Текст книги "Любовные и другие приключения Джакомо Казановы, рассказанные им самим"
Автор книги: Джакомо Казанова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 46 страниц)
– Достойное намерение. Но как ты осуществишь его? Или у тебя полные карманы?
– О, если тебе нужны деньги, мой кошелек к твоим услугам. Не подумай, что нужда заставит меня отдать и эту женщину.
Я был доволен его предложением, но не воспользовался им, а только сказал, что перестал играть, получив прибыль в четыреста луидоров, и, поскольку он тоже в выигрыше, советую последовать моему примеру. Однако же Кроче продолжал искать простаков и, не находя таковых, пустился на риск, увлекшись зеленым сукном больших банков, и стал проигрывать все больше и больше. Тем не менее его расположение нисколько не соответствовало состоянию дел: он не терял аппетита и наслаждался своей прелестницей, которая, впрочем, ни о чем не подозревала.
Через три недели исчез его секретарь, это было началом всеобщего бегства. По прошествии еще двух дней уволилась камеристка, последовавшая примеру двух лакеев. Я предвидел судьбу Кроче и его жены и уже не мог покинуть их. Буквально за несколько дней Кроче проигрался до последнего экю. Было потеряно все: кольца, часы, столовое серебро, драгоценности. Он продал все свои пожитки и даже платья бедной женщины, желая в последний раз испытать судьбу, однако, несмотря на явное плутовство, происходившее к тому же в моем присутствии, фортуна отвернулась от него. Проиграв последнее экю, Кроче сделал мне знак, приглашая следовать за ним. Мы вышли и минут десять прогуливались в молчании. Наконец он сказал с отчаянием в голосе:
– Одно из двух – или я прострелю себе голову, или же надо немедленно скрыться.
– Куда ты поедешь?
– В Варшаву. Я знаю, ты позаботишься о моей жене. Не утаивай от нее моих бедствий. Скажи, что я отправился искать удачи в другом месте и, если счастье улыбнется мне, сразу же вернусь к ней.
– Я собирался в Париж.
– Она последует за тобой. Я буду писать на адрес твоего брата.
– Несчастный! Что ты будешь делать в Варшаве? Ведь ты лишился буквально всего.
– Еще не знаю, но я лучше умру, чем возьму у тебя хоть одно экю. Мне остаются только эти четыре луидора, и, может быть, с ними я богаче, чем два месяца назад. Прощай! Оставляю тебе Шарлотту. Бедное дитя, зачем только она встретилась со мной!
Прослезившись, он расцеловал меня и удалился. Без белья и без плаща, в шелковых чулках и с тростью, он отправился, словно на прогулку, прямо в Варшаву! Здесь был весь Санта-Кроче. Я же оставался безмолвным от удивления и печали. Как явиться с сей ужасной новостью к молодой женщине накануне родов? Как сказать, что она, может быть, никогда не увидит этого несчастного, составляющего для нее предмет обожания? И все-таки я благодарил Небо, устроившее так, что я познакомился с ней до катастрофы, и тем самым оставившее средства для ее спасения.
По возвращении я сказал, что нам придется обедать без Санта-Кроче, потому что он в самом разгаре партии, которая окончится не раньше полуночи. После трапезы я предложил ей руку для прогулки и по дороге спросил, подготавливая почву для тяжкого известия, чтó она подумала бы о своем возлюбленном, если бы он, оказавшись случайно скомпрометированным в деле чести, предпочел гибель бегству.
– Ему нужно было бы не колебаясь бежать, сударь. Боже мой, да ведь вы говорите о Санта-Кроче! Пусть он немедленно уезжает! Прежде всего – жизнь! Удар жесток, но я вынесу, ведь у меня есть друг, не правда ли? – И она взяла меня под руку.
– Да, у вас есть истинный друг. Я не могу сообщить вам ничего более о Кроче, вы уже все угадали. Он скрылся, и его последние слова были: «Оставляю на тебя Шарлотту, лучше бы она никогда не знала меня».
Пока я говорил, у нее лились слезы, затуманивавшие лазурь ее прелестных глаз. Волнение лишило ее дара речи. Наконец она сказала:
– Ах, даже в несчастии мне сопутствует удача, ведь вы не покинете меня?
– Клянусь вам, прекрасная Шарлотта, не оставлять вас до тех пор, пока вы не соединитесь с избранным вами супругом.
– А я обещаю вечную признательность и послушание любящей дочери.
Мне удалось устроить продажу оставшегося от Санта-Кроче немногого белья и его кареты, после чего мы поехали в Париж. Моя прелестная воспитанница оказывала мне полное доверие, на которое я отвечал отеческой нежностью, что премного ободряло ее, поскольку репутация моя могла породить некоторые сомнения. Дабы укрепить меня в подобном расположении, она часто повторяла:
– Я никогда не любила никого, кроме Кроче, и, пока он жив, не буду принадлежать никому другому.
Ее чувство признательности ко мне было столь же искренне, как и любовь к Кроче, и сознание, что я действительно достоин его, вызывало во мне неведомое до сих пор удовольствие. Я с изумлением убеждался, что целомудренные радости сердца сильнее чувственных наслаждений, хоть иногда и мечтал о более существенной награде и с опьянением отдавался надежде на счастливое будущее. Однако судьба решила иначе, и оставалось уже недолго до того часа, когда мы должны были расстаться навеки.
Шарлотта приближалась к последним дням беременности, и в начале октября я поместил ее на пансион к одной повивальной бабке в предместье Сен-Дени. Мне сие крайне не нравилось, но она настаивала. Когда я отвозил ее на новое местожительство, наш экипаж был задержан похоронной процессией. Шарлотта задумалась и, положив свою прелестную головку ко мне на плечо, произнесла с печальной улыбкой:
– Вам это покажется ребячеством, но я не могу не видеть в этой встрече дурного для себя предзнаменования.
Я отнес ее предчувствие к обычным у женщин в таковом положении суевериям и сказал:
– Жизни угрожает опасность совсем не в конце беременности. Если в это время и умирают, то лишь из-за болезни.
– Увы! – отвечала она со слезами на глазах. – Я чувствую, что больна.
– Конечно, у вас тяжело на сердце, и вам необходимы развлечения и удовольствия. После того как вы разрешитесь от бремени, мы отправимся в Мадрид, а ребенок будет оставлен кормилице.
– Бедное дитя!
Она произнесла лишь эти два слова, но с такой болью в голосе, что сердце у меня невольно сжалось. Мне пришлось отнести ее к повивальной бабке на руках – она была без чувств. 13 октября у нее начался жесточайший приступ горячки, которая уже не отпускала страдалицу. 17-го она произвела на свет мальчика, и я окрестил его на следующий же день. Она сама написала его имя: Жак-Шарль, сын Антуана делла Кроче и Шарлотты де Л. По непонятной для меня причине она настоятельно требовала, чтобы повивальная бабка сама отвезла дитя в приют найденышей вместе с конвертом, где лежало свидетельство о рождении. Я напрасно умолял оставить мне ее сына, она ни за что не соглашалась и упорно повторяла: «Кроче вернется за своим ребенком и возьмет его».
В тот же день повивальная бабка отдала мне свидетельство о приеме в приют, подписанное 20 октября 1767 года королевским советником Доривалем. Если кто-нибудь пожелает узнать имя матери, сии сведения будут вполне достаточны.

С сего дня горячка у Шарлотты усилилась. 24-го она впала в беспамятство, а 26-го в пять часов утра испустила дух у меня на руках. В последнюю минуту она простилась со мной и уже холодеющими пальцами пыталась поднести мою руку к своим губам. Эта безмолвная сцена скорби произошла на глазах у священника, исповедовавшего ее. И даже сейчас, когда я пишу сии строки, мои глаза полны слез, конечно же не последних, при воспоминании об этой нежной и очаровательной женщине, которая была достойна лучшей участи.
Из-за Шарлотты я манкировал всеми старыми парижскими знакомствами, которые, впрочем, и без этого было бы довольно затруднительно возобновить. Даже город и тот значительно переменился: повсюду явились новые строения, во многих кварталах дома и улицы выглядели совершенно обновленными. Зато старые мои приятели изменились совсем в другую сторону.
В двух местах меня ждал радушный прием: у мадам дю Рюмэн и у моего брата. Мне выпала честь быть представленным княгине Любомирской, и поскольку по дороге в Португалию я намеревался задержаться в Испании, то с благодарностью принял от нее рекомендательные письма к всесильному министру графу Аранде. От Карачиоли я получил три письма к особам лиссабонского двора.
Не знаю, какой злой рок преследовал меня во всех европейских столицах, но Париж мне пришлось покинуть так же, как Вену и Варшаву. В те времена в одном из парижских тупиков, неподалеку от тюильрийской оранжереи, давали концерты. Однажды я в одиночестве прогуливался там по залу, когда услышал свое имя, произнесенное каким-то молодым человеком невысокого роста, и по глупому любопытству решил прислушаться. Его выражения, относившиеся ко мне, были самого оскорбительного свойства. Он осмелился утверждать, что я оставил его без миллиона, который украл у маркизы д’Юрфэ. Я без промедления подошел к беззастенчивому клеветнику и сказал: «Вы молокосос, которому в другом месте я ответил бы пинком под зад».
Мой незнакомец встал, бледный от гнева, с явной решимостью броситься на меня, но оказавшиеся вблизи дамы удержали его. Я тут же вышел из зала и, сочтя храбрость своего обидчика соответствующей его вспыльчивости, с четверть часа прохаживался в ожидании около дверей. Однако он не появился, и я пошел домой. На следующий день мой камердинер доложил, что некий кавалер Святого Людовика желает вручить мне королевский приказ. В этом приказе мне повелевалось покинуть Париж за двадцать четыре часа. В качестве единственной причины сей скоропостижной опалы Его Величество изволил только упомянуть, что «таково его милостивое желание». Повеление оканчивалось словами, кои при других обстоятельствах я счел бы весьма забавными: «Засим я молю Бога, дабы Он сохранил Вас в добром здравии и приличествующем благополучии». Меня посылали к черту, вручая защите самого Господа!
– Я не замедлю доставить Его Величеству это удовольствие и уеду, – спокойно ответствовал я. – Но ежели случай помешает мне покинуть столицу за двадцать четыре часа, то пусть Его Величество делает со мной все, что угодно.
– Эти двадцать четыре часа, сударь, всего лишь формальность. Распишитесь на приказе, и тогда вы можете уезжать когда заблагорассудится. Единственно прошу вашего честного слова не показываться ни в каких спектаклях, ни в других общественных местах.
Поставив свою подпись, я проводил посланца к своему брату, которого тот хорошо знал, и кавалер рассказал о причине своего ко мне визита.
– К чему этот приказ, – со смехом возразил мой брат, – если ты и так уезжаешь через два-три дня? Но в чем причина опалы?
– Говорят, – ответствовал кавалер, – об угрозах некой персоне, которая, несмотря на свой молодой возраст, отнюдь не привыкла их выслушивать.
– Эта персона позволяла себе выражения неразумного дитяти, и я, вместо того чтобы удовольствоваться презрением, не смог сдержать гнев.
– Может быть, вы и правы, но вполне естественно, что полиция желает предотвратить подобные сцены.
Добрейшая мадам дю Рюмэн хотела съездить в Версаль похлопотать об отмене приказа, однако в этом для меня было бы мало утешительного, поскольку я все равно уже собрался ехать. Я покинул Париж только 20 ноября, хотя в королевском приказе значилось 6-е, – французская полиция понимает, как лучше устраивать жизнь. Я уезжал из столицы без сожалений. У меня было крепкое здоровье и увесистый кошелек – рядом с сотней луидоров наличными лежал аккредитив в 8000 ливров на один из бордоских банков, который я переписал в этом городе на Мадрид.
XLI
Путешествие в Испанию
1767–1768
В Сен-Жан-Пье-де-Пор я продал свою карету и нанял погонщика мулов, сопровождавшего меня до Памплоны. Там другой погонщик взялся доставить меня в Мадрид. Путешествие показалось мне крайне неприятным. Первую ночь пришлось провести в дурном трактире, хозяин которого, отведя меня в какой-то чулан, сказал:
– Здесь можно хорошо выспаться, если вам удастся добыть соломы, а если разживетесь дровами, то можно зажечь огонь и обогреться…
– И может быть, – добавил я, – мне сварят что-нибудь, когда я найду провизию.
Оказалось, что даже за деньги ничего нельзя получить. Я провел всю ночь на ногах, сражаясь с комарами. На следующий день я заплатил хозяину несколько мараведи[241]241
Мараведи (исп. maravedí) – испанская и португальская монета XII–XIX веков, образцом для которой послужил арабский золотой динар; позже использовались как деньги более мелкого номинала.
[Закрыть] и еще одну монетку за произведенный мною шум. Эти жалкие трактиры запираются на одну щеколду, и я сказал своему проводнику, что не хочу больше останавливаться в таких заведениях, которые открыты любым проходимцам и в которых невозможно защищаться против ночного нападения.
– Сеньор, ни в одном испанском трактире вы не увидите даже задвижки.

– Так угодно королю?
– Наш король не имеет к сему никакого отношения. Все дело в святой инквизиции, которой принадлежит право в любое время входить в комнаты к путешествующим.
– А что не дает покоя вашей инквизиции, будь она проклята?
– Решительно все.
– Это слишком много. Приведите какой-нибудь пример.
– Вот вам сразу два. Больше всего она боится, как бы во время поста не ели жирного и чтобы мужчины не спали вперемежку с женщинами. Все это ради спасения душ…
Днем меня ожидали новые препоны. Если на нашем пути попадался священник, шедший к умирающему со Святыми Дарами, мне приходилось становиться на колени, причем нередко посреди самой грязи. В то время всех ортодоксов обеих Кастилий занимал один великий вопрос: можно ли носить панталоны с гульфиком?[242]242
Гульфик (нидерл. gulp) – элемент мужского костюма, клапан или накладной мешочек из ткани в передней части штанов, также элемент рыцарского доспеха, служащий для защиты гениталий.
[Закрыть] Победила та сторона, которая была против, и тюрьмы наполнились беднягами, осмелившимися надеть сии богопротивные штаны – запрещавший их эдикт возымел обратную силу. Дошли до того, что стали наказывать даже портных. И однако, люди в пику монахам и их проклятиям продолжали носить это одеяние, объявленное святой инквизицией образцом безнравственности, и из-за гульфика едва не случилась революция. Я видел на дверях церквей развешанные эдикты, воспрещавшие всем, за исключением особо привилегированных персон, носить такие панталоны. Конечно, сами инквизиторы включили себя в это число, и тогда никто уж не захотел пользоваться сей привилегией.
По прибытии в Мадрид я был подвергнут на таможне самому тщательному досмотру. Прежде всего удостоверились, что на мне нет этих знаменитых панталон; перебрали и прощупали мое белье; перетрясли весь остальной скарб; открывали книги или, вернее, книгу, поскольку я взял с собой в Испанию одну «Илиаду» по-гречески. Этот язык с буквами дьявольского вида показался чинам таможни подозрительным. Набожно перекрестившись, они стали принюхиваться к моему тому и подносить его к ушам. В конце концов он был конфискован, но через три дня возвращен обратно. Таможенник, не нашедший в моих вещах ничего подозрительного, кроме «Илиады», вздумал попросить из моей табакерки понюшку, после чего со словами «Сеньор, этот табак провозить запрещено» схватил табакерку, высыпал ее содержимое и возвратил мне.
Я остался доволен своей квартирой на улице Крус, если не считать того, что там не было камина. Мадридские холода сильнее парижских, несмотря на разницу в широте. Впрочем, следует принять в соображение, что из всех европейских столиц Мадрид расположен выше других. Испанцы настолько чувствительны к холоду, что при малейшем северном ветре, даже в самое жаркое время, не выходят без плаща. Я не видел народа, более подверженного предрассудкам, чем они. Испанец, как и англичанин, ненавидит иностранцев, что проистекает из тех же побуждений, к коим присовокупляется еще и непомерное тщеславие. Женщины менее заносчивы и, понимая всю несправедливость такой неприязни, мстят за иностранцев, влюбляясь в них. Таковая их склонность хорошо известна, но они предаются ей с осторожностью, потому что испанец ревнив не только по природному нраву, но и просто из обычной спеси.
Опрометчивые поступки жены, даже совершенно незначительные, представляются ему истинным оскорблением. И сей недостаток ума прикрывается к тому же покровом рассудка. Галантность в этой стране – таящаяся и тревожная, поскольку цель ее составляют абсолютно запрещенные наслаждения. В некотором смысле это делает их более сильными и острыми благодаря таинственности и риску. Сами испанцы довольно низкорослы, часто плохо сложены и не отличаются красотой лица. Женщины же, напротив, очаровательны, миловидны и полны изящества, с которым соединяется пламенность чувств. Они способны на самую опасную интригу, их рассудок целиком поглощен одной мыслью – обмануть бдительность мужа или дуэньи[243]243
Дуэнья (исп. dueña – «госпожа, хозяйка») – в Испании так называли пожилую женщину, следящую за поведением девушки или молодой женщины-дворянки и сопровождающую ее повсюду.
[Закрыть]. Изо всех воздыхателей они не колеблясь предпочтут того, кто не отступит перед многочисленными опасностями, без которых немыслимо добиться полного обладания. Они охотно опережают случай и готовы на все, дабы способствовать его возникновению.
В театре, на променадах и особенно в церквах они без стеснения отвечают на взгляды мужчин, и если у вас будет желание воспользоваться оказией, то даже при небольших трудах успех вполне обеспечен. Вы не встретите ни малейшего сопротивления, и будут предупреждаться даже самые смелые ваши домогательства. Но если вы проявите неловкость и упустите случай, дело проиграно, второй такой возможности уже не представится.
Я говорил, что в моей комнате не было камина. После великих трудностей и бесконечных расспросов удалось найти работника, взявшегося сделать из железа жаровню. Если Мадрид может теперь похвалиться мастером этого дела, то исключительно благодаря моим попечениям, так как именно я был вынужден сделаться учителем сего работника. Я не воспользовался советом ходить греться к Пуэрто-дель-Соль[244]244
Имеется в виду главная площадь Мадрида.
[Закрыть] – месту, куда приходят закутанные в плащи горожане и подставляют себя лучам солнца. Мне просто хотелось согреться, а отнюдь не поджариваться заживо.
Кроме того, надобно было сыскать слугу, который говорил бы по-французски. Я нашел одного из тех плутов, коих называют здесь пажами. Обычно они занимаются тем, что сопровождают знатных женщин во время прогулок по городу. Мне попался мужчина лет тридцати, заносчивый, как и полагается испанцу, и поэтому ни за какие деньги не соглашавшийся встать на запятки кареты или отнести пакет.
Я вспомнил о полученном от княгини Любомирской рекомендательном письме к графу Аранде, занимавшему тогда пост президента Кастильского совета и бывшему в большей степени королем, чем сам законный монарх. Именно он одним росчерком пера изгнал всех иезуитов за пределы Испании. Его боялась и ненавидела вся страна, что, впрочем, нимало его не трогало. Это был весьма одаренный муж, очень предприимчивый и почитавший выше всего собственные удовольствия. Что касается внешности, то мне никогда не приходилось видеть более отталкивающего безобразия. Я застал его за туалетом.
– Зачем, – холодно спросил он, смерив меня взглядом с головы до ног, – вы приехали в Испанию?
– Для увеличения своих познаний, монсеньор.
– И у вас нет никакой другой цели?
– Никакой, кроме того, чтобы предоставить себя в распоряжение вашего высочества.
– Вы можете вполне обойтись без меня. Соблаговолите только исполнять предписания полиции, и никто вас не потревожит. Что касается использования ваших талантов, обратитесь лучше к венецианскому посланнику господину де Мочениго. Представляться надо было ему, потому что мы совершенно не знаем вас.
– Надеюсь, мнение посланника не будет для меня неблагоприятным, но все же не скрою от вас, монсеньор, что я в опале у правительства своей страны.
– Если так, не рассчитывайте добиться чего-нибудь при дворе, поскольку вы можете быть представлены королю только посланником. Устраивайтесь по собственному разумению и ведите как можно более тихую жизнь. Это все, что я могу вам посоветовать.

Следующий визит я сделал неаполитанскому послу, и он сказал мне в точности то же самое. От маркиза де Моры, к которому направил меня Карачиоли, я не услышал ничего нового, а фаворит короля герцог Лассада перещеголял их всех, заявив, что, несмотря на все желание помочь мне, не имеет для сего ни малейшей возможности. Он посоветовал отправиться к венецианскому посланнику и просить его покровительства. При этом герцог добавил: «А не может ли он сделать вид, что ничего не знает про вас?»
Я написал Дандоло в Венецию и просил хотя бы несколько строк рекомендации послу, после чего отправился во дворец синьора Мочениго. Меня принял его секретарь Гаспардо Содерини, умный и талантливый человек, который сразу же выразил свое удивление по поводу того, что я позволил себе неуместную вольность.
– Синьор Казанова, разве вы не знаете, что вам запрещено появляться в венецианских владениях, к которым относится и посольский дворец?
– Мне это известно, сударь, но соблаговолите принять мой поступок за то, чем он является на самом деле, – знаком почтения к господину послу и актом благоразумия. Согласитесь, было бы непростительной дерзостью с моей стороны оставаться в Мадриде, не явившись сюда. Однако если его превосходительство не считает возможным принять меня из-за моей ссоры с инквизиторами, вызванной неизвестными его превосходительству причинами, то это по меньшей мере удивительно. Ведь синьор Мочениго представляет Республику, а не инквизиторов. И поскольку я не совершил никакого преступления, мне кажется, я имею право на его покровительство.
– Почему бы вам не написать обо всем этом самому посланнику?
– Я хотел лишь узнать, примет ли он меня. Но если это невозможно, тогда придется писать.
И я тотчас же изложил на бумаге все, о чем говорил секретарю. На следующий день ко мне приехал граф Мануччи, молодой человек с обходительнейшими манерами. Посланник поручил ему известить меня, что я никак не могу быть принят в посольстве. Тем не менее было сказано о желании его превосходительства иметь со мной конфиденциальную беседу.
Имя Мануччи показалось мне знакомым, и я сказал об этом юному графу. Он ответствовал, что прекрасно помнит, как его отец много и с большим интересом говорил про меня. Тут я сразу понял, что сей блистательный граф – сын того самого Мануччи, который своими зловредными показаниями во многом способствовал моему заключению в Свинцовую тюрьму.
Естественно, я умолчал об этом неприятном для нас обоих обстоятельстве. К тому же матушка молодого графа была служанкой, а отец, прежде чем из доносчиков превратился в аристократа, зарабатывал на хлеб трудом простого ремесленника. Я только спросил у Мануччи, титулуют ли его в посольстве.
– Конечно, ведь у меня есть диплом, – отвечал он и тут же рассказал о своеобразных отношениях, сложившихся между ним и посланником.
– Мне уже давно известно, – сказал я, – насколько его превосходительство привязан к особам, обладающим вашими достоинствами.
Наконец он откланялся, пообещав использовать для меня все свое влияние, что само по себе было уже немало, так как подобный Алексис мог добиться от своего Коридона[245]245
Алексис и Коридон – герои стихотворений в жанре «пастушеской поэзии» римского поэта Вергилия.
[Закрыть] чего угодно. Графу пришлось возвратиться, чтобы напомнить мне:
– Не забудьте, завтра в полдень я жду вас к кофе. Синьор Мочениго тоже будет.
На следующий день я не заставил себя ждать и при встрече был обласкан послом выше всякой меры. Он выразил сожаление, что не может публично объявить себя моим покровителем, хотя и не ведает, в чем моя вина перед правительством. Я отвечал ему:
– Надеюсь в скором времени представить письмо, которое от имени правительства уполномочит вас оказать мне самый достойный прием.
– Добудьте такое письмо, и я сразу же представлю вас министрам.
Мочениго пользовался в Мадриде благосклонностью, хотя его причудливые вкусы не составляли ни для кого секрета. Мануччи повсюду сопровождал посла, или, вернее, тот сам следовал за юным графом.
Оставим на минуту мои дипломатические хлопоты и поговорим о мадридских развлечениях. Придя впервые в театр, увидел я насупротив сцены большую зарешеченную ложу, которую занимали отцы инквизиторы, имевшие власть подвергать цензуре не только представляемые пьесы, но и актеров. Мне говорили, что сие распространяется даже на зрителей. Внезапно услышал я, как стоявший при входе в партер служитель закричал: «Dios!»[246]246
Господь Бог наш! (исп.) – Примеч. перев.
[Закрыть] – и в ту же минуту все без различия возраста и чина пали ниц и оставались в таком положении, пока с улицы не донесся звук колокола. Его звон возвещал, что мимо театра проследовал к умирающему священник со Святыми Дарами. Даже среди удовольствий испанцы не расстаются со своими обычаями набожности. Позднее я укажу еще более разительный тому пример.
Напротив моего дома стоял красивый особняк, принадлежавший богатому и влиятельному вельможе, которого я не называю из-за того, что он, может быть, еще жив. В одном из окон первого этажа часто показывалась маленькая белая ручка, и, как это всегда случается, мое разыгравшееся воображение рисовало прекрасную кастильянку с черными глазами, белоснежной кожей и гибким станом. На сей раз оно не обмануло меня – однажды жалюзи раздвинулись, и появилась чрезвычайно красивая особа, бледная и задумчивая. Я незамедлительно впал в восторженное созерцание, но меня как будто не замечали, хотя окно и оставалось все время открытым, а сеньора не отходила от него. Я прижимал руку к сердцу, подносил пальцы к губам и старался принять вид человека, онемевшего от восхищения. Но, увы, на девственном лице невозможно было уловить ни малейшего следа чувства или интереса. Целых четверть часа я изощрялся в своих безмолвных излияниях. Внезапно лицо незнакомки оживилось, глаза сверкнули, словно зажженные глубоким волнением, и она опустила жалюзи. Изумленный сим непредвиденным фактом, я мог предположить, что только боязнь быть застигнутой врасплох вынудила ее удалиться. Однако уже наступала ночь, как всегда в Испании, светлая и звездная. На улице не раздавалось ни звука, и я заметил одинокую фигуру, завернувшуюся в коричневый плащ, которая торопливо отворила маленькую дверцу и тотчас же исчезла. Дверца принадлежала соседнему с особняком дому, и можно было догадаться, что визит предназначается именно моей незнакомке. Иначе чем объяснить ее внезапное исчезновение как раз в ту минуту, когда под окнами появился кавалер в плаще?

Я терялся в догадках, но вдруг через четверть часа, к моему величайшему удивлению, жалюзи снова поднялись, и девица облокотилась о балюстраду. На сей раз она пристально посматривала в мою сторону, и я возобновил свои немые уверения в любви. Мне показалось, что на устах у нее промелькнула улыбка. Наконец я отважился на многозначительный жест, который не остался без ответа, после чего она сделала знак, предписывающий молчание, и опустила жалюзи. В мгновение ока я был на улице под окном незнакомки, и тотчас же ко мне в шляпу упали ключ и записка. Возвратившись к себе, я прочел написанное по-французски:
Достаточно ли в Вас благородства, храбрости и умения молчать? Можно ли довериться Вам? Я надеюсь на это. Приходите в полночь. Ключом Вы отопрете маленькую дверь в стене соседнего дома. Я буду ждать там. Храните все в глубочайшей тайне и не появляйтесь до полуночи.
Я осыпал записку поцелуями и спрятал около сердца – хотя жалюзи и были опущены, за мной могли наблюдать. Еще один знак прелестной руки подтвердил, что меня ждут. Голова моя кружилась от радости и любви. Для туалета оставалось не более двух часов, и я занялся им с уместной в подобных обстоятельствах тщательностью. И все же моя радость, сколь она ни была велика, не могла рассеять всех сомнений. Действия молодой женщины не казались мне подозрительными, напротив, самолюбие мое охотно объясняло их, но я говорил себе: «Если отец или другой родственник застигнут меня в доме, я погиб». Чувство предстоящей опасности было столь сильно, что я отказался бы от сего счастливого случая, если бы не мысль о чести.
Я дал слово, и отступать уже невозможно. Взяв карманные пистолеты и свой шестидюймовый венецианский кинжал, я с первым полуночным ударом открыл маленькую дверцу. В полной темноте я ждал появления сеньоры. Прошло немного времени, и нежный голос спросил очень тихо: «Вы здесь?»
Потом рядом зашуршало женское платье, меня взяли за руку и повели. Мы прошли по длинному коридору с большими окнами, которые выходили в сад. При виде моей незнакомки я совершенно забыл обо всех опасностях и чувствовал лишь опьянение счастьем близкого обладания. Мы поднялись по роскошно украшенной лестнице и вошли в комнату, отделанную черным деревом с многочисленными серебряными пластинами, на которых сверкал вензель знатного рода. Апартамент освещался двумя канделябрами. В глубине я заметил постель, завешенную со всех сторон пологом. Незнакомка, которую я буду называть Долорес, пригласила меня сесть, но я бросился к ее коленям, покрывая поцелуями прелестные руки.
– Так вы любите меня? – спросила она.
– Люблю ли! Как вы можете сомневаться? Мое сердце, моя жизнь, все, чем я обладаю, принадлежит вам.
– Я верю. А теперь поклянитесь на этом распятии сделать то, о чем я сейчас попрошу вас.
– Клянусь.
– Вы благородный человек. Идите сюда.
И она повлекла меня к постели. Мы одновременно взялись за полог, и в этот миг я был поражен ее лицом: никогда мне еще не приходилось видеть столь сильного выражения боли и отчаяния.
– Что с вами, – спросил я, сжимая ее в объятиях, – вы дрожите?
– О, совсем не от страха. А вы не боитесь? Нет? Тогда смотрите!
И она резким движением раздвинула занавеси. На постели лежал труп. Труп юноши с прелестным лицом. Беспорядочность одежд и сама поза свидетельствовали, что смерть застала его в одну из тех минут, когда ее ждут менее всего.
– Что вы сделали? – вскричал я.
– Исполнила долг справедливости. Этот кавалер был моим возлюбленным, и я убила его. Пусть меня ждет смерть, но я защитила свою честь. Послушайте же, одного слова достаточно, чтобы вы поняли – он изменил мне! Вы благородный человек и обещали хранить тайну. Не забывайте этого. К тому же вы только что поклялись на теле Иисуса исполнить мою просьбу.
– Чего вы хотите от меня, мадам?
– Уберите его отсюда. Позади дома течет река. Оттащите туда тело, чтобы я ничего не видела, умоляю вас!
И она бросилась к моим ногам. Какая сцена! Она, в полном отчаянии, с остановившимся взором, еще более прекрасная. Я, в своем изысканном одеянии, оледеневший от ужаса. И окровавленный труп промеж нами!
– Мадам, – тихо проговорил я, чувствуя, как ко мне возвращается необходимое в столь крайней опасности хладнокровие, – вы требуете моей жизни. Извольте, она ваша!
– О, я недостойна вас, – отвечала она печальным голосом и вдруг, разрыдавшись, упала на постель.
Каждый миг промедления мог погубить нас.
– Мадам, сейчас не время для слабости. Поспешим.
Я решительно приподнял тело и, когда моя юная спутница накрывала его плащом, вспомнил о человеке, которого всего лишь несколько часов назад видел входящим в маленькую дверь. Эта мысль заставила меня пошатнуться от ужаса. Как раз в эту минуту Долорес, понявшая опасность, которой я подвергал себя ради нее, воскликнула:









