Текст книги "Золотая тетрадь"
Автор книги: Дорис Лессинг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 49 (всего у книги 55 страниц)
Я поехала проведать Дженет. Всю дорогу я чувствовала себя несчастной, потому что я знала, что Савл занимается любовью с Дороти, кем бы она ни была. Я не могла стряхнуть с себя все это, даже когда я общалась с Дженет. Похоже, она вполне счастлива – отдалившаяся от меня, школьница, маленькая девочка, поглощенная общением с подругами. На обратном пути, в поезде, я опять подумала, как это странно – ведь целых двенадцать лет каждая минута каждого моего дня выстраивалась вокруг Дженет, мой распорядок дня был перечнем ее нужд. И вот она уезжает в школу, и все, я мгновенно возвращаюсь в свое прежнее состояние, я становлюсь Анной, которая никогда не рожала Дженет. Я помню, как Молли говорила то же самое: Томми уехал с друзьями на каникулы, когда ему было шестнадцать, и она целыми днями бродила по дому, изумляясь самой себе. «Я чувствую себя так, как будто у меня никогда и не было никакого ребенка», – повторяла она.
При приближении к дому ощущение напряжения в животе возросло. К тому времени, как я добралась до дома, я была уже совершенно больна, я прямиком направилась в ванную, и меня вырвало. Никогда в жизни меня еще не рвало от нервного напряжения. Потом я, стоя на лестнице, громко окликнула Савла. Он был дома. Он спустился вниз, жизнерадостный. Привет! Ну, как оно все прошло, и так далее. Я смотрела на него, и его лицо менялось, становилось воровато-осторожным, с проступающим сквозь эту осторожность триумфом, и я видела себя со стороны – холодную и недоброжелательную. Он спросил:
– Почему ты так на меня смотришь?
А потом:
– Что ты пытаешься для себя выяснить?
Я пошла в свою большую комнату. Вот эта его фраза – «Что ты пытаешься для себя выяснить?» – была новой нотой в нашем «обмене любезностями», еще одним шагом вниз, в новые глубины неприязни. Когда он произносил эти слова, он испустил волны ненависти в чистом виде. Я присела на кровать и попыталась думать. Я осознала, что ненависть пугает меня на физическом уровне. Что мне известно о психических расстройствах? Ровным счетом ничего. И все же какое-то инстинктивное чувство подсказывало мне, что мне бояться незачем.
Он проследовал за мной в мою комнату и присел на мою кровать, мурлыча себе под нос какой-то джазовый мотивчик и наблюдая за мной. Он сказал:
– Я купил тебе несколько пластинок с джазовой музыкой. Джаз поможет тебе расслабиться.
Я сказала:
– Хорошо.
Он спросил:
– А ты ведь вся такая чертовски английская женщина, да? – Это было сказано мрачно и с неприязнью.
Я сказала:
– Если я тебе не нравлюсь, уходи.
Савл бросил на меня быстрый, полный изумления взгляд и вышел. Я ждала, когда он вернется, зная, каким он будет. Он вернулся тихим, спокойным, любящим братом. Он поставил пластинку на мой проигрыватель. Я изучала остальные пластинки. Ранний Армстронг и Бесси Смит. Мы тихо сидели, слушали музыку, и он наблюдал за мной.
Потом он спросил:
– Ну?
Я ответила:
– Вся эта музыка такая добродушная и теплая, и примиряющая.
– Ну и?
– К нам это не имеет никакого отношения, мы не такие.
– Леди, мой характер сформировался под влиянием Армстронга, Беше и Бесси Смит.
– Значит, с тех пор в нем что-то изменилось. С ним что-то случилось.
– С ним случилось то, что случилось со всей Америкой.
Потом он добавил, угрюмо:
– Полагаю, вполне может оказаться, что у тебя тоже есть природный дар воспринимать джаз, тебе это нужно.
– Почему тебе во всем необходимо соревноваться, конкурировать?
– Потому что я американец. Америка – страна, где соревнуются и конкурируют.
Я увидела, что тихий брат ушел, вернулась ненависть. Я сказала:
– Я думаю, что будет лучше, если мы на сегодня расстанемся, иногда ты для меня слишком большая нагрузка.
Савл был этим поражен. Потом его лицо взяло себя под контроль – когда это происходит, буквально видно, как его больное и обиженное лицо «берет себя в руки». Он сказал спокойно, посмеиваясь дружелюбно:
– Я тебя в этом не виню. Я и сам для себя слишком большая нагрузка.
Он вышел. Через несколько минут, когда я уже легла спать, он ко мне спустился, подошел к моей кровати и, улыбаясь, сказал:
– Подвинься.
Я сказала:
– Я не хочу ругаться.
Он сказал:
– Мы ничего не можем с собой поделать.
– А не кажется ли тебе странным, не удивляет ли тебя то, что именно мы избираем предметом для наших ссор? Мне совершенно наплевать, с кем ты спишь, а ты не тот мужчина, кто станет наказывать женщину через секс. Так что очевидно, что мы ругаемся из-за чего-то совсем другого. Из-за чего же?
– Это интересный опыт, быть сумасшедшим.
– Именно так, опыт интересный.
– Почему ты так говоришь об этом?
– Через год мы оба оглянемся назад и скажем: так вот какими мы тогда были, какой потрясающий жизненный опыт мы получили.
– А что в этом плохого?
– У таких как мы, у нас у всех, мания величия. Ты говоришь: «Я такой, как я есть, потому что Соединенные Штаты в политическом смысле представляют собой то-то и то-то, я – Соединенные Штаты». А я говорю: «Я олицетворяю собой современную женщину».
– Возможно, мы оба правы.
И мы заснули, как друзья. Но сон переменил обоих. Когда я проснулась, Савл лежал на боку и, напряженно улыбаясь, наблюдал за выражением моего лица. Он спросил:
– Что тебе снилось?
Я сказала:
– Ничего.
А потом я вспомнила. Мне приснился мой страшный сон, и злобный безответственный принцип в нем воплотился в Савла. На протяжении всего длинного кошмара он смеялся, насмехался надо мной. Он крепко держал меня за плечи так, что я не могла пошевелиться, и говорил: «Я собираюсь сделать тебе больно, мне это нравится».
Воспоминание оказалось таким тяжелым, что я тут же вылезла из кровати, прочь от него, и я пошла на кухню, делать кофе. Он зашел ко мне примерно через час, полностью одетый, лицо – кулак.
– Мне надо выйти, – сказал он.
Он немного задержался, притормозил, он ждал, когда же я что-нибудь ему скажу, потом он начал медленно спускаться, оглядываясь на меня словно в надежде, что я его остановлю. Я легла на спину на пол и стала слушать раннего Армстронга, и я завидовала тому легкому и радостному, жизнелюбивому и добродушно-насмешливому миру, откуда была родом эта музыка. Савл вернулся, четыре или пять часов спустя, его лицо было оживленным, светилось мстительным торжеством. Он поинтересовался:
– А почему ты ничего не говоришь?
Я ответила:
– Нечего сказать.
– Почему ты не наносишь мне ответного удара?
– Ты отдаешь себе отчет в том, насколько часто ты спрашиваешь у меня, почему я не наношу ответного удара? Если ты хочешь, чтобы тебя за что-то наказывали, найди себе кого-нибудь другого.
И сразу – необычайная в нем перемена, когда я что-то говорю, а он это обдумывает. Он сказал, заинтересованно:
– А что, мне нужно, чтобы меня наказывали? Хм-м-м-м, интересно.
Савл сидел на краю кровати, пощипывал подбородок, хмурился. Он заметил:
– Не думаю, что я себе очень нравлюсь в данный момент. И ты мне тоже не нравишься.
– И мне ты не нравишься, и я сама себе не нравлюсь. Но нам обоим все это вообще-то по-настоящему не нравится, так зачем же утруждаться нелюбовью к самим себе?
Выражение его лица снова переменилось. Он сказал, хитро:
– Полагаю, ты думаешь, будто знаешь, что я делал.
Я ничего не ответила, и он встал и принялся быстро расхаживать по комнате, бросая на меня быстрые яростные взгляды.
– Ты же никогда не узнаешь, правда, ты никак не можешь этого узнать.
То, что я ничего не говорила, проистекало не из решимости не допустить ссору или сохранить самообладание, оно было адекватным по холодности оружием в нашей с ним битве. После молчания, которое продлилось ровно столько, сколько было нужно:
– Я знаю, что ты делал, ты трахал Дороти.
Он быстро проговорил:
– Откуда ты это знаешь?
А потом так, словно он этого вовсе и не говорил:
– Не задавай мне никаких вопросов, и я не буду тебе лгать.
– А я и не задаю тебе вопросов, я читаю твой дневник.
Савл прервал свою размашистую прогулку по комнате, остановился и на меня уставился. На его лице, за выражением которого я наблюдала с холодным интересом, поочередно проступили страх, гнев и вороватое торжество. Он сказал:
– Я не трахал Дороти.
– Значит, это был кто-нибудь другой.
Он принялся кричать, размахивая в воздухе руками, рывками пропуская слова сквозь челюсти, как мясо сквозь мясорубку:
– Ты за мной шпионишь, ты самая ревнивая женщина из всех, кого я знал. Я не прикасался к другой женщине с тех пор, как я сюда пришел. А для такого темпераментного американского парня, как я, это что-нибудь да значит.
Я заметила, зло и ядовито:
– Я рада, что ты парень темпераментный.
Он заорал:
– Я – настоящий мужчина. Я – не дамская болонка, которую можно держать дома взаперти.
Он продолжал кричать, и я узнала то чувство, которое испытала накануне: еще одна ступенька, шаг вниз по лестнице, ведущей к моему безволию. «Я, я, я, я, я», – кричал он, но речь его была бессвязна, он поливал меня мутной взвесью хвастливых заявлений, а мне казалось, что меня поливают очередями из автомата, что в мое тело входят пули. Так продолжалось долго: «я, я, я, я, я», и я перестала слушать, а потом я поняла, что наступила тишина, что Савл замолчал и смотрит на меня с тревогой.
– Что с тобой такое? – спросил он.
Он подошел ко мне, он опустился на колени, повернул к себе мое лицо, сказал:
– Ради всего святого, ты должна понять, что секс неважен для меня, он просто для меня неважен.
Я уточнила:
– Ты хочешь сказать, что секс для тебя важен, тебе неважно, с кем ты им занимаешься.
Савл на руках отнес меня в постель, мягкий, заботливый и сострадающий. Он с отвращением к самому себе сказал:
– Когда я сбиваю с ног какую-нибудь женщину, я неизменно оказываюсь большим мастером по сбору ее по кусочкам.
– А зачем тебе нужно сбивать женщин с ног?
– Я не знаю. Пока ты не заставила меня это понять, я этого не знал.
– Хорошо бы тебе обратиться к какому-нибудь знахарю. Я устала повторять, что ты разрушишь нас обоих.
Я заплакала, я чувствовала себя как прошлой ночью во сне, когда он крепко держал меня за плечи, смеясь и делая мне больно. Он же между тем был в это время мягким, нежным, добрым. И я внезапно поняла, что все это, весь этот цикл, где нежность сменяется нападками и наоборот, нужен только ради этого мгновения, когда он успокаивает меня и утешает. Я резко встала, разъярившись из-за его опеки надо мной и из-за того, что эту опеку допускаю, и закурила.
Он сказал, угрюмо:
– Может, я и сбиваю тебя с ног, но ты недолго остаешься лежать поверженной.
– Повезло тебе, ты можешь снова и снова это делать, и радоваться этому.
Он сидел задумчивый и погруженный в свои мысли, рассматривал себя со стороны:
– Но скажи мне – почему, зачем?
Я закричала на него:
– Как и у всех американцев, у тебя проблемы с матерью. Ты делаешь из меня свою мать, ты полностью сосредотачиваешься на мне в этой роли. Тебе все время нужно как-то провести, перехитрить меня, и это очень важно – перехитрить меня. Для тебя очень важно лгать, да так, чтобы тебе поверили. Потом, когда мне делается больно, твое желание убить меня, твою мать, тебя пугает и тогда тебе приходится жалеть и утешать меня… – Я истерически пронзительно кричала. – Мне все это ужасно надоело. Мне надоело, что со мной сюсюкаются как с ребенком. Меня тошнит от всей этой банальности…
Я остановилась и посмотрела на него. У него было лицо ребенка, которого только что отшлепали.
– А теперь тебе приятно, потому что тебе удалось добиться того, что я на тебя кричу. Почему ты на меня не сердишься? А тебе следовало бы рассердиться – я называю тебя, Савл Грин, я вешаю на тебя ярлык, и такой низкой пробы, что ты просто обязан рассердиться. Тебе должно быть стыдно, что ты сидишь здесь, в свои тридцать три, и выслушиваешь все эти мои банальные, немыслимые в своей упрощенности трактовки.
Когда я замолчала, я поняла, что измотана. Я была заперта в скорлупе нервного напряжения, я почти чувствовала его запах, запах затхлого облачка нервного изнеможения.
– Продолжай, – сказал он.
– Последний мой сеанс бесплатного психоанализа закончился.
– Иди сюда.
Я не могла не подойти к нему. Смеясь, Савл притянул меня к себе. Он начал заниматься со мной любовью. Я ему отвечала, отвечала этой холодной любовной ярости. Мне было легко отвечать на холод, потому что холод в отличие от нежности не может причинить мне боли. Вскоре я заметила, что перестала отвечать на его ласки. Поскольку я поймала себя на этом, я сразу поняла, и даже до того, как я успела подумать это, что происходит что-то новенькое, он занимается любовью не со мной. Савл переключил голос на другой регистр, он начал говорить с южным акцентом, глубоко и вязко, посмеиваясь, агрессивно:
– Ну и ну, мэм, а отдаваться вы умеете, да-да, умеете вы делать это дело, я так всем и скажу.
Он трогал меня по-другому, он трогал не меня. Он провел рукой по моим бедрам и ягодицам и сказал:
– Да, доложу вам, прекрасные и крепкие женские формы.
Я ответила:
– Ты нас путаешь, я – та, которая худенькая.
Шок. Я увидела, буквально увидела, как Савл выходит из личности, в которой только что был. Он откинулся на спину, прикрыл глаза рукой, он сбился с дыхания. Он весь побелел. Потом он сказал, уже без южного акцента, своим обычным голосом, но с интонацией повесы, так же как он говорил «я – темпераментный американский мальчик»:
– Малышка, принимай меня на грудь легко, как ты это делаешь с хорошим виски.
– То есть ты так себя бы охарактеризовал, – уточнила я.
Снова шок. Савл силой пытался выбить себя из той личности, он задыхался, потом заставил себя дышать ровно, потом сказал нормально:
– Что со мной такое?
– Ты хочешь сказать: что с нами такое? Мы оба сумасшедшие. Мы сидим в коконе безумия.
– Ты! – Это было сказано угрюмо. – Ты самая здравая баба из всех, кого я знал.
– Не в данный момент.
Мы долго лежали, молчали. Он нежно поглаживал мою руку. На улице под окнами грохотали грузовики. Я чувствовала, как это нежное поглаживание руки снимает мое напряжение. Все безумие, вся ненависть ушли. А потом случился еще один долгий, медленно темнеющий день, когда мы были отрезаны от всего мира, а потом – долгая темная ночь. Квартира была как корабль, плывущий в темном море, она как будто бы плыла, отрезанная от всякой другой жизни, сама в себе, самодостаточная. Мы ставили новые пластинки, мы занимались любовью, и те два человека, Савл и Анна, сумасшедшие, ушли куда-то, находились где-то в другом месте, в другой комнате.
(*17) У нас была неделя счастья. Телефон не звонил. К нам никто не приходил. Мы были одни. Но это кончилось, в Савле словно повернули выключатель, и вот я села и пишу. Я вижу, что я написала слово – «счастье». И этого достаточно. И пусть он говорит: «Ты вырабатываешь счастье как патоку». За всю эту неделю у меня ни разу не возникало желания писать в этих тетрадях. Мне было нечего сказать.
Сегодня мы встали поздно, послушали пластинки, занялись любовью. Потом Савл поднялся к себе. Он спустился, лицо – резак, я на него взглянула и поняла, что провернули тумблер. Он побродил по комнате, сказал:
– Мне как-то беспокойно, мне как-то беспокойно.
В его голосе звучала откровенная враждебность, поэтому я ответила:
– Тогда иди отсюда.
– Если я пойду, ты будешь обвинять меня, что я там с кем-то переспал.
– Потому что ты хочешь, чтобы я это делала.
– Что ж, я пошел.
– Тогда иди.
Он стоял и смотрел на меня, его переполняла ненависть, я чувствовала, как напрягаются мышцы в животе, как темным туманом наползает на меня тревога. Я наблюдала, как неделя счастья ускользает прочь. Я думала: «Через месяц домой вернется Дженет и эта Анна прекратит свое существование. Если я знаю, что смогу отключить эту беспомощную страдалицу, потому что это будет нужно Дженет, значит, я и сейчас могу это сделать. Почему же я этого не делаю? Потому что я не хочу, вот почему. Что-то должно отыграться до конца, некий рисунок нужно проработать во всех деталях…»
Он почувствовал, что я удаляюсь, и он встревожился, спросил:
– Почему я должен куда-то идти, если я этого не хочу?
– Тогда не ходи, – сказала я.
– Пойду поработаю, – сказал он хмурясь, сказал как обрубил.
Он вышел. Через несколько минут спустился, прислонился к дверному косяку. Я за это время не совершила ни единого движения. Я сидела на полу, ждала его, потому что знала, что он вернется. Темнело, большая комната была полна теней, небо меняло цвет. Я сидела и наблюдала, как небо заполняется новым цветом, а одновременно с этим темнота приходит в город, и, не прилагая к этому усилий, я вдруг достигла отстраненности «игры». Я стала частицей ужасающего города и миллионов людей, я одновременно была и на полу, и над городом, глядя на город сверху вниз. Когда в дверях появился Савл, он остановился, прислонившись к дверному косяку, и сказал мне обвиняющим тоном:
– Со мной еще такого не бывало, я никогда не был настолько привязан к женщине, так что я даже не могу выйти прогуляться без того, чтобы не почувствовать себя виноватым.
Его тон быль очень далек от того состояния, которое я в эти минуты проживала, поэтому я ему сказала:
– Ты пробыл здесь неделю, хотя тебя никто об этом не просил. Ты этого хотел. Теперь твое настроение переменилось. Почему мое настроение должно перемениться вместе с твоим?
Он осторожно проговорил:
– Неделя – это долгий срок.
По тому, как он это сказал, я поняла, что до тех пор, пока я не произнесла слова «неделя», он не знал, сколько дней прошло. Мне было любопытно узнать, а как он думал – сколько дней прошло, но я боялась его спросить об этом. Он стоял, хмурился, искоса на меня поглядывал, пощипывая пальцами свои губы так, словно они были музыкальным инструментом. После паузы он сказал, лицо его при этом исказилось хитроватой гримасой:
– Но тот фильм я смотрел только позавчера.
Я понимала, что Савл делает: он хочет притвориться, что это была не неделя, а два дня, отчасти чтобы проверить, уверена ли я в том, что прошла неделя, а отчасти потому, что ему ненавистна сама мысль, что он какой-то женщине может отдать целую неделю себя. В комнате темнело, и ему приходилось вглядываться, чтобы рассмотреть выражение моего лица. Свет, исходивший с неба, сиял в его серых глазах, мерцал на светлых волосах. Он выглядел как животное, которое, почуяв опасность, пытается напугать противника. Я ответила:
– Тот фильм ты смотрел неделю назад.
Он сказал, холодно:
– Если ты так говоришь, я должен тебе верить.
Потом он ко мне подпрыгнул, схватил меня за плечи и начал трясти:
– Я ненавижу тебя за то, что ты нормальная, я ненавижу тебя за это. Ты – нормальное человеческое существо. Какое ты имеешь право быть такой? Я вдруг понял, что ты помнишь все, возможно, ты помнишь все, что я вообще когда-либо тебе говорил. Ты помнишь все, что с тобой когда-либо происходило, это невыносимо.
Его пальцы больно впились в мои плечи, лицо светилось ненавистью.
Я сказала:
– Да, я действительно все помню.
Но я сказала это без всякого триумфа. Я сознавала, как я выгляжу в его глазах, женщина, которая необъяснимо распоряжается событиями, потому что она в любой момент может оглянуться и увидеть улыбку, жест, движение; услышать произнесенные слова и объяснения, – женщина, живущая во времени. Мне была неприятна церемонность и помпезность этого маленького несгибаемого стража правды. Когда он заявил: «Это все равно, что сидеть в тюрьме, жить с кем-то, кто знает, что ты сказал на прошлой неделе, или же может сказать: три дня назад ты делал это и вот это», я увидела в нем заключенного, потому что мне и самой мучительно хотелось освободиться от моей все упорядочивающей, снабжающей все комментариями памяти. Я чувствовала, как размываются границы моей личности. Живот свело, спина заныла.
Савл сказал:
– Иди сюда. – И, продвигаясь в сторону кровати, показал мне на нее.
Я послушно пошла за ним. Отказаться я не могла. Он сказал, сквозь зубы:
– Пошли, пошли.
Или, скорее:
– Пшли, пшли.
Я поняла, что Савл вернулся на несколько лет назад, ему тогда, наверно, было примерно двадцать. Я сказала «нет», потому что мне не хотелось иметь дело с этим разъяренным молодым самцом. На его лице вспыхнула ухмылка саркастической жестокости, и он сказал:
– Ты говоришь «нет». И это правильно, малышка, говори «нет» чаще, мне это нравится.
Он начал гладить мою шею, и я сказала «нет». Я почти плакала. При виде моих слез Савл заговорил иначе, в голосе звучала торжествующая нежность, он целовал мои слезы как истинный гурман и говорил:
– Да ладно, маленькая, ладно, прекрати.
Секс был холодным, акт ненависти, все делалось с ненавистью. Женское существо, которое неделю расширялось и росло, мурлыкало от удовольствия, забилось в уголок и содрогалось. А та Анна, которая способна наслаждаться агрессивным сексом с антагонистом, была безвольна, не сражалась. Все произошло быстро и безобразно, и он сказал:
– Чертовы англичанки, ничего в постели не умеют.
Но он мне даровал свободу навсегда, причинив мне боль таким вот способом, и я сказала:
– Это моя вина. Я знала, что не получится. Я ненавижу, когда ты жесток.
Он резко повернулся на живот и замер, он думал. Он пробормотал:
– Кто-то мне это уже говорил, недавно. Но кто? Когда?
– Какая-то из твоих женщин тебе сказала, что ты жесток, да?
– Кто? Я? Я не жестокий. Я никогда не был жестоким. Я жестокий?
В этот момент в нем говорил хороший человек. Я не знала, что ответить, боясь его спугнуть и возвратить того, другого. Он спросил:
– Анна, что мне делать?
Я сказала:
– А почему бы не обратиться к какому-нибудь знахарю?
При этих словах, словно повернули выключатель, Савл издал характерный громкий торжествующий смех:
– Ты хочешь упечь меня в психушку? Зачем мне платить аналитику, когда у меня есть ты? Это ты должна вносить платежи за то, что ты здоровый нормальный человек. Ты не первая, кто мне советует отправиться к промывателю мозгов. Ну, а мне нельзя ничего диктовать, никто не может это делать.
Он выпрыгнул из кровати и закричал:
– Я – это я, Савл Грин, я – такой как есть, такой как есть, такой как есть. Я…
Пошла громкая, рваная, подобная пулеметной очереди речь с бесконечным «я, я, я», но внезапно она прекратилась или, скорее, замерла перед тем, как продолжиться: Савл стоял с открытым ртом, молчал, он сказал: «Я, я имею в виду, что я…» – последние разрозненные выстрелы оружейной атаки, потом он обронил, нормальным голосом:
– Я ухожу отсюда, мне необходимо выйти.
Он быстро вышел и, от лихорадочного возбуждения прыгая через ступеньки, побежал к себе наверх. Я слышала, как он с треском выдвигает и задвигает ящики. Я подумала: «Может, он уходит отсюда навсегда?»
Но через несколько мгновений он спустился и постучался в мою дверь. Я рассмеялась от мысли, что этот стук, возможно – юмористическая попытка извиниться. Я сказала:
– Входите, мистер Грин. – И он вошел, сказал с любезной официальной неприязнью:
– Я подумал, что мне необходимо прогуляться. Я начинаю протухать, когда долго сижу в этой квартире взаперти.
Я осознала, что, пока он был в своей комнате наверху, все то, что только что между нами произошло, в его сознании приобрело какой-то иной вид. Я согласилась:
– Хорошо, сегодняшний вечер идеально подходит для прогулки.
Он сказал с мальчишеским энтузиазмом, без всякой задней мысли:
– Ну! Да ты права!
Он начал спускаться вниз как узник, покидающий свою темницу. Я долго лежала, прислушиваясь к тяжелым ударам сердца и чувствуя, как меня мутит. Потом я пошла и стала писать все это. При этом не будет написано ни слова из счастья, из нормальности, из смеха. Через пять или через десять лет все это будет выглядеть как сводка новостей из жизни двух людей, безумных и жестоких.
Вчера вечером, когда я перестала писать, я достала бутылку виски и налила себе полстакана. Я сидела и пила виски маленькими глотками, стараясь делать это так, чтобы алкоголь проскальзывал прямо в узел напряжения у меня под диафрагмой и действовал на него как обезболивающее средство. Я думала: если я буду продолжать жить с Савлом, я легко могу спиться. Я думала: до чего же мы банальны и сколько в нас условностей: то обстоятельство, что я лишилась своей воли, что временами я становлюсь ревнующей маньячкой, что я способна вдохновляться и злобно радоваться оттого, что мне порою удается перехитрить больного человека, ничто из этого не шокирует меня так сильно, как мысль: «Ты можешь стать алкоголичкой». А при этом превращение в алкоголичку – ничто по сравнению со всем остальным. Я пила скотч и думала о Савле. Я представляла себе, как он выходит из моей квартиры, чтобы позвонить, снизу, одной из своих женщин. Ревность текла по каждой вене моего тела, подобно яду, мое дыхание сбивалось, в глазах ломило. Потом я представила себе, как он, больной, бредет неверной поступью по городу, мне стало страшно, я подумала, что мне не следовало отпускать его, хотя я знала, что не смогла бы удержать его. Я долго сидела и переживала из-за его болезни. Потом подумала про другую женщину, и ревность снова начала свою работу в моей крови. Я ненавидела Савла. Я вспоминала холодный тон его дневников и ненавидела его за это. Я пошла наверх и, говоря себе, что я делать этого не должна, но, сознавая, что все равно сделаю это, я заглянула в его дневник. Он был небрежно оставлен на виду, мне стало интересно: может, он написал что-то специально для того, чтоб я это увидела, за последнюю неделю записей не было, но под сегодняшним числом стояло: «Заключенный. Медленно схожу с ума от неудовлетворенности».
Я проследила, как злобный гнев обдал меня волной, горячей.
На мгновение ко мне вернулся здравый смысл, и я подумала, что всю эту неделю Савл был так счастлив и расслаблен, насколько он вообще способен к счастью, так зачем же мне реагировать на те слова, которые он написал в обиде, когда ему было больно? Но мне тоже было больно, я была несчастна, потому что эта запись словно бы отменяла неделю счастья для нас обоих. Я пошла наверх и стала думать о Савле, который сейчас с другой женщиной. Я думала: он прав, что ненавидит меня и мне предпочитает других женщин, я вызываю ненависть. И я стала с тоской думать о той, другой, находящейся где-то там женщине, о доброй, щедрой и настолько сильной, что она может ему дать то, что ему нужно, ничего не требуя взамен.
Я вспомнила Сладкую Мамочку и как она меня «учила», что одержимость ревностью – это отчасти проявление гомосексуализма. Но в то время ее урок мне показался слишком академичным, оторванным от жизни, он не имел ко мне, Анне, никакого отношения. Я с интересом размышляла: хотела бы я заняться любовью с той женщиной, с которой он это делает сейчас.
А потом случилось озарение, я поняла, что попала (*18) прямо в его безумие: он вечно ищет эту добрую, мудрую женщину, квинтэссенцию матери, которая к тому же сможет быть его подругой по сексуальным играм и его сестрой; и, поскольку я стала частью Савла, я стала тоже именно ее искать, как для себя, потому что я в ней нуждалась, так и потому, что я хотела ею стать. Я поняла, что уже не могу отделить себя от Савла, и это испугало меня еще больше. Потому что умом я понимала, что этот мужчина всегда действует по одному шаблону: он обихаживает женщину интеллектом и состраданием, он утверждается в своих эмоциональных на нее правах; потом, когда она, в ответ, начинает тоже эмоционально на него претендовать, он от нее сбегает. И чем лучше женщина, тем скорее он начинает свое бегство от нее. Умом я это понимала, но при этом я продолжала, сидя в своей темной комнате и созерцая туманно-влажное пурпурное сияние ночного лондонского неба, всем своим существом стремиться к той вымышленной женщине, я хотела ею стать, но только ради Савла.
Я обнаружила, что лежу на полу и что я не могу дышать из-за сковавшего меня напряжения. Я отправилась на кухню и стала пить виски, я пила виски до тех пор, пока тревога меня немного не отпустила. Я опять пошла в большую комнату и попробовала вернуться к самой себе, пытаясь увидеть Анну, крошечную незначительную фигурку в старой безобразной квартире в безобразном разрушающемся доме, фигурку, затерявшуюся на темных бескрайних просторах Лондона. У меня ничего не получалось. Мне было стыдно до отчаяния, стыдно, что я заперта в Анне, в ужасах этого маленького незначительного животного. Я все повторяла и повторяла, обращаясь к самой себе: «Там, снаружи, мир, а меня это так мало волнует, что я даже не читаю никаких газет вот уже целую неделю». Я собрала газеты за неделю и разложила их на полу вокруг себя. За неделю произошло развитие событий – здесь диспут, там война. Я как будто пропустила несколько серий сериала, но при этом я могла сделать умозаключения о том, что в них произошло, следуя внутренней логике развития сюжета. Мне стало скучно и как-то пресно от понимания того, что, даже ни разу не заглянув в газеты, а просто опираясь на свой опыт в политической жизни, я могла с изрядной точностью предугадать все, что произойдет в мире за неделю. Чувство банальности и проистекающего от этой банальности отвращения, смешанного с моим страхом; а потом – внезапный скачок к новому знанию, новому пониманию; и это знание проистекало из того, как Анна, маленькое испуганное животное, съежившись, сидит на полу. Это была «игра», но она происходила от ужаса, ужас на меня нахлынул, ужас кошмарных снов, я проживала страх войны так, как это бывает в кошмарах, это было не интеллектуальным анализом возможностей и степеней вероятности, а пониманием всего ужаса войны каждым нервом и всею силою воображения. То, что я прочла в разбросанных вокруг меня газетах, из понимаемого умом, отвлеченного страха превратилось в реальность. В моем мозгу случился какой-то сдвиг в соотношениях, в способе моего мышления, та же перегруппировка, что и несколько дней назад, когда такие слова, как «демократия», «свобода», «независимость», увяли под давлением нового типа понимания реального движения мира по направлению к темной ужесточающейся мощи. Я это знала, но, разумеется, слово это, будучи написанным, не может передать качества этого знания, а также того, что, чем бы все это ни было, оно уже имеет внутреннюю логику и силу, что огромный мировой военный арсенал имеет внутреннюю силу и что мой ужас, настоящий, звенящий в нервах ужас из кошмаров, – часть этой силы. Я ощутила это, как в видéнии, в каком-то новом типе понимания и знания. И я узнала, что и жестокость, и злоба, и «я, я, я» Савла и Анны – это часть логики войны; и я узнала, какую эти чувства имеют силу, узнала так, что это знание останется со мною навсегда и станет частью того, как я вижу мир.
Сейчас же, написав это, читая, что я написала, я ничего не вижу, все это просто слова, написанные на бумаге, я не могу передать, даже самой себе, когда я все это читаю, чувство познания разрушения как некоей силы. Прошлой ночью я, безвольная и обессиленная, лежала на полу, проживая и познавая мощь разрушения как видéние, я ее прочувствовала настолько сильно, что это со мной пребудет до конца жизни, но этого знания нет в тех словах, которые я пишу сейчас.