Текст книги "Золотая тетрадь"
Автор книги: Дорис Лессинг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 55 страниц)
Это прозвучало настолько сардонически, что мне понравилось, и я сказала, что приду на встречу с товарищем Биллом. Хотя на самом деле я еще не приняла окончательного решения относительно вступления в партию. Одна из причин не вступать – я ненавижу связываться с тем (а это может быть что угодно), что, с моей точки зрения, достойно презрения. Другая причина – мое отношение к коммунизму таково, что я никогда не смогу поделиться тем, что я на самом деле думаю, ни с одним из товарищей. Казалось бы, этот аргумент должен иметь решающее значение? А тем не менее, похоже, это не так, потому что, невзирая на то, что на протяжении многих месяцев я говорила себе, что никак не могу примкнуть к организации, которую считаю бесчестной, я снова и снова ловлю себя на том, что почти окончательно приняла решение вступить в партию. И всегда при одних и тех же обстоятельствах, – это обстоятельства двух типов. Во-первых, это происходит всегда, стоит мне только пообщаться, при каком-либо стечении обстоятельств, с писателями, издателями и так далее – словом, соприкоснуться с литературным миром. Это мир настолько жеманный, барышнево-бабский, настолько классово повязанный, или, если я сталкиваюсь с его коммерческой стороной, настолько вопиюще вульгарный, что любое с ним соприкосновение заставляет меня задуматься о вступлении в партию. Во-вторых, это происходит, когда я вижу полную жизнелюбия и энтузиазма Молли, которая на всех парах несется что-нибудь организовывать, или же когда я поднимаюсь по лестнице и слышу доносящиеся с кухни голоса, – и я вхожу. Дружелюбная атмосфера, общение людей, вместе работающих на общее благо. Но этого все же недостаточно. Завтра я встречусь с этим их товарищем Биллом и скажу ему, что по своей натуре я «попутчик», и вступать не стану.
Следующий день.
Собеседование на Кинг-стрит, скопление крошечных офисов за фасадом из бронированного стекла. Почему-то я раньше никогда не замечала этого места, хотя неоднократно проходила мимо. Бронированное стекло вызвало во мне двоякие чувства. С одной стороны – ощущение страха; мир насилия. С другой – защищенности: необходимость защищать организацию, в которую люди бросают камнями. Поднимаясь по узкой лестнице, я думала о первом ощущении: сколько людей примкнули к КП Великобритании из-за того, что в Англии трудно прочувствовать реалии власти, насилия? Может, КП служит для них воплощением реалий обнаженной власти, которые у нас обычно стыдливо прикрываются покровами?
Товарищ Билл оказался совсем юным, евреем, очкариком, умным, из рабочих. Он отнесся ко мне подозрительно, говорил холодно, отрывисто, в голосе звенело презрение. Мне показалось интересным, что в ответ на его презрение, в котором он не отдавал себе отчета, я почувствовала, что во мне зарождается потребность извиняться, почти потребность заикаться. Собеседование оказалось очень эффективным; товарища Билла предупредили, что я готова вступить, и, хотя я пришла сказать ему, что я вступать не буду, я обнаружила, что принимаю ситуацию. Я почувствовала (может быть, из-за его презрительного отношения), что, ну да, он прав, они делают всю работу, а я просто сижу и все, что я делаю, так это вибрирую от угрызений совести. (Хотя, разумеется, я не думаю, что он прав.) Когда я собралась уходить, товарищ Билл ни с того ни с сего вдруг заявил:
– Полагаю, через пять лет вы будете писать статьи для капиталистической прессы, выставляя нас в виде монстров, точно так, как это делают все остальные.
Под «всеми остальными» он, конечно, подразумевал интеллектуалов. Потому что в партии существует миф, что именно интеллектуалы приходят и уходят, в то время как правда заключается в том, что текучесть партийных кадров совершенно одинакова во всех слоях и классах. Я рассердилась. А еще, и это меня обезоружило, я обиделась. Я сказала ему:
– Хорошо, что я человек в этих делах опытный. Будь я свежим рекрутом, ваше отношение могло бы меня сильно разочаровать.
Он посмотрел на меня пронизывающим, холодным, долгим взглядом, который говорил: «Ну, разумеется, я бы не позволил себе подобного замечания, не будь вы человеком опытным». Это и порадовало меня (я снова, так сказать, была принята в стаю, мне уже полагалось участвовать в искусных ироничных перестрелках и прочих сложных виражах, доступных лишь для посвященных), и в то же время я неожиданно почувствовала себя опустошенной. Я так давно не окуналась в эту атмосферу, что уже, конечно, позабыла, какой напряженный, саркастический, оборонительный дух царит во внутренних кругах. Но в те мгновения, когда мне хотелось вступить в партию, я полностью отдавала себе отчет в том, что собой представляют эти внутренние круги. Все коммунисты, которых я знаю, – я имею в виду тех, которые наделены хоть каким-то умом, относятся к Центру одинаково, – они считают, что партию оседлала группа мертвых бюрократов, которые ею управляют, и что настоящая работа ведется вопреки существованию центра. Например, вот что сказал товарищ Джон, когда я впервые призналась ему, что, возможно, вступлю в партию:
– Вы сошли с ума. Они презирают и ненавидят писателей, которые вступают в партию. Они уважают только тех, которые не вступают.
«Они» означало Центр. Конечно, это было шуткой, но весьма характерной. В метро я читала вечернюю газету. Нападки на Советский Союз. То, что там говорилось, показалось мне вполне похожим на правду, но сам тон – недобрый, торжествующий, злорадный – был тошнотворен, и я порадовалась, что вступила в партию. Пошла домой, чтобы пообщаться с Молли. Ее не было, и я провела несколько унылых часов, недоумевая, почему я вступила в партию. Она пришла, я ей все рассказала и заметила:
– Смешно, я собиралась сказать, что вступать не буду, а сама вступила.
Она слегка улыбнулась той самой кисловатой улыбочкой (а улыбочка эта предназначена только для разговоров о политике и никогда ни о чем другом, в характере Молли нет ничего кислого):
– Я тоже вступила против своей воли.
Никогда раньше она даже не намекала на что-либо подобное, она всегда была чрезвычайно лояльна; поэтому, думаю, на лице моем отразилось немалое удивление. Молли добавила:
– Ну, теперь, когда ты уже внутри, я могу тебе это сказать.
Имея в виду, что человеку стороннему правды знать не следовало.
– Я была близка к партийным кругам так долго, что…
Но даже сейчас Молли не могла откровенно закончить фразу, сказав: «что я знала слишком много, чтобы хотеть вступить». Вместо этого она улыбнулась или, скорее, как-то криво усмехнулась.
– Я начала работать в той миротворческой штуке, потому что я в это верила. Все остальные там были членами партии. И однажды эта сука Элен спросила, почему я до сих пор не в партии. Я ответила как-то легкомысленно, – это было ошибкой, она разозлилась. Через пару дней Элен сказала мне, что ходят слухи, будто я не в партии потому, что я агент. Думаю, это она сама пустила такой слух. Вообще-то смешно: ведь очевидно, что, будь я и правда агентом, я бы как раз вступила в партию, – но я была так расстроена, что пошла и поставила свою подпись там, где было нужно…
Молли сидела, курила, вид у нее был несчастный. Потом она сказала:
– Все это очень странно, верно ведь?
И пошла спать.
5 февр., 1950
Как я и предвидела, политические дискуссии, в ходе которых я могу сказать то, что действительно думаю, случаются у меня только с теми людьми, которые состояли в партии, а потом вышли из ее рядов. Они относятся ко мне откровенно снисходительно: легкое помрачение ума, я вступила в партию.
19 августа, 1951
Обедала с Джоном, впервые с тех пор, как вступила в партию. Начала говорить так, как я это делаю со своими друзьями – бывшими партийцами: откровенное признание того, что происходит в Советском Союзе. Джон тут же автоматически начал защищать Советский Союз, очень противно. При этом тем же вечером ужинала с Джойс, из кругов «Нью стейтсмэн», и она начала резко критиковать СССР. В ту же секунду я обнаружила, что разыгрываю сцену под названием «автоматическая защита Советского Союза», ту самую, которую я ненавижу в исполнении других людей. Джойс стояла на своем; и я стояла на своем. С ее точки зрения, она находилась в обществе коммунистки, а потому прибегла к определенным клише. Я отвечала ей тем же. Мы дважды пытались все это прекратить, начать разговор на другом уровне, не получилось – в воздухе звенела враждебность. Вечером ко мне заглянул Майкл, я рассказала ему об инциденте с Джойс. Сказала, что, хоть мы с ней и старые друзья, возможно, мы больше никогда не увидимся. Хотя мои взгляды ни в чем не изменились, я, став членом партии, сделалась для Джойс воплощением чего-то, к чему она была обязана иметь определенное отношение. И я тоже реагировала соответствующим образом. На что Майкл сказал:
– Ну, а ты чего хотела?
Он говорил со мной, пребывая в роли восточноевропейского ссыльного, бывшего революционера, закаленного подлинным опытом политической борьбы, и обращаясь ко мне в моем амплуа «политически невинной». И я отвечала ему, пребывая в этом амплуа, выдавая всяческие либеральные глупости. Все это поразительно – роли, которые мы играем, и как мы играем эти роли.
15 сент., 1951
Дело Джека Бриггса. Журналист «Таймс». Ушел из «Таймс» с началом войны. Тогда был вне политики. Во время войны работал на британскую разведку. Именно тогда на Бриггса оказали влияние коммунисты, которые встречались на его пути, он начал стабильно двигаться влево. После войны отказался от нескольких высокооплачиваемых должностей в консервативных изданиях, работал за маленькую зарплату в левой газете. Или в притворявшейся левой; потому что, когда он захотел написать статью о Китае, этот столп левых, Рекс, создал такие условия, что Джеку пришлось уволиться. И он остался без средств к существованию. И вот в это время, когда в газетном мире его считают коммунистом и, соответственно, никуда не принимают на работу, его имя всплывает в Венгрии, на судебном процессе, где он фигурирует как британский агент, ведущий подрывную работу против коммунизма. Случайно его встретила, пребывает в мрачной депрессии, – в партии и в околопартийных кругах шепчутся, что Бриггс «капиталистический шпион» и всегда им был. Друзья относятся к нему с подозрением. На собрании группы писателей мы это обсудили, решили обратиться к Биллу, чтобы положить конец этой отвратительной кампании. Мы с Джоном пошли к Биллу, сказали, что это явная ложь и что Джек Бриггс никогда не был и не мог быть агентом, потребовали, чтобы он сделал что-нибудь. Билл – любезный, приятный. Сказал, что «наведет справки» и даст нам знать. Мы промолчали насчет «справок», знали, что это означает обсуждение в партийных кругах «этажом выше». От Билла – ни звука. Шла неделя за неделей. Мы снова отправились к Биллу. Чрезвычайно любезен. Сказал, что ничего не может сделать. Почему не может? «Видите ли, в делах такого рода, когда могут быть сомнения…» Мы с Джоном разозлились, потребовали от Билла, чтобы он ответил: допускает ли лично он вероятность того, что Джек мог когда-то быть агентом. Билл заколебался, пустился в долгие, откровенно неискренние умствования на тему, что всегда есть вероятность, что кто угодно может оказаться агентом, «включая меня самого». И все это улыбаясь ослепительно и дружелюбно. Мы с Джоном ушли – подавленные, злые, в том числе – на самих себя. Мы встречались с Джеком Бриггсом лично, сочли, что это сделать необходимо, и настояли, чтобы и другие с ним пообщались. Но слухи и злобные сплетни не прекращались. Джек Бриггс – в жестокой депрессии, а также в полной изоляции – и слева, и справа. Что усугубило иронию происходящего, так это то, что через три месяца после его скандала по поводу статьи о Китае, о которой Рекс сказал, что она была «коммунистической по своему тону», респектабельные газеты начали публиковать статьи, написанные в точно таком же тоне, и тут Рекс, отважный мужчина, решил, что самое время опубликовать статью о Китае. Он предложил Джеку Бриггсу написать эту статью. Джек, пребывающий в замкнутом и горьком настроении, отказался.
В наше время этот сюжет, с более или менее мелодраматичными вариациями, типичен для любого интеллектуала-коммуниста или человека, близкого к коммунистам.
3 янв., 1952
В этой тетради я пишу очень мало. Почему? Я вижу, что все, что я пишу, содержит в себе критику партии. И все же я до сих пор еще не вышла из ее рядов. И Молли тоже.
Троих друзей Майкла вчера повесили в Праге. Весь вечер он проговорил со мной – или, скорее, с самим собой. Сначала он объяснил, почему эти трое ни при каких обстоятельствах не могли предать идеи коммунизма. Потом он объяснил, проявив немалую политическую тонкость, почему партия ни при каких обстоятельствах не могла фабриковать обвинения против невинных людей и их вешать; и что эти трое, возможно, заняли, сами этого не желая, «объективно» антиреволюционные позиции. Он говорил, говорил и говорил, пока наконец я не сказала, что пора идти спать. Всю ночь он плакал во сне. Много раз я просыпалась, как от резкого толчка, и видела, что Майкл тихо плачет, орошая слезами подушку. Утром я сказала ему, что он плакал. Он разозлился – на самого себя. Когда Майкл уходил на работу, он выглядел как старик, с посеревшим морщинистым лицом; он мне рассеянно кивнул, – он был очень далеко, замкнутый в том пространстве, где задавал сам себе горькие вопросы. А я тем временем участвую в работе над прошением о помиловании Розенбергов. Невозможно заставить людей его подписать, за исключением членов партии и близких к партии интеллектуалов. (Не как во Франции. В нашей стране за последние два-три года общая обстановка резко переменилась; все напряженные, подозрительные, напуганные. Еще немного, и мы окончательно сойдем с резьбы и впадем в свою разновидность маккартизма. Мне часто задают вопрос, даже члены партии, не говоря уж о «респектабельных» интеллектуалах, почему я ходатайствую в защиту Розенбергов, а не тех, кто был оклеветан в Праге? Выясняется, что я не могу дать этому разумного объяснения, могу только сказать, что кто-то же должен заниматься защитой Розенбергов. Мне все отвратительно – и я сама, и люди, которые отказываются ставить свои подписи; мне кажется, я живу в атмосфере отвращения, пропитанного подозрительностью. Сегодня вечером Молли расплакалась, это было как гром среди ясного неба: она сидела на краю моей постели и беззаботно болтала о том, как прошел ее день, а потом вдруг расплакалась. Тихо и беспомощно. Мне это что-то напомнило, в тот момент я не поняла – что, но, конечно же, мне вспомнилась Мэрироуз, которая внезапно позволила излиться своим слезам, и они так и потекли по ее лицу, когда она сидела там, в большой комнате в «Машопи», и говорила: «Мы верили, что все будет прекрасно, а теперь мы знаем, что не будет». Молли плакала точно так же. У меня по всему полу разбросаны газеты со статьями о Розенбергах, о событиях в Восточной Европе.
Розенбергов казнили на электрическом стуле. Ночью мне стало худо. Сегодня утром я проснулась и спросила себя: почему случай с Розенбергами вызывает у меня такие чувства, а в связи с ложными обвинениями в коммунистических странах я испытываю только беспомощное уныние? Ответ довольно ироничен. Я ощущаю свою ответственность за то, что происходит на Западе, но совсем ее не чувствую за то, что происходит там. И все равно я остаюсь в партии. Я сказала что-то в этом роде Молли, а она ответила очень коротко, бросила отрывисто и деловито (она была в самой гуще какой-то организационной кутерьмы): «Да-да, понимаю, но я занята».
Кестлер [14]14
Кестлер Артур (1905–1983) – английский писатель и философ. Был корреспондентом в Испании во время гражданской войны. Приговорен к смертной казни правительством Франко, но под международным давлением освобожден. Массовые репрессии в СССР привели его к переходу на либеральные позиции и отказу от марксизма. В наиболее известном романе «Слепящая тьма» (1940) Кестлер талантливо описал психологический механизм сталинского террора.
[Закрыть]. Кое-что из того, что он сказал, застряло у меня в мозгу – мол, любой коммунист на Западе, который после определенных событий остался в партии, поступил так, исходя из личного мифа. Что-то в этом роде. И вот я вопрошаю себя: каков мой личный миф? Гласит ли он, что, хотя большинство критических высказываний о Советском Союзе верны, там обязательно должны быть люди, которые пережидают это время и надеются повернуть нынешний ход событий вспять, снова навстречу к подлинному социализму? Раньше я этого так четко не формулировала. Разумеется, нет такого партийца, которому я могла бы это сказать, хотя с бывшими партийцами я веду именно такие разговоры. Допустим, у всех членов партии, которых я знаю, есть сходные, не подлежащие обсуждению вслух, мифы, причем у каждого – свои? Я спросила об этом Молли. Она резко меня осадила:
– Зачем ты читаешь эту свинью Кестлера?
Подобный комментарий настолько выбивался по своему уровню из ее обычной манеры ведения беседы, будь то на политические темы или на любые другие, что я очень удивилась и попыталась с ней это обсудить. Но Молли не до меня. Когда она занята организационной работой (а сейчас она устраивает огромную выставку произведений искусства из Восточной Европы), то слишком в нее погружена, чтобы проявлять интерес к чему-то еще. Она находится в совершенно ином амплуа. Сегодня мне пришло в голову, что, когда я заговариваю с Молли о политике, я никогда не знаю, кто из них мне ответит: сухая, мудрая, ироничная женщина, занимающаяся политикой, или же партийный фанатик, речи которого звучат без преувеличения весьма маниакально. И во мне самой живут две эти личности. Например, встретила на улице редактора Рекса. Это было на прошлой неделе. После того как мы обменялись приветствиями, я увидела, что выражение его лица меняется, делается ядовитым и злобным, и поняла, что сейчас начнутся «наезды» на партию. И я знала, что, если Рекс начнет нападать, я начну защищать. Для меня была невыносима сама мысль, что мне сейчас придется слушать его, злобствующего, или себя – тупо реагирующую. Поэтому я поспешно с ним распрощалась под каким-то благовидным предлогом. Проблема в том, что когда вступаешь в партию, то не понимаешь, что скоро ты уже не встретишь никого, кто не является коммунистом или бывшим коммунистом и кто сможет с тобой разговаривать без этой ужасной дилетантской озлобленности. И ты оказываешься в изоляции. Вот почему я, разумеется, выйду из партии.
Я вижу, что вчера написала, будто выйду из партии. Интересно: когда и на каком основании?
Ужинала с Джоном. Мы редко встречаемся – мы всегда на грани политических разногласий. Под конец ужина он сказал:
– Причина, по которой мы выходим из партии, заключается в том, что для нас было бы невыносимо распрощаться с нашими идеалами и с надеждой исправить мир.
Весьма банально. И интересно, потому что это подразумевает, что Джон верит, и что я тоже должна верить, будто только коммунистическая партия способна изменить мир к лучшему. А вместе с тем ни один из нас ни во что подобное не верит. Но, кроме этого, его замечание поразило меня тем, что оно противоречило всему, что Джон до сих пор говорил. (Я утверждала, что Пражское дело было явно сфабриковано, а он говорил, что, хотя партия и допускает «ошибки», она неспособна на такой откровенный цинизм.) Я пошла домой, размышляя о том, что, когда я вступала в партию, где-то в глубине души я надеялась обрести целостность, покончить с той раздвоенностью, неудовлетворенностью, расколом, которыми отмечена наша жизнь. При этом вступление в партию только усугубило раскол – и дело не в принадлежности организации, каждый догмат которой, во всяком случае на бумаге, противоречит представлениям, бытующим в том обществе, в котором мы живем; но в чем-то более глубинном. Или, по меньшей мере, в чем-то более сложном для понимания. Я пыталась об этом думать, мое сознание раз за разом погружалось в пустоту, я запуталась и устала до изнеможения. Пришел Майкл, очень поздно. Я рассказала ему, о чем я думала, что силилась понять и не могла. В конце концов, он же знахарь, целитель человеческих душ. Майкл посмотрел на меня, очень сухо и иронично, и сказал:
– Моя дорогая Анна, человеческая душа, когда она просто сидит на кухне или, в данном случае, в двуспальной кровати, и так сама по себе довольно сложная штука, и мы практически ничего про нее не понимаем. А ты что, сидишь здесь и переживаешь, что не можешь понять устройства человеческой души, находящейся в центре мировой революции?
И тогда я выкинула из головы эти мысли, и была этому рада, но все равно я чувствовала себя виноватой, оттого что так радуюсь, что не думаю об этом.
Я поехала с Майклом в Берлин. Он пытался найти старых друзей, затерявшихся во время войны, они теперь могли оказаться где угодно.
– Думаю, их нет в живых, – сказал он своим новым голосом, обесцвеченным твердым решением ничего не чувствовать. Со времени Пражских событий у него появился этот новый голос. Восточный Берлин – ужасающее место, безрадостный, серый, разрушенный, но в первую очередь, удручает сама атмосфера: отсутствие свободы разлито в воздухе подобно невидимому смертоносному яду. Вот самый знаменательный эпизод: Майкл случайно столкнулся с людьми, которых он знал до войны. Они встретили его враждебно – так что Майкл, бросившийся было им навстречу, чтобы привлечь их внимание, но увидевший на их лицах враждебность, тут же замкнулся. А все потому, что эти люди знали, что он дружил с повешенными в Праге, во всяком случае с тремя из них. Они оказались предателями, значит, из этого вытекало, что предателем был и Майкл тоже. Он попытался завязать с ними разговор, очень спокойно, очень вежливо. Они напоминали стаю собак или каких-то других животных, которые жались друг к другу, чтобы справиться с собственным страхом, и были готовы все вместе накинуться на чужака. Одна из них, женщина, глаза которой горели злобой, поинтересовалась:
– А что означает, товарищ, ваш дорогой костюм?
Майкл одевается очень плохо, на одежду он не тратит практически ничего. Он сказал:
– Ирена, но это самый дешевый костюм, который только можно найти в Лондоне.
На ее лице тут же появилось выражение напряженной подозрительности, она взглянула на своих товарищей, а потом, снова приободрясь, спросила торжествующим голосом:
– А зачем ты сюда приехал? Разносить эту капиталистическую заразу? Мы видим твои шмотки и знаем, что потребительских товаров у нас здесь нет.
На мгновение Майкл онемел от изумления, а потом сказал, все еще сохраняя ироничный тон, что даже Ленин понимал, что существует вероятность того, что в молодом коммунистическом обществе на начальном этапе будет ощущаться нехватка потребительских товаров. В то время как Англия, «полагаю, это тебе известно, Ирена», это – весьма основательное капиталистическое общество, и оно прекрасно обеспечено всеми потребительскими товарами. Ирена состроила гримасу негодования или, скорее, ненависти. Потом она развернулась на каблуках и пошла прочь, и ее спутники ушли вместе с ней. Майкл произнес всего одну фразу:
– А ведь она была умной женщиной.
Позже, когда он на эту тему шутил, в голосе его звучали усталость и горечь. Например, он сказал:
– Анна, представь, что все эти герои-коммунисты отдали жизнь за то, чтобы создать такое общество, в котором товарищ Ирена может плевать мне в лицо за то, что мой костюм немного лучше костюма ее мужа.
Сегодня умер Сталин. Мы с Молли сидели на кухне, расстроенные. Я все повторяла и повторяла:
– Мы проявляем непоследовательность, мы должны радоваться. Ведь мы уже в течение нескольких месяцев говорили друг другу, что ему следовало бы умереть.
Молли ответила:
– Ну, я не знаю, Анна, может, он ничего и не знал о тех ужасах, которые там происходили.
Потом она рассмеялась и сказала:
– Подлинная причина нашего расстройства заключается в том, что нам ужасно страшно. Легче иметь дело с тем злом, которое тебе уже знакомо.
– Ну, хуже уже быть не может.
– А почему нет? Мы, мы все, похоже, верим, что станет лучше? А почему должно стать лучше? Иногда мне кажется, что приближается новый ледяной период тирании и террора, а почему бы нет? Кто может не дать этому хода – мы?
Когда позже пришел Майкл, я передала ему слова Молли – о том, что Сталин, может, ничего и не знал; потому что я думала, как странно, что все мы нуждаемся в великом человеке, и мы воссоздаем его снова и снова, вопреки очевидному. Майкл был мрачным, выглядел устало. К моему удивлению, он сказал:
– Что ж, а может, это и вправду так, а? В том-то все и дело: все что угодно и где угодно может оказаться правдой, и никогда нет ни малейших шансов узнать настоящую правду о чем-либо. Все возможно – все настолько безумно, что возможно вообще все что угодно.
Когда он это говорил, у него был какой-то болезненный и потерянный вид. Голос безжизненный, как это теперь часто бывает. Позже Майкл сказал:
– Что ж, мы радуемся, что Сталин умер. Но когда я был молодым и политически активным, я считал его великим человеком. Мы все так считали.
Потом он попытался засмеяться и добавил:
– В конце концов, само по себе это вовсе неплохо – хотеть, чтобы в мире были великие люди.
Потом он прикрыл глаза рукой, это был новый его жест, он как бы защищал глаза, словно свет причинял ему боль. Он сказал:
– У меня болит голова, пойдем в постель, давай?
В постели любовью мы не занимались, мы тихо лежали рядом и молчали. Во сне Майкл плакал. Мне пришлось разбудить его, потому что его мучил кошмар.
Дополнительные выборы. Северный Лондон. Кандидаты – консерваторы, лейбористы, коммунисты. Победили лейбористы, но с меньшим перевесом по сравнению с предыдущими выборами. Как обычно, в рядах Коммунистической партии – долгие дискуссии на тему, правильно ли предпринимать попытки войти в списки кандидатов от Лейбористской партии. Я присутствовала на нескольких дискуссиях на эту тему. Они все проходили по одной и той же схеме. Нет, мы не хотим входить в списки; пусть лучше победят лейбористы, чем тори. Но с другой стороны, если мы верим в правильность политики КП, мы должны стараться внедрить своего кандидата. И все же мы знаем, что у нас нет надежды внедрить своего кандидата. Мы буксуем в этом тупике, пока не приходит эмиссар из Центра и не говорит, что неправильно рассматривать КП как какую-то группу активистов, все это пораженческие настроения, мы должны сражаться на выборах так, словно убеждены, что их выиграем. (Но мы знаем, что мы их не выиграем.) Таким образом, пламенная речь представителя Центра, хотя она и вдохновляет всех на новые трудовые подвиги, однако никак не разрешает основной дилеммы. Во всех трех случаях, когда я присутствовала при воплощении в жизнь этого сюжета, сомнения и колебания устранялись при помощи – шутки. О да, в политике она очень важна, эта шутка. Ее произнес сам представитель из Центра: «Да, товарищи, все наши взносы пропадут впустую, мы не соберем столько голосов, сколько нужно, чтобы внедриться в список лейбористов». Все смеются с большим облегчением, и собрание завершается. Эта шутка, находящаяся в прямом противоречии с официальным политическим курсом в его полном объеме, на деле подытоживает истинные чувства всех участников. Три дня я ходила вербовать избирателей. Штаб-квартира избирательной кампании находится в доме товарища, живущего в этом районе; кампания была организована вездесущим Биллом, который живет в этом избирательном округе. Дюжина, или около того, домохозяек, у которых есть время на вербовку избирателей днем, – мужчины приходят вечером. Все друг друга знают, та атмосфера, которую я так люблю, – люди все вместе работают на общее благо. Билл – блистательный организатор, все продумано до мелочей. Раздается чай, идет дискуссия о том, какой была обстановка в районе до того, как мы пошли вербовать избирателей. Это рабочий район.
– Партию здесь очень поддерживают, – сказала одна женщина гордо.
Мне выдают две дюжины карточек: на них написаны фамилии людей, которых уже агитировали, и сделана пометка «сомневающиеся». Моя работа состоит в том, чтобы снова с ними поговорить и убедить их проголосовать за КП. Когда я покидаю штаб-квартиру, идет дискуссия, как правильно одеваться на вербовку избирателей: большинство женщин, которые этим занимаются, одеты лучше, чем жительницы этого района.
– Я не думаю, что правильно одеваться не так, как всегда, – говорит одна женщина, – это своего рода обман.
– Да, но, если ты появишься у них на пороге разодетая в пух и прах, тебе не поверят.
Товарищ Билл – веселый, добродушно посмеивающийся, – в том же состоянии энергичного добродушия, что и Молли, когда она занята конкретной работой, говорит:
– Главное – добиться результатов.
Обе женщины упрекают его в нечестности.
– Мы должны всегда вести себя честно, потому что иначе люди не будут нам доверять.
Люди, карточки с фамилиями которых мне выдали, живут в разных рабочих кварталах района, на большом расстоянии друг от друга. Район безобразный, застроенный одинаковыми, маленькими бедными домиками. Основное предприятие, в полумиле отсюда, выпускает во все стороны густой дым. Темные тучи, тяжелые и низкие, и дым, плывущий по небу и сливающийся с ними.
У первого дома, который я посетила, была потрескавшаяся, покрытая выцветшей краской дверь. Миссис С.: в мешковатом шерстяном платье и фартуке, женщина, замученная жизнью. У нее два маленьких сына; оба хорошо одеты, ухожены. Я говорю, что я из КП; она кивает. Я спрашиваю:
– Я правильно понимаю, что вы еще не решили, будете ли вы за нас голосовать?
Она отвечает:
– Я против вас ничего не имею.
Она не враждебна, она вежлива. Она говорит:
– Дама, которая приходила на прошлой неделе, оставила книжечку.
(Имеется в виду памфлет.) На прощание она говорит:
– Но мы всегда голосуем за лейбористов, дорогая.
Я пишу на карточке «лейбористы», вычеркиваю «сомневающиеся» и иду дальше.
Следующие, киприоты. Этот дом даже еще беднее; молодой человек встревоженного вида, хорошенькая смуглая девушка, новорожденный младенец. Почти никакой мебели. В Англии они недавно. Выясняется, что они «сомневающиеся» потому, что не уверены, имеют ли они право участвовать в выборах. Я объясняю им, что у них такое право есть. Оба добродушные, но явно хотят, чтобы я поскорее ушла; ребенок кричит, в доме тревожная и напряженная обстановка. Молодой человек говорит, что он не имеет ничего против коммунистов, но ему не нравятся русские. Мне кажется, эти двое не станут утруждать себя походом на избирательный участок, но я оставляю на карточке помету «сомневающиеся» и иду дальше.
Аккуратный дом, перед ним толпа хулиганистых мальчишек. Когда я к ним приближаюсь, меня встречают восхищенными посвистываниями и возгласами. Мне приходится побеспокоить хозяйку, которая ждет ребенка и которая прилегла отдохнуть. Прежде чем меня впустить, она упрекает сына: тот обещал ей сходить в магазин вместо нее, а сам не пошел. Он отвечает, что сходит позже; симпатичный, крепкий, хорошо одетый парень примерно лет шестнадцати, – все дети в этом районе одеты хорошо, даже если их родители – совсем нет.