал Ликург. Иначе с какой стати посылал бы он своего самого ярого критика, «демократишку», как он меня называл, с поручениями, имеющими целью воспрепятствовать воле эфоров и навязать его собственную деспотическую волю? При этом я, конечно же, не был избавлен от недреманого ока его тайной полиции (как, впрочем, и эфоры), и ошибись я хоть однажды, он бы и пальцем не пошевелил, чтобы спасти меня. Тем не менее на протяжении почти четырех лет такое любопытное сотрудничество двух врагов приносило свои плоды. Мне, как видно, на роду написано всю жизнь попадать в двойные тиски. Но довольно об этом. Игра, которую я вел с представителями эллинских городов, была всеобщей сварой, в которой Ликург коварно, с помощью неофициальных лиц вроде меня, настраивал один город против другого и всех против эфоров. Если не считать тех союзников, которых я мог бы приобрести в этой игре, моим единственным союзником на всей земле был Ликург, человек, чьи ценности я презирал и чья власть не давала мне никаких гарантий. Пусть настоящие посланники с презрением относились к мутным полуправдам, которыми я манипулировал, словно сардийскими шашками на игральной доске, мне нравилось валять дурака и насмешничать, играя, в надежде обнаружить подлинную реальность. Мы долго перебрасывались вымыслами, осторожно пробираясь через туманные возможности, которыми, как скользкими камнями и ядовитыми змеями, изобиловал наш путь, и мои ладони и подмышки увлажнялись от пота, а ягодицы немели от неподвижности, призванной показать мое безразличие.

По возвращении из этих поездок я заносил новоприобретенные сведения в свою книгу (тогда я еще не получил книгу Клиния и не начал дополнять ее) и напивался до бесчувствия в течение недели, а затем с новым пылом погружался в кутерьму званых обедов, диких ночных скачек с друзьями по окрестным полям да изредка вел бесцельные словесные поединки с Ликургом. На обедах у афинских экспатриантов я с неизменным постоянством напивался, целенаправленно и основательно. Порой это приводило к драматическим последствиям.

Как-то раз мы с Тукой, изрядно выпив, засиделись допоздна на обеде у молодой афинской четы, с которой были знакомы уже года два. Муж, Хамра, выходец из Египта, до смешного гордый своим афинским гражданством, был царем черного рынка и торговал азиатскими украшениями и драгоценностями, в основном фигурками богов и богинь из слоновой кости. Он был очень высок и серьезен, однако его представления о жизни отличались удивительной простотой и прямолинейностью. Вся жизнь, утверждал он, основывается на законе спроса и предложения – эту фразу он услышал от заезжего финикийского торговца. И это было основой его финансового успеха, его отношения к жене, его успеха у молодых матрон, известных своей непогрешимой нравственностью, и так далее. Я редко утруждал себя спорами с ним. Он обладал чувством юмора, по крайней мере в том, что не касалось его самого, и был прекрасным наездником. Так что не стоило с ним ссориться. Немногие в Спарте могли ездить верхом так, как я: мчаться сломя голову, не боясь свернуть шею. К тому же он казался хорошим отцом, любившим шумно поиграть со своими сыновьями. К сожалению, жена его, совсем еще молоденькая, была мягкой и чувствительной, она легко поддавалась пагубному воздействию музыки или поэзии (как вскоре выяснилось) и жила только сиюминутными чувствами, а ее дружеские привязанности, например к Туке, были слишком прочными и незаинтересованными, как дружба Земли и Солнца.

Итак, как я уже говорил, в тот вечер мы засиделись допоздна. Мне было смертельно скучно на этом обеде. Тука, как обычно, блистала остроумием, но мне все ее истории были хорошо известны. Хамра пил, как всегда, много и, как всегда, не выказывал признаков опьянения. Он беседовал со своими афинскими друзьями об «искусстве торговли». Им всем было свойственно толковать о своих сделках в абстрактно-теоретическом плане: даже в обществе одних торгашей считалось неприличным говорить о том, что, где и как они продали на самом деле. Говорили они все на один лад: получив слово, они громогласно разглагольствовали, а уступив место следующему оратору, таращились на стены, как беспорядочно расставленные статуи. Я рассеянно слушал, переводя взгляд с одной группы на другую, без всякого интереса подмечая тусклые, словно фальшивые драгоценности, образчики их дешевого красноречия: «спад покупательной способности», «рассеивание капитала» – и продолжал напиваться. На широкой каменной террасе, спускавшейся к пруду, музыканты-илоты играли торжественную музыку, и сквозь открытые двери были видны танцующие пары, которые медленно двигались, не особенно стараясь попасть в такт музыки.

Жена Хамры вошла с кувшином и предложила гостям вина. Она была небольшого роста, полная, с лицом как у ребенка: маленький красивый рот, чуть вздернутый носик, застенчивые глаза. Я поднял свою чашу, и она наполнила ее.

– Я – Талия, – сказала она. – Помнишь?

Я осклабился.

– Кажется, припоминаю.

Она засмеялась, убирая кувшин.

– Чудесно.

– Присядь, – сказал я.

Она обвела взглядом комнату. У многих гостей чаши были пусты, но они вполне могли сами позаботиться о себе. Она поставила кувшин на резной столик в центре, взяла свою чашу и села на пол возле моего ложа. Когда она устроилась поудобней, поджав ноги и разгладив хитон на коленях, она подняла на меня глаза и улыбнулась, будто ожидая дальнейших распоряжений. И поскольку мне нечего было ей приказать, она сказала, как-то по-детски насмешливо и ласково:

– Судя по твоему виду, ты прекрасно проводишь время.

– Я слушаю и учусь, – важно ответил я.

– Чудесно! – Она оглянулась на группу людей, окружавших ее мужа. Низенький толстый человечек, похожий на обломок колонны, с короткой черной бородой и глазами величиной с куриное яйцо, что-то говорил о способах овладения рынком. Она снова посмотрела на меня, уже серьезно. – Я слышала, ты пишешь стихи?

– Иногда. Вырожденческие.

Она отхлебнула вина, обдумывая мои слова.

– Правда? – спросила она.

Я, разумеется, все прекрасно понимал. Женское заигрывание, лесть хозяйки дома, и за всем этим – увы – проглядывала ее детская серьезность.

– Я – самый настоящий вырожденец, – сказал я и бросил взгляд на ее мужа – безупречный профиль, выправка как у военачальника. – Скажем, у Солона стихи совсем другие. Исполненные общественного звучания, красноречия, они написаны, чтобы подвигнуть людей к добру. Мои же… – я с притворным отчаянием покачал головой, – сплошная анархия. Будь у меня сильный характер, я бы давно их сжег.

Талия подняла голову и засмеялась как-то натужено, но в то же время с искренним изумлением и любопытством.

– Ты это серьезно, Агатон?

Я соскользнул с подушек, отпихнул их в сторону и уселся возле Талии на полу. За распахнутой дверью в танце проплыла Тука с каким-то незнакомцем. («Да, недурна, – говорила Тука. – Из тех, знаете ли, у кого от секса бывает морская болезнь».)

– Как никогда в жизни, – сказал я. – Принцип воздействия всех стихов, и добрых и злых, один и тот же. Солон пишет хорошие добрые стихи, я пишу хорошие злые стихи.

– Ты как-нибудь должен мне их показать. Они дурные?

– Увы, нет. Безвредные.

Она улыбнулась и оглянулась на мужа.

– А что это за принцип, о котором ты начал говорить?

– Хочешь, чтобы я прочел тебе целую лекцию?

Она радостно кивнула:

– Пока мы танцуем.

– Отличная идея, – сказал я, – но, к сожалению…

– Ой! – Она взглянула на мою хромую ногу. – Какая же я глупая!

– Как насчет лекции во время прогулки?

– Чудесно! – сказала она.

Я поставил чашу, с трудом поднялся на ноги и протянул ей руку. Пока мы гуляли, я прочел ей лекцию, которой, бывало, поражал воображение своих учеников. О философии, основанной на принципе включения (поэзии), о поэзии, направленной на общее благо (Солона), и поэзии, направленной на болезненное самовосхваление (моей собственной). Потом мы, держась за руки, сидели на мягкой траве на берегу пруда. Глядя на широкую зеркальную гладь пруда, было невозможно определить, что более неподвижно – вода или берег. Я обнял Талию. Спина у нее была мягче, чем у Туки, позвонки почти не прощупывались. Она рассказывала мне о своем отце. Однажды, когда она вела его пьяного домой, он попытался толкнуть ее под колеса проезжавшей мимо повозки. Всю жизнь Талия боялась уснуть по ночам. Я провел рукой по ее спине. Для нее было непривычно беседовать с кем-то серьезно. Порой она ощущала себя пленницей. Когда сидишь вот так на берегу и смотришь на звезды, говорила она, мир представляется огромным и чувствуешь себя обманутой, потому что не имеешь возможности все увидеть и обо всем узнать. У меня в голове мелькали мысли о моей старинной книге, о которой я мало кому рассказывал, и я продолжал медленно продвигать руку по спине Талии. Потом мысли мои переключились на Иону.

– Ты мне покажешь свои стихи? – спросила Талия. Я промолчал и, когда она повернулась ко мне, поцеловал ее. Не отвечая явно на мой поцелуй, она все-таки и не отвергла его.

– Давай искупаемся, – предложил я.

– Здесь? – удивилась она. Но отнюдь не затхлая вода пруда ее беспокоила. Не раздумывая – ибо, несмотря на все свое недавнее красноречие, я был настолько пьян, что не испытывал ни тени смущения, – я разделся и нырнул. Я ударился головой о какой-то пень, но боли почти не ощутил. Вода была теплая, как парное молоко. Спустя мгновение Талия тоже была в воде и радостно кричала мне, что ей совсем не холодно. Плавала она прекрасно, с изяществом атлета, и я вскоре выбрался на берег, чтобы оттуда любоваться ею. Я здорово поранился о затонувший пень, и теперь из раны сочилась кровь, стекая по лбу. Талия, стесняясь своей наготы, вышла из воды; ее тело белело в лунном свете, а бедра и грудь казались куда желанней, чем у любой спартанки, чья нагота так заурядна и привычна. Она села возле меня, встряхнула головой и счастливо рассмеялась.

– Потрясающе! – сказала она.

Я обнял ее, привлек к себе и поцеловал. Капли крови падали на нее из моей раны на лбу. Улыбаясь, она шептала: «Потрясающе!» Так оно и было, однако я не мог ничего сделать: тело мое одеревенело от выпитого вина. А может, от чего-то еще. Как правило, вино не лишает меня сил в подобных ситуациях.

– Нам лучше вернуться в дом, – сказал я.

Она кивнула. Мы еще какое-то время лежали, затем все так же молча поднялись, оделись и, держась за руки, пошли к дому. Хамра с Тукой сидели на террасе, в тени кипарисов, и беседовали, («…но понятия „взрослый“ не существует, – говорила Тука. – Могу себе представить, как это печалит дряхлых стариков».) Мы с Талией вошли внутрь, наполнили чаши вином и выпили. Вскоре я заснул. И спал как убитый.

Неделей позже Хамра, сжимая и разжимая свои огромные кулаки, с мрачным видом заявил мне, что его семейная жизнь потерпела крушение после того, «что случилось в тот вечер». Я был изумлен.

– Хамра, неужели ты думаешь, что я спал с твоей женой? – спросил я.

Он набычился и закатил глаза, преследуемый гнетущим чувством вины.

– Нет, – сказал он, – но лучше бы ты сделал это, потому что я спал с твоей женой и теперь Талия ненавидит меня.

– Но это же нелепо! – сказал я. Эта новость удивила меня, если не сказать больше. Отчасти потому, что была высказана этим утонченным чистоплюем с телосложением воина. Впрочем, она не была для меня ударом и уж тем более не уязвила меня. Отчасти же я был удивлен, что Тука ничего мне не сказала, и, кроме того, меня поразило поведение Талии, если, конечно, ее муж не солгал. Я прекрасно понимал, почему они пошли на это. Они думали, что мы с Талией занимались любовью. И ведь только по чистой случайности этого не произошло. Мне вспомнились слова Талии об огромности мира и ее чувстве обманутости, и я готов был рассмеяться, но не засмеялся.

– Это смешно, – заговорил я. Совсем как Солон, который, сотрясая воздух шумной болтовней, обдумывал свой следующий ход. – Я мог переспать с ней. И я, вероятно, сглупил, не воспользовавшись случаем.

Хамра скорбно посмотрел в сторону дома, словно воин, обозревающий место своего поражения. Там внутри беседовали Тука и Талия.

– Я бы ничего не узнал, – сказал он.

И вот в ту же ночь я снова отправился купаться с Талией, простодушной афинской девочкой. В воде наши обнаженные тела то и дело соприкасались, и когда Талия вскидывала руки, держась на плаву, ее груди скользили по моей груди. Потом (покрывшиеся гусиной кожей и стуча зубами от холода) мы любили друг друга на берегу, на том же самом месте, где совсем недавно сидели, разглядывая звезды. Когда мы вернулись в дом, Тука и Хамра были в постели. Хамра притворился, что не услышал, как мы вошли. Взяв Талию за руку, я провел ее в свободную спальню.

Ближе к рассвету Тука вернулась на наше супружеское ложе.

Так случалось потом не раз. Я понимал, что к добру это не приведет. Хамра был искусным любовником (Тука мне все подробно рассказывала), а я, признаться, в постели выглядел далеко не лучшим образом, особенно с Талией. Почти всегда я чувствовал себя с ней импотентом, и она каждый раз спрашивала одно и то же: «Агатон, Агатон, что я делаю не так?» И заговаривала о самоубийстве. Хамра же, неутомимый, как прибой, шептал: «Тука, Тука, я люблю тебя». На что Тука вполне резонно отвечала: «Не говори глупостей, дорогой. Это называется перепихнуться по-дружески». И они оба смеялись. Но пусть он и отличался физической силой, в одном я превосходил его: я любил его жену сильнее или, во всяком случае, лучше понимал ее, чем он, больше интересовался тем, что она думает. Я мог предложить ей, пусть и не целиком, тот огромный мир, о котором Хамра и слыхом не слыхивал. Мы тоже начали с Талией с того, что переспали по-дружески, однако потом наши отношения переросли в нечто иное. Хотя мне нравилось быть с ней в постели, даже когда я чувствовал себя импотентом, больше всего я любил гулять и разговаривать с ней, рассказывать ей о политике, философии и поэзии или слушать ее воспоминания о детстве. Я писал ей стихи, вырожденческие, конечно. Но все, что было в них вырожденческого, относилось ко мне, а не к ней. Такой тонкой натуры мне еще не доводилось встречать. Несомненно, она была тоньше Туки и тоньше Ионы. В ярости Тука давала волю своему языку, набрасывалась на меня с кулаками и в конечном счете впадала в оцепенение от злости, Иона же, напротив, носила маску утонченности, но мне с самого начала было ясно, что это всего лишь маска. Она почти никогда не повышала голос на своих детей, только как-то раз, когда она была немного пьяна, а ее средний сын истошно кричал, оглашая ночь бессмысленными, то веселыми, то жалобными воплями, я видел, как Иона (не изменившись в лице) огрела его чашей по голове. Однажды, когда я стоял позади нее, капля горячего жира обожгла ей руку – не по моей вине, – и Иона, обернувшись, уже готова была размозжить мне голову только потому, что я оказался рядом, однако в последний момент передумала. А Талия, если ее обижали, замыкалась в себе или плакала. Пожалуй, она была лучше их обеих. И все же Талия никогда безраздельно не владела мной, моей душой и телом. По отношению к ней, как и к Туке с Ионой, я испытывал нежность, уважение, восхищение. Когда она, как, впрочем, и Иона или Тука, неожиданно входила в комнату, сердце мое замирало от радости и, разумеется, от желания. Но она никогда не проникала в меня, как инкуб, жаждущий моей погибели. Она отличалась от них, как отражение на глади пруда отличается от отражения, прикрываясь которым, словно маской, водная нимфа ведет свою убийственную игру. Чем объяснялось это различие, я не знаю. Как бы то ни было, Талия разлюбила мужа. Тука же, по всей видимости, любила меня еще сильнее. Она отнюдь не благоговела перед умом Хамры или его светским апломбом, а я был более нежным, хотя и не таким выносливым любовником. Поэтому ночи, которые она проводила с Хамрой, не только усиливали ее любовь ко мне, но и оказывали на нее влияние, которого она никак не ожидала, а я, хотя и догадывался, к чему это может привести, не предупредил ее. Иногда, когда мы весело болтали о том о сем, ее взгляд вдруг скользил в сторону и я понимал, что она думает о нем. Мне было жаль ее, как было жаль Хамру и Талию, но я молчал.

И вот однажды – это было неизбежно – Хамра, с яростью глядя на меня, сказал:

– По твоей милости я остался с задницей, которой наплевать на меня.

– Прости, – сказал я, понимая, однако, что это немного несправедливо.

Он взмахнул кулаками, но не для того, чтобы ударить меня, а так, словно искал предмет, по которому можно ударить.

– Прочь отсюда! – заорал он. – Мразь. Все вы мразь! Убирайтесь!

Тука плакала. Мы ушли.

Двумя часами позже пришла Талия. Тука спала. Мы отправились гулять и – в последний раз – занимались любовью. Я не счел нужным упомянуть о ее приходе Туке. Талия же рассказала все Хамре, и тот пришел в ярость. Кипя от праведного негодования, он выгнал ее из дому на веки вечные, однако потом передумал и разрешил ей вернуться через неделю. (На время ее отсутствия он нашел себе подружку. В такие минуты мужчина нуждается в утешении.) Талии было запрещено встречаться с нами обоими. Она пришла к Туке попросить прощения за свои прегрешения и поплакаться, но Тука, вероятно, тоже от праведного возмущения, с руганью набросилась на бедную Талию и велела ей убираться с глаз долой. Затем она (Тука), оторвав меня от моих занятий, потребовала объяснений. Я всячески отнекивался, но в конце концов, подавленный и измученный, что-то ей наплел.

Позднее я сказал Ионе, что спал с Талией. Она заплакала и, прижимаясь ко мне, рыдала так неистово, что казалось, будто ее боль передавалась земле и сотрясала почву у нее под ногами. Я не чувствовал себя виноватым, а был, как мне казалось, жертвой людской глупости или в лучшем случае добычей расставленных ими ловушек, что, впрочем, было малоутешительно. Талия с тех пор сделалась рабыней Хамры. Бессмысленная жестокость, но я ничем не мог помочь ни ему, ни ей. Тука слегла на три дня. Как когда-то со своим братом, она в своем яростном наскоке на Талию перешла все мыслимые пределы и теперь, когда Талия стала пленницей Хамры, не могла оправдаться и взять свои слова обратно. Она часами сидела неподвижно, глядя в окно, слезы текли по ее щекам, и вспоминала свою дружбу с Талией, как женщины обычно вспоминают детство. Ей я тоже не мог ничем помочь. Как-то я пошел к дому Хамры, зная, что его там не будет. Талия подошла к двери и чуть приоткрыла ее. Лицо у нее было опухшее от слез и бесстрастное. В доме, у нее за спиной, роились тени. «Все в порядке, Талия? – спросил я. Она кивнула. – Могу я что-нибудь сделать для тебя?» Она, не раздумывая, покачала головой, будто все уже давно было ясно. Я опустил глаза, отчаянно соображая, что еще сказать. Дверь бесшумно закрылась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю