Текст книги "Золотая тетрадь"
Автор книги: Дорис Лессинг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 55 страниц)
Элла запретила себе думать об этом разговоре до тех пор, пока они с доктором Вестом не закончат дележку писем. Что же, я была наивна, решила она наконец. Полагаю, у него был роман со Стефанией, в больнице. По крайней мере, Пол не упоминал никого, кроме Стефании, а о ней он говорил много. Правда, он никогда не говорил о ней в таком тоне – «взбалмошная особа». Но это просто язык Вестов, такие как он вечно употребляют идиотские выражения типа «взбалмошная особа», «устала от беспутной жизни», и до чего же все-таки невыносимо однообразны все эти респектабельные люди, весь этот средний класс.
Тем временем Элла проживала период глубокой депрессии; и окружавшее ее с самого отъезда Пола темное облако уже полностью ее поглотило. Она думала о жене Пола: она, должно быть, чувствовала то же самое, это полнейшее отторжение, когда Пол утратил к ней всякий интерес. Что ж, по крайней мере у нее, Эллы, имелось одно преимущество: она была слишком глупа, чтобы понять, что Пол закрутил со Стефанией роман. Но может быть, и Мюриэл предпочитала быть глупой, может быть, она предпочитала верить, что муж все ночи напролет работает в больнице?
Элле приснился сон, тревожный и неприятный. Она оказалась в маленьком и безобразном домике, где ни одна из комнатушек не была похожа на все остальные. Она была женою Пола, и только усилием воли ей удавалось удержать их домик от распада, домик готов был разлететься, рассыпаться на части, потому что все комнаты между собой конфликтовали. Она решила, что ей следует обставить заново весь дом, в едином стиле, в своем вкусе. Но стоило ей только повесить занавески или перекрасить стены, как тут же возникала комната Мюриэл, и в неизменном виде. Элла в этом доме жила как призрак, и постепенно она стала понимать, что дом каким-то образом способен выстоять и будет он стоять, пока в нем обитает дух Мюриэл, и именно благодаря тому, что каждая из комнат не похожа на другую, все – в разном стиле, из разных направлений и эпох. И Элла увидела себя: она стоит на кухне, рука лежит на стопке журналов «Женщины дома»; она – «весьма сексуальная штучка» (она так и слышала, как доктор Вест произносит эти слова), на ней яркая юбка в обтяжку и сильно облегающий джемпер, и у нее очень модная стрижка. И Элла осознала, что Мюриэл там все же нет, она уехала в Нигерию, чтоб быть там вместе с Полом, а Элла осталась в этом доме ждать, ждать Пола, пока он не вернется.
Когда Элла пробудилась от этого сна, она плакала. Ей пришло в голову, первый раз за все время, что той женщиной, от которой Полу необходимо было отделиться, из-за которой он уехал в Нигерию, потому что ему надо было любой ценой расстаться с ней, той женщиной была она сама. Она была той «взбалмошной особой».
И еще она поняла, что доктор Вест заговорил об этом с нею неслучайно, возможно, к разговору его подтолкнула какая-нибудь фраза Пола из того письма; это было предупреждением от приличного и респектабельного мира доктора Веста, вставшего на защиту одного из своих обитателей. Предупреждением ей, Элле.
Как ни странно, силы этого потрясения оказалось достаточно для того, чтобы, по крайней мере на время, разрушить власть депрессии, которая держала ее в своих объятиях вот уже многие месяцы. Ее настроение резко сменилось: в ней появились горечь и злость, она стала вести себя вызывающе и открыто. Она сказала Джулии, что Пол ее «бросил» и что она не понимала этого раньше, а значит, была полной дурой (и молчание Джулии ей подсказало, что та была с ней полностью согласна). Она сказала, что не собирается сидеть на месте и лить слезы до бесконечности.
Не понимая, что она подсознательно собиралась это сделать, Элла вдруг пошла и накупила себе новой одежды. Купленные вещи не принадлежали к разряду тех «сексуальных» нарядов, в которые ее пытался облачить Пол, но они отличались от всего того, что она носила раньше, и они идеально подходили к ее новому самоощущению; а стала она небрежной, безразличной и довольно жесткой, или, во всяком случае, так ей казалось. Еще она подстриглась, так что теперь ее маленькое заостренное личико обрамляла мягкая соблазнительная волна пышных волос. И она решила уехать из дома Джулии. Дом Джулии был тем местом, где она жила с Полом, и она больше не могла в нем находиться.
Действуя решительно, хладнокровно и практично, Элла быстро подыскала себе другую квартиру и в нее вселилась. Квартира была большой, слишком большой для нее и ребенка. Только после того, как она переехала, Элла поняла, что оставшееся незаполненным после переезда пространство предназначалось для мужчины. На самом деле – для Пола, потому что она все еще продолжала жить так, будто однажды он к ней вернется.
Потом она услышала новость, и произошло это совершенно случайно, что Пол приехал в Англию в отпуск и что приехал он уже две недели назад. Вечером того дня, когда Элла это узнала, она, почти что против своей воли, нарядилась, накрасилась, тщательно уложила волосы и встала у окна, выглядывая на улицу и поджидая Пола. Было уже далеко за полночь, а она все ждала, думая так: «Он запросто может задержаться в больнице допоздна, я не должна рано ложиться, а то он увидит, что свет не горит, и не зайдет ко мне, потому что побоится меня разбудить».
Так она и стояла у окна, ночь за ночью. Временами она как бы видела себя со стороны, и она себе говорила: «Это безумие. Вот что значит впасть в безумие. Впасть в безумие означает знать, что ты ведешь себя абсурдно, и быть не в силах остановиться. Потому что я знаю, что Пол не придет». И все равно, она продолжала наряжаться и продолжала часами стоять у окна и ждать, каждый вечер, каждую ночь. И, стоя там и глядя на себя со стороны, она видела, как нынешнее ее безумие проистекало из того безумия, когда она отказывалась понимать, насколько неизбежным был конец их отношений, и она видела свою наивность, которая принесла ей столько счастья. Да, ее глупая вера, наивность и доверие вполне логично привели к тому, что вот теперь она стояла у окна и что она ждала мужчину, который, она знала это точно, никогда к ней больше не придет.
Спустя несколько недель Элла узнала от доктора Веста, который сказал ей это как бы между делом, но с каким-то скрытым и недобрым торжеством, что Пол уехал снова в Африку.
– Его жена с ним не поехала, – добавил доктор Вест. – Она не хочет отрываться от корней. И, судя по всему, вполне довольна своей жизнью здесь.
Проблема этой истории заключается в том, что она написана в терминах анализа законов распада отношений Пола и Эллы. Я не вижу другого способа ее написать. Стоит только прожить нечто, как это нечто тут же превращается в показательный пример, в схему. Показательным в любовном романе, даже в том, который продлился пять лет и по близости отношений был равен браку, является то, как он закончился. Вот почему все это – неправда. Потому что в процессе проживания всего этого человек воспринимает это совершенно иначе.
Допустим, я бы решила написать это так: два полных дня, описанных в мельчайших подробностях, один – в начале романа, другой – перед самым его завершением? Нет, не получится, потому что я буду инстинктивно выделять и подчеркивать те обстоятельства, которые в конце концов разрушат любовные отношения. И именно они придают всему повествованию форму. В противном случае это было бы просто хаосом, потому что два этих дня, разделенные временным отрезком протяженностью во многие месяцы, не были бы омрачены никакой тенью, они являли ли бы собой описание простого бездумного счастья, да парочки дисгармоничных моментов – которые на деле были предзнаменованиями приближающегося краха, но которые в то время так не воспринимались, – эти моменты утонули в ощущении счастья.
Литература – это анализ того, что уже произошло.
Форма того, другого, отрывка, повествующего о событиях в Машопи, это – ностальгия. В этом отрывке, о Поле и Элле, ностальгии нет, и его форма – это разновидность боли.
Чтобы показать женщину, проживающую любовь к мужчине, надо показать, как она готовит для него еду или открывает к ужину бутылку вина, поджидая, когда раздастся его звонок в дверь. Или – как она просыпается утром раньше его, чтобы увидеть, как на его лице спокойствие сна сменится улыбкой приветствия. Да. И повторить это тысячу раз. Но это не литература. Может, это получилось бы лучше в кино. Да, физическое качество жизни – это и есть жизнь, жизнь – это вовсе не анализ, производимый впоследствии, когда все уже произошло, и это не моменты диссонанса или предчувствия. Кадр из фильма: Элла медленно очищает апельсин от кожуры, протягивает Полу его желтые дольки, и он их берет, одну за другой, задумчиво, хмурясь, – он думает о чем-то другом.
СИНЯЯ ТЕТРАДЬ
Синяя тетрадь начиналась так:
«Кажется, Томми винит во всем свою мать».
Потом Анна написала:
После того как я стала свидетельницей сцены, разыгравшейся между Томми и Молли, я поднялась наверх и тут же начала превращать ее в художественный рассказ. Меня поразила мысль, что, должно быть, то, что я делаю – превращаю все в литературу, – это уловка. Почему просто не описать то, что сегодня произошло между Молли и ее сыном? Почему я никогда просто не описываю то, что происходит? Почему я не веду дневник? Очевидно, мое претворение всего происходящего в литературу – это способ утаить что-то от самой себя. Сегодня это было особенно очевидно: я сидела и слушала, как воюют Молли с Томми, меня это очень расстроило; потом я сразу же пошла к себе наверх и начала писать рассказ, хотя даже и не собиралась этого делать. Я буду вести дневник.
7 янв., 1950
На этой неделе Томми исполнилось семнадцать лет. Молли на него не давит, не заставляет его определиться с будущим. Наоборот, недавно она даже ему сказала, чтобы он перестал на этот счет тревожиться и съездил бы на несколько недель во Францию – «расширить свое сознание». (Эта фраза вызвала его раздражение.) Сегодня он пришел на кухню, явно намереваясь с ней поссориться, – и я, и Молли поняли это сразу же, как он вошел. В последнее время он настроен по отношению к Молли враждебно. Это началось после его первого визита в дом отца. (В то время мы не поняли, насколько глубокое влияние оказал на Томми этот визит.) Именно тогда он начал критиковать мать за то, что она коммунистка и за то, что она «богема». Молли отшутилась и сказала, что загородные особняки, битком набитые землевладельцами и деньгами, весьма забавно время от времени посещать, но что Томми чертовски повезло, что ему не придется прожить таким образом всю жизнь. Спустя несколько недель он нанес второй визит отцу и вернулся к матери чрезмерно любезным и полным враждебности. В этот момент вмешалась я: я рассказала ему то, что Молли мешала рассказать ее гордость. Я поведала Томми историю отношений его матери и отца: какое финансовое давление Ричард на нее оказывал, заставляя к нему вернуться, как он потом угрожал Молли, что расскажет ее работодателям о том, что она коммунистка, и так далее, чтобы она лишилась работы, – всю эту безобразную длинную историю. Сначала Томми мне не поверил; мало кто может сравняться с Ричардом в роли очаровательного хозяина дома на долгих выходных, легко могу себе это представить. Потом он мне поверил, но это не помогло. Молли предложила ему поселиться у отца на лето, чтобы (как она объяснила мне) весь этот глянец от долгого употребления начал шелушиться. Томми уехал к отцу. На шесть недель. Загородный дом. Очаровательная жена, всё в лучших традициях. Трое восхитительных малюток-сыновей. Ричард приезжает домой на выходные, привозит с собой знакомых из мира бизнеса, и т. п. Местные землевладельцы. Рецепт Молли оказался чудодейственным, Томми заявил, что «выходные были слишком длинными». Она была в восторге. Но радоваться оказалось рано. Сегодняшняя ссора была похожа на сцену из пьесы. Томми пришел якобы для того, чтобы мать помогла ему определиться с вопросом о несении воинской повинности: было ясно, что он ждал от Молли, что та посоветует ему отказаться от прохождения военной службы в связи с политическими убеждениями. Молли, конечно, хотела бы, чтобы сын так поступил; но она сказала, что он должен сам принимать решение. Томми начал с заявления, что обязан исполнить свой воинский долг. Это было началом атаки: на ее образ жизни, ее политические взгляды, ее друзей, – на все то, что она собой представляла. Так они и сидели, разделенные кухонным столом: смуглое лицо Томми с упрямым непробиваемым выражением обращено к Молли, она сидит в свободной, расслабленной позе, слушает его, то и дело отвлекаясь на приготовление обеда, бесконечно выбегая, чтобы ответить на телефонный звонок и обсудить партийные дела; он, терпеливо, зло, ждет окончания каждого телефонного разговора и ее возвращения. К концу долгого и яростного сражения Томми сам себя уговорил стать человеком, отказывающимся от прохождения военной службы по политическим убеждениям; и теперь его атака на нее уже была связана с этой, новой, позицией – милитаризм Советского Союза и так далее и тому подобное. Когда Томми отправился наверх, заявив (так, словно это естественным образом вытекало из всего сказанного ранее), что он намеревается жениться очень рано и завести большую семью, Молли сразу же в полном изнеможении обмякла, а потом начала плакать. Я пошла наверх кормить Дженет обедом. Расстроенная. Потому что Молли и Ричард заставляют меня думать об отце Дженет. С моей точки зрения, это было довольно глупо, только лишняя нервотрепка. Всё это не имеет никакого значения. Сколько бы раз я ни повторяла себе: «Отец моего ребенка» или что-нибудь в этом роде, это все равно для меня ничего не меняет. Однажды Дженет скажет: «Моя мать пробыла замужем за моим отцом один год, потом они развелись». А когда дочка станет старше, я расскажу ей правду и ее трактовка несколько изменится: «Моя мать прожила с моим отцом три года; потом они решили родить ребенка и поженились, чтобы я не была незаконнорожденной, а затем развелись». Но только эти слова не будут иметь ни малейшего отношения к тому, что, по моему ощущению, можно было бы назвать правдой. Стоит мне только опять подумать о Максе, как меня тут же, в который уже раз, переполняет чувство беспомощности. Помню, что именно чувство беспомощности и раньше заставляло меня о нем писать. (Вилли в черной тетради.) Но в тот момент, когда родился ребенок, этот пустой, глупый брак, казалось, просто упразднили. Я помню, как я, впервые увидев Дженет, подумала: «Ну какое все это имеет значение: любовь, брак, счастье и так далее. Вот же он, этот восхитительный ребенок».
Но Дженет этого не поймет. Томми этого не понимает. Если бы Томми мог это почувствовать, он перестал бы осуждать Молли за то, что она ушла от его отца. Припоминаю, что я, кажется, уже однажды начинала вести дневник, до того как родилась Дженет. Поищу его. Да, вот та запись, которая мне сейчас вспомнилась.
9 октября, 1946
Вчера вечером после работы я вернулась в этот ужасный гостиничный номер. Макс лежал на кровати, молчал. Я села на диван. Он подошел ко мне, положил голову мне на колени и обхватил меня руками. Я чувствовала его отчаяние. Он сказал:
– Анна, нам нечего сказать друг другу. Почему?
– Потому что мы разные люди.
– А что же тогда такое – одинаковые люди? – спросил он, автоматически впрыскивая в свой голос иронию, – переходя на свою наигранно медлительную, защитную, ироничную манеру говорения.
Я почувствовала, что холодею, застываю; я подумала, может, это ничего и не значит, но я продолжала стоять на своем, и я сказала:
– Но конечно же, это должно что-то значить – быть людьми одной породы?
Тогда он сказал:
– Пойдем в постель.
В постели он положил руку мне на грудь, я почувствовала к нему просто физическое отвращение и сказала:
– Что толку? Мы не подходим друг другу и никогда не подходили.
И мы заснули. Под утро молодые муж и жена из соседнего номера занялись любовью. В той гостинице стены были настолько тонкими, что нам было все слышно. Пока я их слушала, я почувствовала себя очень несчастной; никогда в жизни я не была такой несчастной. Макс проснулся и спросил:
– В чем дело?
Я сказала:
– Видишь, счастье возможно, мы оба должны в это верить.
Было очень жарко. Вставало солнце, пара за стеной смеялась. Солнце выкрасило стену в едва различимый теплый розовый тон. Макс лежал рядом со мной, его тело было горячим и несчастным. Пели птицы, очень громко, а потом солнце стало слишком жарким и заставило их смолкнуть. Резко. Они только что пронзительно, весело и невпопад щебетали, и вдруг внезапно наступила тишина. Муж и жена за стеной болтали, смеялись, потом проснулся и заплакал их ребенок. Макс сказал:
– Может, нам следует завести ребенка?
Я сказала:
– Ты хочешь сказать, ребенок нас сблизит?
Я произнесла это раздраженно, и сама себя тут же за это возненавидела; но его сентиментальность действовала мне на нервы. У Макса сделался упрямый вид, и он повторил:
– Нам следует завести ребенка.
И тогда я неожиданно подумала: «А почему бы и нет? Мы еще несколько месяцев не сможем уехать из колонии. У нас нет денег. Что ж, родим ребенка, – я всегда живу так, словно что-то чудесное возникнет прямо из воздуха когда-то в будущем. Так пусть что-нибудь произойдет прямо сейчас…» – и я к нему повернулась, и мы стали заниматься любовью. В то утро была зачата Дженет. На следующей неделе мы зарегистрировали свой брак. Через год мы расстались. Но этому мужчине так и не удалось хоть самую малость затронуть мои чувства, он так никогда и не стал для меня близким человеком. Но есть же Дженет… Думаю, мне надо сходить к психоаналитику.
10 января, 1950
Сегодня виделась с миссис Маркс. После положенной вступительной части она спросила:
– Почему вы здесь?
Я сказала:
– Потому что у меня в жизни не раз случался такой опыт, который должен был бы меня затронуть, но этого не происходило.
Она ждала продолжения, поэтому я пояснила:
– Например, сын моей подруги Молли, – на прошлой неделе он принял решение отказаться от воинской службы в связи со своими убеждениями, но он точно так же мог принять и противоположное решение. Именно это я замечаю и за собой.
– Что?
– Я наблюдаю за людьми: они решают стать тем или этим. Но это напоминает какой-то танец: они могли бы точно так же делать что-то противоположное тому, что они делают, с той же степенью убежденности.
Она поколебалась, потом спросила:
– Вы написали роман?
– Да.
– Вы пишете еще один?
– Нет, я никогда не стану писать еще один.
Она кивнула. Я уже знала этот характерный кивок и поэтому пояснила:
– Я здесь не потому, что я переживаю писательский ступор.
Она снова кивнула, и я сказала:
– Вам придется в это поверить, если…
Мое замешательство выглядело странно, и оно было агрессивным, и я улыбнулась, чувствуя, что и улыбка у меня выходит агрессивная, и сказала:
– …если мы хотим поладить.
Она улыбнулась, сухо. Потом:
– А почему вы не хотите написать еще одну книгу?
– Потому что я больше не верю в искусство.
– Так вы не верите в искусство? – тщательно выговаривая каждое слово и словно протягивая их мне, чтобы я могла полюбоваться каждым по отдельности.
– Нет.
– Вот как.
14 янв., 1950
Я часто вижу сны. Сон: я в концертном зале. В зале – люди, похожие на кукол, в вечерних платьях. Рояль. Я – одета в эдвардианском стиле, в нелепом атласе, с удавкой жемчуга на шее, как у королевы Мэри. Я сижу за роялем. Я не могу извлечь из инструмента ни звука, я не умею. А публика все ждет и ждет. Сон стилизован, он напоминает сцену из спектакля или старинную иллюстрацию. Я рассказываю его миссис Маркс, и она спрашивает:
– О чем этот сон?
Я отвечаю:
– Об отсутствии чувства.
Уголки ее рта складываются в едва заметную, но мудрую улыбку. Эта улыбка сопутствует всем нашим встречам и управляет ходом разговора. Как дирижерская палочка. Сон: военное время, Центральная Африка. Дешевый дансинг. Все пьяны, танцуют так, что это больше похоже на секс, а не на танцы. Я стою в сторонке и жду. Ко мне подходит мужчина, весь гладкий и прилизанный, похожий на куклу. Я узнаю Макса. (Но он какой-то литературный, с чертами Вилли, описанного в моих тетрадях.) Я иду в его объятия, иду как кукла, застываю и не могу пошевелиться. Сон опять гротескный. Он похож на карикатуру. Миссис Маркс спрашивает:
– О чем этот сон?
– Все о том же, об отсутствии чувства. С Максом я была фригидна.
– Так вы боитесь фригидности?
– Нет, потому что он – единственный мужчина, с которым я была фригидна.
Она кивает. Внезапно я чувствую тревогу: неужели я снова могу стать фригидной?
19 янв., 1950
Сегодня утром я была в своей комнате, под самой крышей. За стеной плакал ребенок. Это напомнило мне тот гостиничный номер в Африке, где ребенок за стеной будил нас по утрам своим плачем, а потом его кормили, и он начинал курлыкать, издавать радостные журчащие звуки, а его родители тем временем занимались любовью. Дженет играла на полу в кубики. Вчера вечером мне позвонил Майкл и пригласил меня покататься с ним на машине, а я ответила, что не могу, потому что Молли не будет дома и мне не с кем оставить Дженет. Он сказал, иронично:
– Что же, ясное дело – материнские хлопоты неизмеримо выше встреч с любовниками.
Его холодная ирония настроила меня против него. А сегодня утром на меня нахлынуло чувство повторяемости всего происходящего, – за стеной плачет ребенок, моя враждебность по отношению к Майклу. (Воспоминания о враждебности по отношению к Максу.) А потом – ощущение нереальности происходящего, я не могла вспомнить, где я – здесь, в Лондоне, или там, в Африке, в том, другом, доме, где плакал ребенок за стеной. Дженет, продолжая сидеть на полу, взглянула наверх, на меня, и сказала:
– Мама, иди поиграй со мной.
Я не могла пошевелиться. Через некоторое время я заставила себя встать с кресла и опустилась на пол рядом с малышкой. Я посмотрела на нее и подумала: «Это мой ребенок, моя плоть и кровь». Но я этого не чувствовала. Она снова сказала:
– Мама, поиграй со мной.
Я начала передвигать деревянные кубики, строить домик, но я двигалась как робот. Каждое движение давалось мне усилием воли. Я видела себя со стороны, как я сижу на полу, картина «юная мать играет со своей маленькой дочуркой». Словно кадр из фильма или фотография. Я рассказала об этом миссис Маркс, и она спросила:
– И?
Я ответила:
– Это так же, как во сне, только внезапно это случилось в реальной жизни.
Она подождала, и я сказала:
– А все потому, что я испытала чувство враждебности по отношению к Майклу, и это все заморозило.
– Вы с ним спите?
– Да.
Снова пауза, и я сказала, улыбаясь:
– Нет, я не фригидна.
Она кивнула. Кивок ожидания. Я не понимала, каких слов миссис Маркс от меня ждет. Она подсказала:
– Ваша маленькая дочь попросила, чтобы вы к ней подошли и поиграли с ней?
Я не поняла. Она сказала:
– Поиграть. Прийти и поиграть. Вы не могли играть.
Тогда я рассердилась. Я поняла. За последние несколько сеансов меня уже не однажды подводили к одной и той же мысли, и делали это весьма искусно; и каждый раз я выходила из себя; и это каждый раз обыгрывалось как моя защита против правды. Я сказала:
– Нет, этот сон, он не был об искусстве. Не был. – И попыталась пошутить: – Кому это приснилось? Вам или мне?
Но она не рассмеялась в ответ на шутку:
– Дорогая моя, вы написали книгу, вы – творец.
Она произнесла слово «творец» с мягкой, понимающей улыбкой благоговения.
– Миссис Маркс, вы должны мне поверить, мне совершенно все равно, напишу ли я еще один роман.
– Вам все равно, – сказала она, пытаясь сделать так, чтобы за словами « мне все равно» я услышала бы другие свои слова: отсутствие чувства.
– Да, – продолжала я настаивать, – мне все равно.
– Дорогая моя, я стала психоаналитиком, потому что когда-то верила, что я – творец. Я работаю со многими творцами, художниками в широком смысле слова. Если бы вы знали, сколько людей до вас пересидело в этом самом кресле, потому что где-то очень глубоко, внутри, у них случился ступор и они утратили способность к творчеству.
– Но я не одна из них.
– Опишите себя.
– Как?
– Опишите себя так, как будто вы описываете кого-нибудь другого.
– Анна Вулф – маленькая и худенькая, смуглокожая женщина, колючая, чрезмерно критичная и настороженная. Ей тридцать три года. Год она была замужем за человеком, которого совсем не любила, имеет маленькую дочь. Она коммунистка.
Она улыбнулась. Я сказала:
– Не получилось?
– Попробуйте еще раз: во-первых, Анна Вулф написала роман, который собрал немало хвалебных отзывов и имел такой успех у публики, что до сих пор она фактически живет на средства, получаемые от его переизданий.
Меня переполняло чувство враждебности.
– Очень хорошо: Анна Вулф сидит в кресле, напротив врачевателя души. Она сюда пришла, потому что не может испытать ни по какому поводу глубоких чувств. Она внутренне замерзла. У нее очень много друзей и знакомых. Люди любят с ней общаться. Но ей есть дело только до одного человека на земле, это – ее дочь, Дженет.
– Почему она замерзла?
– Она боится.
– Чего?
– Смерти.
Миссис Маркс кивнула, и я нарушила игру, сказав:
– Нет, я боюсь не своей смерти. Мне кажется, с тех самых пор, как я себя помню, все, что реально случается в мире, – это смерть и разрушение. Мне кажется, что это сильнее жизни.
– Почему вы коммунистка?
– Они хотя бы верят во что-то.
– Почему вы говорите «они», если вы сама член коммунистической партии?
– Если бы я могла сказать «мы», и сделать это искренне, я бы сейчас здесь не сидела, правда?
– То есть по-настоящему вам нет никакого дела до ваших товарищей?
– Я хорошо со всеми лажу. Вы об этом?
– Нет, я не об этом.
– Я вам говорила, единственный человек, до которого мне есть дело, действительно есть, по-настоящему, – это моя дочь. И это эготизм.
– Вам нет дела до вашей подруги Молли?
– Я ее люблю.
– И вам нет дела до вашего мужчины, Майкла?
– Допустим, он бросит меня завтра, сколько я буду об этом помнить? Нравится ли мне с ним спать?
– Вы с ним знакомы – сколько? Три недели? С чего ему бросать вас?
Я не могла придумать, как ей ответить, честно говоря, я удивилась, что я вообще это сказала. Наше время подошло к концу. Я попрощалась, и, когда я выходила, миссис Маркс сказала:
– Моя дорогая, не забывайте, что творец всегда во что-то свято верит.
Я не удержалась и рассмеялась.
– Что вас так рассмешило?
– А вам это не кажется смешным – искусство свято, величавый аккорд, тональность – фа мажор?
– До встречи послезавтра, дорогая, как обычно.
31 янв., 1950
Сегодня я принесла миссис Маркс десятки сновидений, – все они были просмотрены за последние три дня. Все они обладали одним и тем же свойством: это было фальшивое искусство, карикатура, иллюстрация, пародия. Все сновидения были выдержаны в роскошных, живых и свежих цветах, что доставляло мне огромное наслаждение. Она заметила:
– Вы видите очень много снов.
Я сказала:
– Я вижу их сразу, стоит мне только закрыть глаза.
Она:
– И о чем все эти сны?
Я улыбаюсь прежде, чем это успевает сделать она; в ответ на что она строго смотрит на меня, готовая уже меня одернуть. Но я говорю:
– Я вас хочу кое о чем спросить. Половина этих снов – кошмары, мне было страшно по-настоящему, я просыпалась вся в поту. И все же я наслаждалась каждой их минутой. Мне очень нравится видеть сны. Я с нетерпением жду того мгновения, когда настанет время ложиться спать, потому что я буду смотреть сны. А ночью я раз за разом заставляю себя проснуться, чтобы насладиться пониманием того, что я вижу сны. Наутро я счастлива, как будто ночью я возводила города, пока спала. Ну и? Вчера я встретила одну знакомую, которая ходит к психоаналитику уже десять лет, – естественно, американка.
Здесь миссис Маркс улыбнулась.
– Эта женщина с какой-то яркой стерилизованной улыбкой мне сообщила, что для нее ее сны давно уже важнее, чем ее жизнь, и более реальны для нее, чем то, что происходит наяву днем с ее ребенком, с ее мужем.
Миссис Маркс улыбнулась, а я продолжила:
– Да, я знаю, что вы хотите сказать. И это правда, – она призналась мне, что когда-то считала, что она – писательница. Но дело в том, что я никогда и нигде не встречала человека, который, независимо от сословия, цвета кожи или мировоззрения, не считал бы на каком-то этапе своей жизни, что он – писатель, художник, танцор или еще кто-нибудь в этом роде. И может быть, этот факт представляет больший интерес, чем все то, вместе взятое, что мы обсуждали в этой комнате. Ведь лет сто назад большинству людей и в голову не приходило, что они непременно должны быть художниками, творцами. Они признавали и принимали то место в жизни, на которое Господу Богу было угодно их поместить. И – разве не вызывает некоторую тревогу то обстоятельство, что мой сон приносит мне больше переживаний, радости, удовлетворения, чем все, что происходит со мной, когда я бодрствую? Я не хочу превратиться в ту американку.
Молчание, ее направляющая улыбка.
– Да, знаю, вы хотите, чтобы я сказала, что весь мой творческий потенциал реализуется в сновидениях.
– Ну а разве это неправда?
– Миссис Маркс, хочу вас спросить: а не могли бы мы какое-то время игнорировать мои сновидения?
Она сухо говорит:
– Вы приходите ко мне, психоаналитику, и спрашиваете, не можем ли мы игнорировать ваши сновидения?
– Нет ли хотя бы вероятности того, что мои столь упоительные сны – это бегство от чувств?
Она сидит тихо, думает. О да, она очень умная, она – старая мудрая женщина. Она делает мне знак рукой, прося меня соблюдать тишину, пока она обдумывает, целесообразно ли то, о чем я прошу. А я тем временем разглядываю комнату, в которой мы сидим. Комната узкая и длинная, с высоким потолком, цвета и звуки в ней – приглушенные. Везде стоят цветы. Стены покрыты репродукциями всемирно известных шедевров, есть и скульптура. Комната выглядит почти как художественная галерея. У этой комнаты высокое предназначение. Мне в ней приятно находиться, как в художественной галерее. Все дело в том, что в моей жизни ничто не соответствует ничему в этой комнате, – в моей жизни всегда было много, и есть, незрелого, незавершенного, сырого, пробного; как и в жизни всех тех людей, с которыми я близко знакома. Пока я рассматривала комнату, мне пришло в голову, что именно неотшлифованность, сырость, недоделанность моей жизни и являются в ней самым ценным и что я должна крепко за это держаться. Миссис Маркс вышла из состояния медитации и сказала:
– Очень хорошо, моя дорогая. Оставим на время в покое ваши сны. Приходите ко мне теперь с тем, о чем вы фантазируете наяву.
В тот день, когда я сделала в дневнике эту последнюю запись, я, словно по мановению волшебной палочки, перестала видеть сны.