355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Гарднер » Крушение Агатона. Грендель » Текст книги (страница 2)
Крушение Агатона. Грендель
  • Текст добавлен: 10 апреля 2017, 23:00

Текст книги "Крушение Агатона. Грендель"


Автор книги: Джон Гарднер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц)

2
Агатон

Мне все труднее хитрить и сохранять привычную отстраненность взгляда. Прошлой ночью была еще одна казнь. Я не видел – дверь камеры выходит на другую сторону, – но я слышал рев толпы. Ох уж эти люди. Их крики были нарочиты и точно рассчитаны. По мере того как боль заглушает страх приговоренного, рев толпы становится громче, бесчеловечнее, все больше походит на гудение пчелиного роя и, отражаясь от щербатых обледенелых стен, вновь ввергает его в ужас. Нет нужды видеть, как они маршируют, размеренно и точно поднимая ноги, чтобы понять, что на этом городе оттиснут образ одного человека – образ безумца: Ликурга.

Затем в темноте вдоль реки проходят илоты – полурабы Спарты, – тихо пробираясь по снегу к высоким белым холмам, где они живут испокон веков. Бредут бесшумно, как прокаженные. Должно быть, казнили какого-то спартанца, и его упрямое, непробиваемое достоинство заставило их стыдиться себя. Любой спартанец, пускай он слаб и хил, пускай он неудачник и преступник даже в собственных глазах, все равно заставляет других испытывать стыд. Я утверждаю и могу доказать при помощи двусмысленностей и подмигиваний, что стыд – это вздор. Разве можно стыдиться в присутствии голодного льва или разъяренной змеи, которую оторвали от логических размышлений? И все-таки стыд существует. Мы живем по навязанным нам мифам, как актеры в бесконечной пьесе (если будете меня цитировать, помните, кто это сказал). В те моменты, когда я чествую себя более дряхлым, чем обычно, я смотрю на себя, одурманенного, запутавшегося, предавшего все, что познал (жену, покинувшую меня много лет назад, обоих детей, мой город, мое искусство, философские размышления), смотрю на моего тюремщика, спокойного, самоуверенного, непробиваемого, как скала, и, хотя я знаю, что ума в нем не больше, чем в прищепке для белья, мне делается стыдно. Его лохматые брови обледенели, нос побелел, будто его прищемили, плащ развевается на ветру, как парус, но сердце его бьется ровно. Он выполняет свой спартанский долг.

Мальчик, разумеется, видит это, и, вопреки всему, чему я его учил, его это притягивает. Он сидит в дверях, согнувшись так, что позвоночник выпирает наружу, как когти дракона, и завороженно пялится сквозь свои космы на толстые бедра нашего тюремщика. Этим вечером я поймал его, когда он, согнув руку, щупал то место, где должны были быть мускулы. «Тщеславие! Тщеславие!» – вскричал я. Мне доставляет удовольствие его смущение, оно меня развлекает. Он опускает голову, подтягивает костлявые ноги и выставляет локти, словно пытается спрятаться за руками. Он похож на вязанку хвороста, которая вдруг развязалась.

– Ах, Верхогляд, – говорю я, – бедный незаконнорожденный Верхогляд, – и касаюсь его руки, которую он тут же отдергивает. Временами я извожу его, просто чтобы сохранить живость ума – и для его же пользы, конечно. – По крайней мере, ты мог бы подойти сюда, к огню. Ты же замерзнешь, сидя у двери при таком снегопаде.

– Ты сумасшедший! Ты и впрямь сумасшедший! – говорит Верхогляд. – Сейчас середина лета, и у нас, слава богу, нет огня, а ты бубнишь и бубнишь о снеге. – Он вращает глазами, как новорожденный жеребенок, и хватается за голову, прикрывая уши руками.

Я зловредно посмеиваюсь.

– Ладно, – говорю я, проявляя великодушие. – Время – это необычайно перепутанная штука.

Он снова прячется.

– Запутанная, ты хочешь сказать.

Я киваю, милостивый, как Аполлон, милостивый, как Афина.

– И это тоже.

Постепенно я склоню его на свою сторону. Не в вопросах погоды, возможно, но я приведу его к другим ценным выводам. Я полагаю, нет никакого вреда в его упрямой приверженности к «фактичности»{4}, как говаривал Фалет, хотя, на мой взгляд, это попахивает скаредностью и похотливостью, даже высокомерием. Он не смог бы сделаться спартанцем, даже если б очень захотел, У него не тот подбородок. Илот с головы до пят, бедный мой ученик, и даже не из бунтарей; напротив, он из тех, кто все сносит, слепо веря, что страданием и благочестием они все преодолеют. Им тоже пустят кровь. Слово верного стража Аполлона. И вот так в конце концов он столкнется с тем фактом, что он смешон, и станет, как и я, Провидцем. И мне, разумеется, будет его жаль; здесь уместна только жалость. Это не предсказания, а мерзопакостные факты.

Но – ах! Провидец без книги! В своем роде, наверное, первый в мире. Когда-то у меня была лучшая книга на свете или одна из лучших; огромная – не хватало разведенных рук – кипа свитков, высотой в рост человека, каждый пергамент густо исписан сверху донизу, все лучшие страницы, переписанные из шести великих древних книг, и все лучшие страницы последнего поколения – Солон, Фалес, Фалет, Горий Комментатор{5} (свою книгу он унес с собой в могилу). В самой старой части книги были все имена истинных ахейцев вплоть до Орхоменской эры{6} и указывалось, откуда они пришли во времена Великих Скитаний, имена героев – тех, которые были виновны в человеческих жертвоприношениях, и тех, которые не были к этому причастны; тех, кто женился на своих сестрах, и тех, кто умыкал вражеских жен. В этой книге были все имена древесных богов и звериных богов, все имена звезд с описанием их свойств и рассказывалось о том, как они потом стали Зевсом, Афиной и другими богами-олимпийцами. Там был секрет бальзамирования, которого не знал даже Гомер, секрет тайнописи на скитале{7} и способы приготовления ядов. Где бы я ни оказывался – а я немало путешествовал по поручениям Солона, а позже Ликурга, – я обменивался секретами с мудрецами, которых встречал, и, вернувшись домой, я все аккуратно записывал хитроумным шифром, добавляя новые сведения к старым, как делал Клиний до меня и Фемий Скептик до него; потом я снова прятал книгу в укромном месте. Многие готовы были убить меня, чтобы заполучить ее, хотя никто, кроме меня или моего ученика, не смог бы прочесть, что там написано. Я пользовался тайнописью Клиния, моего учителя, а позже применял алфавиты Прастоса и Калафоса. Как бы то ни было, я рассчитывал, что книга пребудет вечно, в целости и сохранности. (Полагаю, она существовала уже не одну сотню лет, прежде чем попала в руки Клиния. Филомброт{8}, во дворце которого она хранилась, ценил книгу больше самого дворца, хотя не мог разобрать в ней ни слова.) Но хватит элегических воспоминаний. Книга пропала. Вполне естественно в нынешнюю эпоху чумы, войн и всеобщего мрака. И наверное, правильно. Ни на один из главных вопросов в ней не было ответа: огромная заплесневелая куча мусора из цифр, фактов, ловких трюков и прочих штучек. Пусть Верхогляд начинает заново; я ведь решился начать заново, хотя был уже немолод. Я выбью у него из башки всю дурь, доведу его до белого каления и наставлю на путь истинный. Да пребудут с нами боги.

3
Верхогляд

Старый ублюдок совсем спятил. Он и меня хочет свести с ума за компанию. За час до рассвета я слышу страшный грохот и думаю, что здание рушится, но это Агатон свалился с лежанки.

– О боги! – выкрикивает он. – Я забылся! Забылся!

Наверное, он имеет в виду, что боги наказали его, сбросив на пол, и мне хочется в это верить, но потом я вижу, что это не так.

Он подползает на четвереньках, чтобы растолкать меня, – в темноте ему не видно, что я проснулся, – и как только его дыхание обрушивается на меня, зловонное, как мертвый носорог, я откатываюсь и прижимаюсь к стене.

– Ага! – кричит он. – Так ты не спишь! Славный мальчик! Самое время заняться твоим образованием.

– Великий ад! – говорю я. – Середина ночи!

– Считай, что уже утро, – говорит он. – Ночь пролетела, а мы этого не заметили.

Он хватает меня за волосы, и мне некуда деваться.

– Сейчас, – говорит он, – нашим предметом будет история.

– История бесполезна, – кричу я. – Образование бессмысленно. Нельзя дважды поссать в одну и ту же грязную лужу! – Иногда Агатона можно вразумить, взывая к его же принципам.

Но его уже нельзя было остановить.

– Успокойся, Верхогляд. История полезна, даже если она лжива. Она укрепляет характер юноши, ведет его к познанию Наслаждения и Смерти. Кроме того, это моя личная история. Отвергать ее было бы бесчеловечно. Я чувствующее существо, Верхогляд, что бы ты об этом ни думал.

В его словах был какой-то подвох, и, несмотря на темноту, мне было ясно, что он прижимает руку к сердцу. Зная все его уловки, я решил быть осторожным.

– Личная, – уклончиво отозвался я.

– Именно так, – подтвердил он. – История моей любви и моей ненависти, история того, как они сделали меня Провидцем.

Теперь его голос звучал вкрадчиво, и я понимал, что какая-то в этом должна быть ловушка. Наконец я увидел ее.

– Любовь! – сказал я. – Ты имеешь в виду женщин, учитель? – Мое сопротивление ослабело.

– Я имею в виду женщин, – сказал он таким скорбным тоном, что я перестал смеяться. Я подумал об этих женщинах. Сейчас они бы все умерли, задохнувшись от его зловонного дыхания. В известном смысле это было печально, могу признать.

– Ладно, – сказал я, хотя ничуть не обманывался на его счет.

– Мы начнем с Ликурга. Отвратительная история ненависти.

– Ладно.

Он отпустил мои волосы.

После того как я сдался, он долго сидел на моей лежанке, не говоря ни слова, только поглаживал меня по голове и размышлял, полный горя. Заревели ослы, запищали цыплята. Скоро утро. Наконец Агатон встал и поковылял к своей кровати за костылем, потом, опираясь на него, пропрыгал к дверному проему, стал там и говорил, большую часть времени повернувшись ко мне спиной и глядя наружу. Рассказывая, он все время глубокомысленно дергал себя за бороду, останавливаясь только затем, чтобы почесаться, и иногда оборачивался, хитро поглядывая на меня и злорадно посмеиваясь.

– Верхогляд, мальчик мой…

Одному Зевсу известно, зачем он все это делает. Мы здесь в тюрьме, и весь мир кружится и шатается, словно боги сошли с ума; кругом войны – спартанцы переходят от одного города периэков{9} к другому: Метона пала, и все ее жители погибли; Пилос, древняя родина Нестора, превращен в выжженную пустыню; Алгония, Геранея, Левктра и Филемы пылают в огне. Илоты поднимают самоубийственное восстание и наводят ужас на окраины государства; и, пока армия Спарты катится по долинам и плоскогорьям, словно приливная волна, Кир Персидский{10} неотрывно глядит на Лаконию{11} из пепелища Сард{12}. Агатон знает все это не хуже меня. Лучший Провидец Греции. Но он даже палец о палец не ударит; рассказывает пустые басни о царях, которых никто не помнит. Что я могу с этим поделать?

– Верхогляд, мальчик мой, о Сое, прадеде Ликурга, рассказывают такую историю{13}. Однажды летом, в страшную жару, в пустынной и каменистой местности он атаковал царя Клиторцев, и при этом у обеих армий не было воды. К концу дня Клиторцы предложили заключить перемирие на следующих условиях: Сой откажется от всех завоеванных земель и захваченной добычи, и тогда обе армии смогут спастись, спокойно напившись из ближайшего источника. После обычных клятв и заверений армии двинулись к ручью в трех милях от места сражения, и, пока Клиторцы пили, Сой и его Дорийское войско стояли скрестив руки и ждали. Когда Клиторцы напились, царь Сой подошел к ручью и ополоснул лицо, не выпив ни капли воды, затем резко повернулся и увел свое войско по пыльной дороге, выказав презрение врагам и сохранив все завоеванное, поскольку ни он, ни его воины не утолили жажду.

Эта короткая спартанская легенда отнюдь не вымысел. Даю слово Служителя Аполлона! Я вижу в безжалостных глазах нашего тюремщика, что это правда. – Он улыбается и подмигивает (уже совсем светло).

И начинает рассказ о Ликурге, величайшем из героев Спарты.

– В молодости Ликург восемь месяцев правил Спартой. Когда он был царем, выяснилось, что жена его брата, бывшая царица (славившаяся своей жадностью и неряшливостью и к тому же слабоумная), до сей поры бесплодная, вдруг забеременела. С характерной для него уверенностью в своей непогрешимости Ликург немедленно объявил, что царство принадлежит ее ребенку, если это будет мальчик, а сам Ликург по закону может править государством только как опекун наследника. Вскоре после этого царица сделала ему предложение: она найдет способ избавиться от ребенка, если Ликург женится на ней. Ликург долго и мучительно раздумывал – скрежеща зубами, насколько я его знаю, – покрываясь прыщами от бешенства при мысли о злокозненности этой женщины.

Я изложу тебе суть дела в таком поэтическом видении:

 
Ликург чеканит шаг – аж лопается мрамор
На этаже четвертом. Трещины – как раны.
Чернобород и сердцем черен, злобный гном
Лягает стену с разворота сапогом.
Другую – также. Черных трещин ветви вьются,
Как молнии. Все рушится, и остаются
Обломки кучей, пыль столбом. Но – боже! – вот
Рассерженный Ликург из праха вновь встает.
 
 
       Такую б нам отвагу, ярость,
       При этом, дай бог, не под старость,—
       С судьбою мы сошлись бы в схватке,
       Борясь на жизненной площадке
       И кувыркаясь в беспорядке,—
       Вот так у змей проходят блядки.
 

Я застонал и закрылся руками. Мог бы, по крайней мере, иметь хоть чуточку уважения к видениям. И к дактилям! В свое время он был самым знаменитым поэтом Афин или, по меньшей мере, одним из самых знаменитых. Неужели для него нет ничего святого?

– Но это еще не все, – сказал Агатон. Он прочистил горло и подтянулся, пытаясь выглядеть строже. – Ликург пустился на хитрость. Он притворился, что принимает предложение царицы, и послал к ней гонца, чтобы передать свою благодарность и признательность – ха! – но уговорил ее не устраивать выкидыш, поскольку это, мол, вредно для ее здоровья и даже опасно для жизни. Он сам позаботится, чтобы ребенка убрали с дороги, когда тот родится. Подошло время родов, и Ликург, узнав, что у нее начались схватки, отправил людей неотлучно наблюдать за царицей и приказал им, если родится девочка, отдать ее матери – пусть нянчится с ней или съест ее на обед, как ей больше нравится. – Агатон захихикал, представляя себе эту картину, но осекся и помрачнел. – Но если у царицы родится мальчик, он велел доставить его к себе, где бы он ни находился и что бы он ни делал. Случилось так, что Ликург ужинал с влиятельными людьми города, когда царица разрешилась мальчиком, которого незамедлительно принесли и положили на стол перед Ликургом. Ликург взял ребенка на руки и провозгласил, обращаясь к окружающим: «Граждане Спарты! Вот наш новый царь!» Произнеся эти слова, он усадил мальчика на трон и нарек его Харилаем, что значит «Радость Народа». И все это без тени насмешки, без тени сомнения, не испытывая никакого стыда ни за свои действия, ни за странное поведение царицы. Нет нужды говорить (хотя история об этом умалчивает), что никто не засмеялся. Они были спартанцами.

Агатон покачал головой, губы его дрожали. Он находил эту историю весьма трагичной и одновременно приходил от нее в бешенство.

– Позднее, – сказал он, – когда матрона, как и следовало ожидать, в ярости набросилась на Ликурга, угрожая убить и его и ребенка, а царем сделать своего брата Леонида, Ликургу на ум не пришло ничего другого, как сбежать от царственной мамаши. (Она была женой его покойного брата, и в ее жилах текла кровь царей.) Он собрал свои пожитки и двинулся изучать существующие системы законов, решив не возвращаться в Спарту до тех пор, пока его племянник не повзрослеет и не обзаведется наследником. И вновь никто не смеялся. Ликурга проводили до городской черты с глубоким уважением к его благородству. Он побывал на Крите, в Азии, в Египте, в Афинах. Куда бы он ни приезжал, он всюду стоял как рассерженный камень, присматриваясь, прислушиваясь и размышляя. Большая часть из того, что он видел (как ты можешь догадаться, мой мальчик), вызывало в нем отвращение. Даже когда он обнаруживал то, что могло быть полезно для новой Спарты, которую он видел в своем воображении, его поражало смешение хороших законов с плохими.

Агатона начало трясти, на этот раз от негодования.

– Он отмечал в своих записях: «Новый вид возникает и становится жизнеспособным и сильным после долгой борьбы с исключительно неблагоприятными условиями. С другой стороны, из опыта животноводов известно, что те животные, которые получают избыточное питание, преизобильно отличаются всяческими неправильностями и уродствами (а также чудовищными пороками). Обдумать неумеренность крестьян в еде и скудные трапезы истинных аристократов». Страдание сделало его обжорой.

С этими словами он повернулся и, весь дрожа, уставился на меня безумным взглядом. В волнении он разлохматил себе всю бороду и выглядел теперь как дерево, опутанное водорослями после урагана.

– Большим обжорой, чем ты, учитель? – спросил я. – Хе, хе, хе. – Это, несомненно, был опасный вопрос, но его злость заразила меня. В любом случае я сумею его опередить. Можно преградить ему путь, опрокинув стол, а если понадобится, я размозжу ему голову лампой.

– Йааррх! – прорычал он – или что-то вроде этого – и шагнул ко мне.

Я спрыгнул с лежанки, схватил одеяло и растянул его, как тряпку перед быком. Шея у Агатона раздулась, как у кобры, но он понимал, что находится в невыгодном положении, и просто погрозил мне пальцем, втянув щеки.

– Посмотри на себя, – сказал я. – А прикидывался таким мудрым, исполненным софросины{14}! Ты такой же, как все!

– Вовсе нет, – рыкнул он. – Это потому, что ты разбил мой кувшин!

– Он был пуст, – прорычал я в ответ.

Агатон подумал. Лицо его медленно сморщилось, словно стянулось в узел.

– Это верно, – сказал он, и голос его дрогнул. – Вот за что я люблю тебя, Верхогляд. Даже в этот собачий холод ты не забываешь об Истине.

Он улыбнулся и сделал еще шаг ко мне, но я был настороже. Я двинул между нами стол. Агатон вздохнул, и лицо его вновь разгладилось. Я думал, он сейчас заплачет.

– А, ладно, – сказал он как обычно.

Сразу после этого пришел тюремщик с двумя тарелками. Пережаренная капуста.

– Мы едим только лук, – сказал я, подлизываясь к учителю.

Тюремщик промолчал.

Мы сели за стол друг против друга и начали есть.

Агатон все еще дрожал.

– Они все на одно лицо, эти спартанцы, – прошептал он.

Я кивнул, продолжая есть.

Агатон вежливо улыбнулся стражнику и затем опять зашептал, горячо и неистово:

– Я вовсе не из этих безумцев. Я афинянин. Именно! Первоначально я был профессиональным переписчиком; когда-то я был главным писцом самого Законодателя Солона. Я образован и цивилизован, даже чересчур! Я это, конечно, скрываю. Я уже так долго это скрываю, что мне самому нелегко об этом помнить. Даже в отношении простых вещей мой разум блуждает, как слепец, нащупывающий в траве дорогу своей палкой. Но я справляюсь. Да! Я напоминаю себе о том, что крысы в моей камере – как и ты, дорогой Верхогляд, – нравственно не оскорбляют меня, хотя они, конечно, пугают меня, мохнатые до невозможности в своих коричневых зимних одежках («Лето», – пробормотал я). – Его глаза потемнели, будто покрылись сажей. – Они материализуются, словно по волшебству, на границе света, который отбрасывает лампа, или возле тлеющих углей жалкого очага, и они приходят прямо ко мне, шныряют, их скользящие тени крадутся за ними, как кошки. Их близко посаженные, угольно-черные тупые глазки никогда не движутся, даже не моргают. Спартанец в естественном отвращении убил бы их на месте не раздумывая. «Для высших людей, – говорит Ликург, – зло – это не то, что плохо в некой теоретической системе, а то, что вызывает у них отвращение по отношению к ним самим». («Хи-хи-хо-ха», – отвечаю я.) Но хотя я долгое время прожил в Лаконии, я не совсем утратил чувство философской объективности и способность посмеяться, особенно над своей собственной приниженностью. Хотя я гораздо больше крысы и я вооружен (у меня есть костыль), я вскарабкиваюсь на стул, прикрываю колени своими лохмотьями и кричу, выкатывая глаза и тряся своей длинной бородой: «Кыш! Кыш!» – это частью тюремщику, частью крысе. Только крыса все это видит и, будучи спартанской крысой, подходит ближе. (Никогда не видел, чтобы он делал что-либо подобное.) В Афинах, – с большим чувством продолжал Агатон, – крыса и я сидели бы, повязав белые салфетки вокруг шеи, над густым бобовым супом, над блюдами оливок и орехов и беседовали бы о метафизике. Возможно, крыса в этом не очень разбирается, но мы, афиняне, люди веселые, безгранично терпимые и всегда полны надежд. Тем не менее, Верхогляд, хотя я и шучу, я боюсь их. Меня пугает все, я почтителен ко всему, как всякий порядочный Провидец.

Наши тарелки были пусты. Я отдал их тюремщику, и он ушел. Агатон посмотрел на меня, потом довольно деликатно для Провидца рыгнул разочек и пошел спать. Его храп заглушал сердитое жужжание мух.

Если когда-нибудь мне придется стать Провидцем, я постараюсь вести себя прилично.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю