355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дорис Лессинг » Золотая тетрадь » Текст книги (страница 52)
Золотая тетрадь
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:53

Текст книги "Золотая тетрадь"


Автор книги: Дорис Лессинг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 52 (всего у книги 55 страниц)

– Савл, я не сплю.

Он вошел, сказал беспечным фальшивым голосом:

– Привет, я думал, что ты спишь.

Я поняла, кто был киномехаником из моего сна. Я сказала:

– Ты знаешь, ты стал чем-то вроде моей совести, или каким-то внутренним критиком. Я только что так видела тебя во сне.

Он посмотрел на меня долгим, холодным, острым взглядом, потом заметил:

– Если я стал там твоей совестью, то это шутка; безусловно, ты – моя совесть.

Я ответила:

– Савл, мы очень плохо друг на друга действуем.

Он почти сказал: «Может, я и плохо на тебя действую, а ты на меня – хорошо» – потому что на его лице появилось осознанно капризное, но и надменное выражение, которое служит маской при произнесении подобных слов. Я его остановила, сказав:

– Тебе придется положить этому конец. Мне бы следовало сделать это самой, но у меня не хватит сил. Я осознала, что ты намного меня сильнее. Раньше я думала, что наоборот.

Я следила за тем, как по его лицу прошли гнев, неприязнь, подозрительность. Он искоса, прищурившись, на меня смотрел. Я знала, что сейчас он будет со мной биться, от имени той своей личности, которая меня возненавидит за то, что я у нее что-то отбираю. Я также знала, что, когда он снова станет «самим собой», он подумает над тем, что я ему сказала и, будучи человеком ответственным, он все-таки сделает то, о чем я его прошу.

А пока он произнес, мрачно:

– Итак, ты хочешь вышвырнуть меня отсюда.

– Я не это тебе сказала, – я обращалась к ответственному человеку.

– Я не придерживаюсь строго тобою устанавливаемых правил, поэтому ты хочешь меня вышвырнуть отсюда.

Не понимая, что я делаю, я села и громко закричала:

– Ради Бога, да прекрати ты это, прекрати ты, прекрати ты, прекрати.

Он резко откинул голову назад и сделал это инстинктивно. Я поняла, что для него вид женщины, визжащей истерически, обозначает, что его сейчас ударят. И я подумала, как странно, что мы вообще сошлись, что мы стали столь близки друг другу, ведь я ни разу в жизни не подняла ни на кого руку. Он даже передвинулся на самый край кровати, сидел, готовый подскочить и убежать от женщины, которая визжит и бьет его. Я сказала, уже не истерически крича, а просто плача:

– Ну разве ты не видишь, что это цикл, через который мы проходим вновь и вновь?

Его лицо потемнело от враждебных чувств, я знала, что он будет биться за то, чтобы отсюда не уйти. Я отвернулась от него, стараясь справиться с подкатывающей тошнотой, сказала:

– В любом случае, ты естественным образом уйдешь отсюда, когда вернется Дженет.

Я не знала, что собираюсь ему это сказать, не знала, что я так думаю. Я лежала и думала об этом. Конечно, это было правдой.

– Что ты имеешь в виду? – спросил он с интересом, не враждебно.

– Если бы у меня был сын, ты бы остался. Ты бы отождествил себя с ним. По крайней мере, на какое-то время, пока ты это бы не прожил, не изжил. Но поскольку мой ребенок – девочка, ты уйдешь, потому что ты будешь видеть в нас двух женщин, двух врагов.

Он медленно кивнул. А я продолжила:

– Как странно, меня вечно преследуют мысли о неизбежности, о роке и о судьбе. Но это чистая случайность, что у меня родилась девочка, а не мальчик. Просто чистая случайность. Поэтому случайно также то, что ты уйдешь. И это изменит мою жизнь, полностью.

Мне стало легче, дверь моей клетки приоткрылась, когда я ухватилась за случайность как за объяснение. Я сказала:

– Как странно, рождение ребенка заставляет женщину почувствовать, что она вступает в область каких-то неизбежных судьбоносных изменений. Но в самой сердцевине того явления, которое нас в жизни связывает всего крепче, есть нечто, что по своей природе – чистая случайность.

Он искоса на меня смотрел, внимательно, и не враждебно, а с любовью. Я сказала:

– В конце концов, никто на свете не смог бы увидеть в рождении у меня девочки, не мальчика, что-то иное, а не чистую случайность. Вообрази, Савл, если б у меня был мальчик, у нас с тобой бы завязались, как вы, янки, это называете, отношения. Долгие отношения. Они могли бы перерасти во что угодно, кто знает?

Он сказал спокойно:

– Анна, тебе действительно со мной так плохо?

Я сказала, точно воспроизводя его фирменную разновидность мрачности – заимствованную у него в тот момент, когда он сам ее, так сказать, не применял, ибо сейчас Савл был настроен юмористически, был мягок, ласков:

– Я бы впустую отсидела все сеансы у ведунов и знахарей, если бы я так и не усвоила, что мне плохо не с кем-то, мне плохо с самой собой.

– Оставим знахарей в покое, – сказал он, кладя руку мне на плечо. Он улыбался, он за меня переживал. В эти минуты он полностью присутствовал, он был самим собой, хорошим человеком. И все же за его лицом я уже различала черную силу; она возвращалась в его глаза. Он с собой бился. Я распознала в этой его битве ту битву, которую я вела во сне, когда не давала ходу чуждым личностям, стремившимся осуществить вторжение в меня. Его битва оказалась столь тяжелой, что он замер, сидел с закрытыми глазами, на его лбу проступил пот. Я положила свою руку на его руку, он ухватился за нее, он повторял:

– Анна, все о'кей. О'кей. О'кей. Не беспокойся. Верь мне.

Так мы, схватившись за руки, сидели на кровати, неподвижно. Потом он отер пот со лба, поцеловал меня, сказал:

– Поставь пластинку, что-нибудь из джаза.

Я завела что-то из раннего Армстронга. Я села на пол. Большая комната была как целый мир, с ее рассаженным по клеткам, мерцающим огнем, с ее тенями. Савл лежал на кровати, он слушал джаз, и, судя по выражению его лица, он был спокоен и абсолютно всем доволен.

Я не могла «вспомнить» больную Анну, в те минуты я даже не могла себе ее представить. Я знала, что она скрывается в каком-то флигеле моего дома, она ждет, когда же ее снова призовут нажатием на потайную кнопку, когда ей будет можно к нам прийти – не более того. Молчали мы очень долго. Мне было интересно: когда мы наконец заговорим, кем будут эти двое? Я думала, что если б в этой комнате шла запись на магнитофонную пленку всех наших бесконечных разговоров, которые нередко продолжались по нескольку часов подряд, всех разговоров, битв, споров и болезни, то это оказалось бы записью сотен голосов разных людей, разбросанных по всему свету, людей кричащих, говорящих, плачущих, скорбящих, вопрошающих. Я размышляла, кто же начнет кричать из меня, когда я заговорю, а, между тем, я уже говорила:

– Я тут подумала.

Это уже превратилось у нас в шутку, мы сразу же смеемся, стоит одному из нас сказать: «Я тут подумала» или «Я тут подумал». Он рассмеялся и сказал:

– Итак, ты тут подумала.

– Если человека может захватить личность, чужая, не его, то почему все люди – я говорю о широких массах – не могут оказаться захваченными чуждыми им личностями?

Он лежал, шевеля губами в ритме звучавшего джаза, перебирая струны воображаемой гитары. Он не ответил, только состроил гримасу, говорившую: я тебя слушаю внимательно.

– Дело в том, товарищ… – я остановилась, услышав, как я произнесла это слово, именно так, как все мы его теперь произносим – с ироничной ностальгией. Я подумала, что эта ирония – сестра родная глумливому голосу киномеханика, одно из проявлений неверия и разрушения.

Откладывая в сторону свою воображаемую гитару, Савл сказал:

– Что же, товарищ, если вы говорите, что массы, как гриппом, заражаются чужими чувствами, тогда, товарищ, я в восторге от ваших слов, потому что вы, невзирая ни на что, крепко придерживаетесь своих социалистических взглядов.

Слова «товарищ» и «массы» были произнесены им иронично, потом к этому добавилась немалая доля горечи:

– Итак, все, что нам, товарищ, надо сделать, так это все обустроить так, чтоб массы, подобно множеству пустых контейнеров, наполнились добрыми полезными чистыми светлыми мирными чувствами, подобно нам, товарищ, с вами.

В этой маленькой речи он глубоко зашел в воды иронии, его голос еще не совсем стал голосом киномеханика, но к тому все шло.

Я обронила:

– Такого рода вещи обычно говорю я, я выдаю подобные пародии, ты же обычно к этому не склонен.

– По мере протекания распада во мне стопроцентного революционера, я замечаю, что я начинаю впадать в те состояния, которые мне ненавистны. Все потому, что я никогда не готовил себя к зрелости. Всю свою жизнь, до недавних пор, я подготавливал себя к моменту, когда мне скажут: «бери ружье»; или – «руководи колхозом»; или – «организуй пикет». Я всегда считал, что едва ли доживу до тридцати.

– Все молодые люди думают, что к тридцати годам они уже умрут. Компромисс старения для них невыносим. И кто я такая, чтобы позволить себе утверждать, что они в этом неправы?

– Я не все люди. Я – Савл Грин. Немудрено, что мне пришлось уехать из Америки. Там не осталось никого, кто говорил бы на одном языке со мной. Что случилось со всеми этими людьми – когда-то я знал многих, очень многих. И каждый из нас собирался изменить мир. Теперь я езжу по стране, ищу старых друзей, они теперь женаты, процветают, и – ведут наедине с собою пьяные задушевные беседы, потому что американские ценности смердят.

Я рассмеялась – он так мрачно произнес слово «женаты». Савл на меня взглянул, чтобы понять, почему я смеюсь, и продолжил:

– Ну да, ну да, именно это я и имел в виду. Бывало, захожу я в прекрасную новую квартиру старого друга и говорю ему: «Эй, какого черта? Что ты хочешь этим сказать? Какого черта ты ходишь на эту свою работу, ты же знаешь, что она смердит, ты знаешь, что ты себя уничтожаешь?» А он, бывало, мне отвечает: «А как же мои жена и дети?» Я говорю: «А это правда, что я слышал, – будто ты навел доносчика на своих старых друзей?» Он быстренько заглатывает очередную рюмку и говорит: «Но, Савл, у меня же есть жена и дети». Господи, да. И вот я ненавижу всех этих жен и деток, и я прав в том, что я их ненавижу. Да, хорошо, смейся, что может быть смешнее, чем мой идеализм – ведь он такой несовременный, такой наивный! Есть кое-что, чего теперь нельзя говорить никому и никогда, во всяком случае очень на то похоже: в самой глубокой глубине своей души ты знаешь, что ты так жить не должен. Так почему же ты так живешь? Нет, так говорить нельзя, ты тут же будешь назван резонером… что толку это говорить, ведь из людей ушел какой-то стержень. В начале года мне надо было отправиться на Кубу и примкнуть к Кастро, и быть убитым.

– Очевидно, не надо было, ты же не поехал.

– Снова на арену выходит детерминизм, несмотря на то что ты салютовала чистой случайности пару минут назад.

– Если тебе действительно хочется, чтобы тебя убили, вокруг не менее дюжины революций, во время которых это могут сделать.

– Я не пригоден для той жизни, которая таким вот образом обустроена для нас. Знаешь что, Анна? Я бы отдал все что угодно, чтобы вернуться в те времена, когда слонялся по улицам с бандой таких же, как и я, подростков-идеалистов, веривших в то, что мы можем все изменить. Это – единственное в моей жизни время, когда я был счастлив. Да, хорошо, я знаю, что ты мне скажешь.

Поэтому я промолчала. Он поднял голову, чтобы на меня посмотреть, и добавил:

– Очевидно, мне нужно это от тебя услышать.

Поэтому я сказала:

– Все американские мужчины смотрят в прошлое и страстно желают вернуться в те времена, когда они жили в компании молодых парней, своих ровесников, до того, как на них начали давить, заставляя их добиваться успеха в жизни и жениться. Всякий раз, когда я встречаю очередного американца, я жду минуты, когда его лицо вдруг озарится светом, – это бывает, когда он начинает вспоминать компанию своих дружков.

– Спасибо, – сказал он мрачно. – Это подводит черту под самым сильным чувством моей жизни и ставит точку.

– Это всеобщая беда. Подо всеми нашими самыми сильными чувствами подводится черта, и так – раз за разом. По какой-то неведомой причине все эти чувства неуместны в наше время. Какая моя самая сильная потребность? Жить с одним-единственным мужчиной, любить и все такое. Я просто создана для этого, талант.

Я услышала, что голос мой, как и его голос, сделался мрачным, за минуту до того, как я поднялась и пошла к телефону.

– Что ты делаешь?

Я набрала номер Молли и сказала:

– Я звоню Молли. Она спросит: «Как твой американец?» А я скажу: «У меня с ним роман». Роман – вот правильное слово. Оно всегда мне нравилось, в нем есть таинственность, манерность! Что ж, она мне скажет: «Это не самый разумный из твоих поступков, правда?» Я с ней соглашусь. И это подведет черту. Поставит точку. Я хочу услышать, как она это скажет.

Я стояла и слушала, как телефон звонит в квартире Молли.

– Я рассуждаю теперь о тех пяти годах – когда я любила мужчину, любившего меня. Я говорю – конечно, в то время я была очень наивна. Такой вот жизненный период. Вот и под этимподвели черту. И точка. Я говорю: потом я стала искать мужчин, которые могли бы причинить мне боль. Мне это было нужно. Жизненный период. Точка. Вот и под этимподвели черту.

Телефон продолжал звонить.

– Какое-то время я была коммунисткой. В целом – ошибка. Однако полезный опыт, а это никогда не помешает. Жизненный период. Под этимтоже подвели черту.

У Молли никто не отвечал, и я положила трубку.

– Ей придется это сказать как-нибудь в другой раз.

– Но это не будет правдой, – возразил Савл.

– Вероятно, нет. Я все равно хочу это услышать.

Пауза. Потом:

– Анна, что со мною будет?

Я сказала, слушая, что я скажу, чтобы понять, что я об этом думаю:

– Ты пробьешься через то, в чем ты сейчас находишься. Ты станешь очень мягким, мудрым, добрым человеком, к которому станут приходить люди, когда им надо будет услышать, что они по-хорошему сумасшедшие.

– Господи, Анна!

– Можно подумать, я тебя оскорбила!

– Снова наша старинная подружка – зрелость! Что ж, и этим меня не запугаешь!

– Но спелость плода – это же его самая суть, не так ли?

– Нет, не так!

– Но, бедный мой Савл, тут никто тебе не поможет, ты прямиком идешь к ней, к зрелости. Посмотри на всех этих замечательных людей, наших знакомых, которым сейчас примерно пятьдесят или шестьдесят. Что же, среди них есть такие… замечательные, мудрые, зрелые. Настоящие люди, вот как это называется, люди, излучающие душевное спокойствие и безмятежность. А как они такими стали? Что ж, мы-то знаем, правда? Черт побери, за каждым стоит своя история имеющего отношение к чувствам преступления, ах эти печальные, истекающие кровью трупы, которыми преизобильно устлан путь к зрелости мудрых и безмятежных мужчин и женщин пятидесяти с чем-то лет! Ты просто никогда не станешь мудрым, зрелым и так далее, если ты не был высочайшей пробы каннибалом в течение лет тридцати или же около того.

– Я так и собираюсь оставаться каннибалом. – Он смеялся, но как-то мрачно.

– Э, нет, не выйдет. Я в состоянии распознать кандидата на безмятежность и зрелость среднего возраста за много миль вперед. В тридцать они бьются до полного безумия, они изрыгают из себя огонь, бросают вызов всему и вся и нарезают дерзкие сексуальные виражи на каждом повороте. А я легко могу себе представить уже сейчас, как ты, Савл Грин, живешь, весь такой сильный, одинокий, перебиваешься с воды на хлеб где-нибудь в маленькой квартирке, где нет даже горячей воды, умеренно похлебывая временами доброе старое виски неплохого качества. Да, я тебя вижу, ты снова к тому времени заполнишь до краев ту форму, которая тебе по-настоящему присуща. Ты станешь одним из этих крепких, широкоплечих и солидных мужчин среднего возраста, похожих на потертых плюшевых медведей, с ежиком отливающих золотом волос, начинающих умеренно седеть на висках. Ты даже, вероятно, станешь носить очки. Ты заведешь привычку молчать подолгу, это даже может к тому времени прийти к тебе само собой. Я даже вижу аккуратную, светло-золотистую, умеренно седую бороду. Люди станут говорить: «Знаешь Савла Грина? Вот человек! Какая сила! Какое в нем спокойствие!» Но учти, время от времени кто-то из трупов будет тихонько жалобно блеять – ты меня помнишь?

– Трупы, должен поставить тебя в известность, все до единого – я сам, и если ты этого не понимаешь, то ты не понимаешь ничего.

– О да, я это понимаю, но ведь это удручает совсем не меньше – то, как жертвы всегда так горячо стремятся предоставить свою плоть и кровь.

– Удручает! Анна, людям я иду на пользу. Я их встряхиваю, пробуждаю и направляю на их верный путь.

– Полная чушь. Те люди, которые, ах, так хотят стать жертвами… они – всего лишь сами перестали быть каннибалами, у них для этого кишка тонка, им не хватает беспощадности, чтобы твердо следовать дорогой золотой, ведущей к зрелости или к эдакому извечно мудрому пожатию плечами. Они знают, что они сдались. На деле вот что они говорят: « Я-то сам сдался, но буду счастлив предоставить тебе свою плоть и кровь».

– Хрусть-хрусть-хрусть, – сказал он, его лицо напряглось так, что его светлые брови превратились в жесткую четкую линию поперек лба, а зубы обнажились в злой усмешке.

– Хрусть-хрусть-хрусть, – сказала я.

– А ты, значит, не каннибал?

– Ну почему же. Однако я также раздавала направо и налево и помощь, и утешение. Время от времени. Нет, на святость я не претендую, я собираюсь быть толкателем камней.

– Это что такое?

– Есть черная гигантская гора. Это – людская тупость. Есть люди, которые толкают камни вверх по склону. Стоит им продвинуться немного, как случается война или какая-нибудь неправильная революция и камень катится вниз – но не к самому подножию, он всегда умудряется остановиться на несколько дюймов выше, чем был до этого. А на вершине, между тем, стоят великие люди, их немного. Иногда они смотрят вниз, кивают и говорят: «Прекрасно, толкатели камней по-прежнему исправно исполняют долг. А мы пока тут поразмыслим, какова природа космоса да как мы станем жить, когда в мире больше не останется людей, которые все время боятся, ненавидят, убивают».

– Хм. Что ж, я хочу быть одним из тех великих, стоящих на вершине.

– Но нам обоим не повезло, мы оба – толкатели камней.

И вдруг он подскочил, выпрыгнул из кровати, словно разжалась стальная черная пружина; он стоял передо мной, в глубине глаз пылала ненависть, как будто ее внезапно включили резким поворотом тумблера, он говорил:

– Э, нет, не надо, э, нет, я тут не собираюсь… Я не… Я, Я, Я.

Я подумала: «Ну вот они вернулся, онснова здесь». Я пошла на кухню, взяла бутылку виски, вернулась, легла на пол и стала пить и слушать. Я лежала на полу, смотрела на узоры золотого света на потолке, слушала неровный стук крупных капель дождя снаружи и чувствовала, как напряжение налагает свои руки на мой живот. Больная Анна была снова здесь. Я, я, я, я, как очередь из автомата, стреляющего бесперебойно. Я слушала вполуха, как будто я сама написала текст этого доклада и теперь его читал кто-то другой. Да, это была я, все мы, все эти «Я. Я. Я». Я – такой-то. Я собираюсь. Я не собираюсь. Я не стану. Я буду. Я хочу. Он метался по комнате как зверь, как говорящее животное, движения его были дики и яростны, заряжены энергией, тяжелой силой, которая выплевывала из него: «Я, Савл, Савл, Я, Я хочу». Его зеленые глаза смотрели очень сосредоточенно, только он ничего не видел перед собой, его рот, как ложка, как лопата, как автомат, выстреливал, выкидывал, выплевывал горячую агрессивную речь, слова – как пули. «Я тебе не дам меня уничтожить. Никому не дам. Я не позволю себя запереть, посадить в клетку, приручить, никто не может мне говорить сиди тихо сиди на месте делай что тебе скажут я вам не… Я говорю, что думаю, я не продамся этому миру». Я чувствовала, как ярость его черной силы меня мощно атакует, каждый мой нерв, я чувствовала, как сводит мышцы в моем животе, как мышцы в моей спине натягиваются словно струны из колючей проволоки, я лежала и держала в руках бутылку скотча, продолжая упорно из нее отхлебывать, ощущая, как алкоголь делает свое дело, все слушая и слушая его… Я осознала, что лежу так уже очень долго, возможно несколько часов, а Савл все продолжает горделиво расхаживать по комнате и кричать. Пару раз я подавала голос, бросала пару слов против потока его речи; казалось, что станок, настроенный механиком на то, чтоб на секунду останавливаться при появлении каких-то посторонних звуков, прекращал на время свою работу, автоматически проверял себя, а рот или, скорее, металлическая прорезь уже была приведена в готовность для извержения следующей очереди Я, Я, Я, Я, Я, Я. Один раз я встала, Савл этого не заметил, ведь он меня практически не видел, разве что в качестве врага, которого он должен был перекричать, поставила Армстронга, отчасти для самой себя, пытаясь, как к союзнику, крепко прижаться к чистой доброй музыке, и я сказала: «Слушай, Савл, слушай». Он слегка нахмурился, брови изогнулись, механически сказал: «А? Что?» Потом – Я, Я, Я, Я, Я, Я, я вам всем покажу с вашей моралью, вашей любовью, вашими законами, Я, Я, Я, Я. Поэтому я сняла с проигрывателя пластинку Армстронга и поставила музыку Савла, холодную и мозговую, отстраненную музыку для мужчин, отрицающих существование безумия и страсти, и на мгновение он замер, потом присел, как будто ему подрезали мышцы ног, он сидел, уронив голову на грудь, закрыв глаза, слушал тихую барабанную очередь Гамильтона, дробь, наполняющую комнату, как только что делали это его слова, потом сказал, своим обычным голосом:

– Боже мой, что мы потеряли, что мы потеряли, что мы потеряли, как же нам к этому вернуться, как же нам снова к этому вернуться.

А потом, как будто этого и вовсе не было, я увидела, как мышцы его ног снова напряглись и его подбросили, и я выключила проигрыватель, потому что он не слышал ничего, кроме своих слов, Я Я Я, и я снова легла и стала слушать, как слова брызжут по всей комнате, ударяются о стены, повсюду отскакивают рикошетом, Я Я Я, голое эго. Мне было очень плохо, меня скрутило в болезненный ком мышц, а пули все брызгали, летели, и на какое-то мгновение я лишилась чувств и снова вернулась в тот мой кошмарный сон, где я знала, на самом деле – знала, как война умеет нас подкарауливать, я там бежала по опустевшим улицам с белыми грязными домами, город молчал, но он был полон человеческих существ, замолкших в ожидании, а в это время где-то рядом взрывался маленький и безобразный контейнер смерти, тихо, тихо, он взорвался внутри ждущей тишины, распространяя смерть, кроша дома, взламывая субстанцию жизни, расчленяя на частицы структуру плоти, пока я кричала, беззвучно, никто меня не слышал, точно так же, как кричали все остальные человеческие существа в молчащих зданиях и их никто не слышал. Когда я пришла в себя, Савл стоял у стены, вдавливаясь в нее спиной, словно цепляясь за нее мышцами бедер и спины. Он на меня смотрел. Он меня видел. Он снова вернулся, впервые за несколько часов. Он весь побелел, лицо бескровное, глаза измученные, серые, наполненные ужасом, потому что я лежала на полу и корчилась от боли. Он сказал, своим обычным голосом:

– Анна, ради Бога, не надо так, – но потом – колебание и – безумец вернулся снова, только теперь это было не просто Я Я Я Я, но Я против женщин. Женщины – тюремщики, наша совесть, глас общества, и он направил поток чистой яростной ненависти на меня, потому что я была женщиной. От виски я уже ослабла и размякла, я различила в себе слабое, вялое, дряблое чувство – меня предали как женщину. Ой-ей, ай-яй-яй, ты же меня не любишь, ты меня не любишь, мужчины больше не любят женщин. Ой-ей, ай-яй-яй, и мой изящный, с розовым острием кончик пальца, указательного, уткнулся в мою грудь, в мою белую, с розовым острием, только что им преданную грудь, и я начала, тихо подвывая, плакать, я проливала вялые, разбавленные виски слезы, оплакивая весь женский род. Пока я плакала, я видела, как его член встает и напрягается под джинсами, я сразу стала влажной, и я подумала не без иронии, ага, он, значит, станет меня сейчас любить, он станет любить бедную преданную им Анну и ее раненую белую грудь. Он сказал тихим возмущенным голосом подростка, педантично:

– Анна, ты напилась, встань с пола.

А я ответила:

– Нет, не встану, – рыдая, купаясь, как в роскошной ванне, в собственной слабости.

Он потянул меня наверх, сгорая от желания и возмущения, и он в меня вошел, его член был огромен, но хозяин члена вел себя как школьник, который впервые близок с женщиной, все было слишком торопливо, стыдливо и горячечно. И тогда я сказала, поскольку он меня не удовлетворил:

– Ну же, будь мужчиной, вспомни, сколько тебе лет, – используя его манеру говорить, а он ответил, в шоке, возмущенно:

– Анна, ты напилась, иди проспись.

И он меня укрыл, поцеловал, вышел на цыпочках из комнаты, как школьник, мучимый чувством вины, но гордый, что впервые «завалил» женщину, и я его увидела, каким он был, увидела Савла Грина, хорошего американского мальчика, пристыженного и сентиментального, только что завалившего свою первую женщину. И я лежала и смеялась, все смеялась и смеялась. Потом я заснула и, смеясь, проснулась. Я не помню своего сна, но я была в нем беззаботной, я проснулась с легким сердцем, и я увидела, что он спит рядом.

Он был холодным, поэтому я обняла его, переполняемая счастьем. Я понимала, что, судя по тому, каким было в эти минуты мое счастье, я во сне летала, легко и радостно, а это означало, что я не навсегда останусь больной Анной. Но когда Савл проснулся, оказалось, что он измотан часами Я Я Я Я, его лицо было измученным и желтым, и, когда мы встали, выяснилось, что мы оба вымотаны полностью, мы пили кофе и читали газеты молча, не в силах ничего сказать, сидя у меня на кухне, большой и очень ярко раскрашенной. Он сказал:

– Мне нужно поработать.

Но мы знали, что работать мы не будем; и мы опять легли в кровать, мы были не в силах двигаться, так мы устали, мне даже захотелось, чтобы вернулся Савл из прошлой ночи, Савл, полный черной убийственной энергии, потому что было очень страшно пребывать в столь абсолютной слабости. Потом он сказал:

– Я не могу здесь лежать.

А я сказала:

– Да.

Но мы не шевельнулись. Потом он встал с постели, или – выполз из нее. И я подумала: «И как же он собирается отсюда выбираться, ведь, чтобы сделать это, ему надо обозлиться?» И хотя по нарастающему напряжению в животе я поняла, что сейчас будет, мне стало даже интересно на это посмотреть. Он бросил с вызовом:

– Я собираюсь на прогулку.

Я ответила:

– Хорошо.

Он воровато на меня взглянул, сходил переодеться и вернулся. Он спросил:

– Почему ты не пытаешься меня остановить?

А я ответила:

– Потому что я не хочу.

А он:

– Если бы ты знала, куда я иду, ты бы меня остановила.

А я ответила, слыша, как мой голос делается жестким:

– Ах, да я знаю, ты к женщине идешь.

А он:

– Но ты же никогда не сможешь этого узнать наверняка, правда?

– Не смогу, и это не имеет никакого значения.

Он стоял уже в дверях, но теперь он вернулся, он колебался. Вид у него был заинтересованный.

Мне вспомнился Де Сильва: «Я хотел увидеть, что будет дальше».

Савл хотел увидеть, что будет дальше. И я хотела. Сильнее, чем что-либо другое, я чувствовала злорадный, определенно радостный интерес – как будто бы он, Савл, и я, Анна, – две неизвестные величины, две анонимные силы без лица. Как будто в этой комнате оказались, наедине друг с другом, два воплощающих зло в чистом виде существа, и, если один из них внезапно упадет замертво или начнет пронзительно кричать от боли, другой спокойно скажет: «А, вот как, да?»

– Это неважно, – сказал он, уже довольно мрачно, но это была еще своего рода предварительная мрачность, нечто вроде репетиции, разминки для настоящей мрачности, или же – он прибегал к этой своей мрачности столь часто, что она уже успела мне приесться и потеряла убедительность. – Ты говоришь, это неважно, но следишь за каждым, за малейшим моим движением словно шпион.

Я сказала веселым бойким голосом, сопроводив свои слова смешком, похожим на слабый вздох после удушья (такой смешок я слышала у женщин, переживающих острый стресс, и я его теперь копировала):

– Я шпион, потому что ты меня им делаешь.

Он молчал, он словно бы прислушивался, ожидая, когда нажмут на кнопку воспроизведения записи:

– Меня не сможет себе присвоить ни одна дамочка на свете, этого никогда не было и никогда не будет.

Слова «этого никогда не было и никогда не будет» прозвучали как торопливая скороговорка, как будто запись промотали в ускоренном режиме.

А я все тем же убийственно веселым, злобным голоском сказала:

– Если под присвоением ты имеешь в виду то, что твоя женщина знает каждое твое движение, тогда тебя уже присвоили.

И я услышала свой смех: слабый, тихий, как перед последним вздохом, но торжествующий.

– Это ты так думаешь, – сказал он, злобно.

– Это то, что я знаю.

Диалог себя исчерпал, и мы с интересом посмотрели друг на друга. Я сказала:

– Ну что ж, нам больше никогда не придется говорить это еще раз.

– Надеюсь, нет.

С этими словами он быстро вышел, движимый энергией, полученной во время нашего обмена репликами.

А я осталась стоять, я думала: «Я могу выяснить всю правду, стоит мне только пойти наверх и заглянуть в его дневник». Но я знала, что я этого не сделаю, и не только сейчас, но и никогда. С этим было покончено. Но я была очень больна. Я пошла на кухню за кофе, но вместо этого отмерила себе маленькую порцию виски. Я огляделась, кухня была очень яркой и очень чистой. И тогда у меня случился приступ головокружения. Все цвета были слишком яркими, словно бы раскаленными. И я внезапно ясно увидела все изъяны своей кухни, того места, где мне обычно так хорошо, – трещинка в блестящей белой эмали, пыль на карнизе, краска, уже местами потерявшая свою яркость. Меня ошеломило чувство, что в моем доме везде одна дешевка, все в нем – запущенное, грязное. Кухню надо бы всю заново покрасить, но мою квартиру невозможно обновить, никто не может остановить процесс гниения старых стен в старом гниющем доме. Я выключила свет на кухне и вернулась в эту комнату. Но скоро она показалась мне столь же неприятной, как и кухня. Красные шторы имели зловещий и вопиюще безвкусный вид, белый цвет стен смотрелся очень тускло. Я все кружила и кружила по своей комнате, рассматривала стены, занавески, дверь, физические материалы, из которых в моей комнате все было сделано, они мне были отвратительны, а ее цвета, тем временем, меня атаковали своей горячей нереальностью. Я смотрела на свою комнату, как на лицо человека, которого я знаю очень хорошо, различая в нем приметы крайней усталости и напряжения. Например, на свое собственное или на лицо Савла, зная, что скрывается за моим аккуратным, невозмутимым личиком, за широким, открытым, обрамленным светлыми волосами лицом Савла, которое, допустим, и выглядит больным, но кто бы мог предположить, из тех, кто не имел такого опыта, какие взрывы гремят в его сознании? Или на лицо женщины, с которой, мы, допустим, вместе едем в поезде, когда по напряженной морщинке на ее лбу или по другому узелку боли на ее лице я понимаю, что в ней сокрыты огромные тревожные пласты и беспорядки, и я восхищаюсь невероятной способностью людей держать себя в руках, которая им позволяет не ломаться даже под очень сильным гнетом. Моя большая комната, как и кухня, из уютной ракушки, которая меня скрывает, превратилась в источник непрекращающейся атаки, атаки на мое внимание, осуществляемой из сотни разных точек, как будто сотни моих врагов только и ждут, когда мое внимание переключится на что-нибудь другое, и тогда они спокойно смогут подкрасться сзади и на меня напасть. Дверная ручка, остро нуждающаяся в полировке, пятна пыли прямо на белой краске, выгоревшая желтоватая полоска на красных шторах, стол, в котором прячутся мои тетради, старые – все эти вещи меня атаковали, оскорбляли и заявляли о своих правах, поднимая во мне горячие волны почти нестерпимой тошноты. Я понимала, что мне надо лечь, и снова мне пришлось ползти на четвереньках, чтобы добраться до кровати. Я легла, и, еще не успев заснуть, я поняла, что меня ждет киномеханик.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю