Текст книги "Золотая тетрадь"
Автор книги: Дорис Лессинг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 55 страниц)
Но Вилли от нас отстранился. Во-первых, он не одобрял таких проявлений богемного поведения, как совместные завтраки в спальне.
– Если бы мы были женаты, – недовольно сказал он, – тогда это, возможно, и было бы нормально.
Меня это рассмешило, а он сказал:
– Да, смейся, смейся. Но в старых правилах есть свой смысл. Они помогали людям избегать многих бед.
Его раздражало, что я над ним смеюсь, и он сказал, что женщине в моей ситуации следует вести себя более достойно.
– В какой такой ситуации? – Неожиданно я сильно рассердилась, из-за того чувства, которое возникает у женщин в такие моменты: кажется, что ты находишься в ловушке.
– Да, Анна, к мужчинам и к женщинам действительно предъявляются разные требования. Так было всегда и скорее всего так всегда и будет.
– Так было всегда? – Я предлагала Вилли вспомнить его собственное прошлое.
– Там, где это имеет значение.
– Имеет значение для тебя, но – не для меня.
У нас уже не раз случались подобные ссоры; мы наизусть знали, что скажет каждый из нас: слабость женщин, чувство собственности, характерное для мужчин, женщины в древности и так далее, и так далее, и так далее, до тошноты. Мы знали, что это было проявлением несовпадения характеров и нравов, столь глубокого по своей природе, что никакие слова не могли ровным счетом ничего изменить, ни в нем, ни во мне, – правда заключалась в том, что мы буквально на каждом шагу чудовищным образом задевали самые глубинные чувства и инстинкты друг друга. Поэтому будущий профессиональный революционер просто сухо мне кивнул и сел за отдельный столик, положив перед собой учебник грамматики русского языка. Но было понятно, что он не сможет как следует позаниматься, потому что через эвкалиптовую рощицу к нам уже решительно шел Джордж, и вид у него был очень серьезный.
Пол весело обратился ко мне:
– Анна, пойдем на кухню. Посмотришь, какая там готовится красота.
Он меня обнял, и я знала, что Вилли это видит, и я была этому рада, и мы с Полом пошли по вымощенным камнем коридорам и переходам на кухню. Кухня находилась позади отеля, это была большая комната с низким потолком. Столы ломились от разнообразных яств, которые, чтобы уберечь их от мух, были бережно накрыты сетчатой тканью. Там вместе с поваром находилась миссис Бутби, и на лице ее явственно читалось недоумение, – она не понимала, каким образом поставила себя в такое положение, что мы стали столь привилегированными постояльцами, что можем приходить на кухню, когда нам вздумается. Пол тут же поздоровался с поваром и начал расспрашивать того о его семье. Конечно же, миссис Бутби это совсем не понравилось; а Пол именно этого и добивался. И повар, и его белая хозяйка реагировали на Пола одинаково: они держались настороженно, они были изрядно удивлены и не вполне Полу доверяли. Повар был явно смущен. Не самым маловажным следствием того, что через колонию за последние пять лет прошли сотни и тысячи военных летчиков, было то, что благодаря общению с ними некоторые африканцы осознали, что существует такая вероятность – ну, среди прочих вероятностей этой жизни – белый человек иногда может относиться к черному как к человеку. Повару миссис Бутби был знаком дружественный тон феодальных отношений; знал он и оскорбительную жесткость современных обезличенных отношений. Но сейчас он говорил с Полом на равных, он рассказывал ему о своих детях. Прежде чем ответить на очередной вопрос, повар каждый раз слегка колебался, его неуверенность была связана с отсутствием навыка ведения подобных бесед, но естественное чувство человеческого достоинства, о котором нередко начисто забывают, скоро взяло верх, и он начал разговаривать с Полом как равный с равным. Несколько минут миссис Бутби их слушала, а потом она резко прервала их беседу, сказав Полу:
– Если ты действительно хочешь быть полезным, Пол, возьми Анну и отправляйся украшать большую комнату.
Своим тоном она давала Полу понять, что она знает, что вчера вечером он ее дразнил.
– Разумеется, – сказал Пол. – С удовольствием.
Но он не преминул задержаться еще на несколько минут, чтобы завершить свою беседу с поваром. Повар был необычайно хорош собой – высокий, ладно сложенный мужчина средних лет, с живым лицом и выразительным взглядом; очень многие африканцы в этой части колонии из-за недоедания и частых болезней физически представляли собой весьма плачевное зрелище; а этот человек жил с женой и пятью детьми в отдельном небольшом домике, позади дома Бутби. Разумеется, это было нарушением закона, который гласил, что черные не имеют права жить на земле, принадлежащей белым. Его домик выглядел довольно бедно, но он был в двадцать раз лучше обычной хижины африканца. Вокруг росли овощи и цветы, бродили цесарки и цыплята. Думаю, повар был очень доволен своей работой в отеле «Машопи».
Когда мы с Полом выходили с кухни, он простился с нами так, как это было в этих краях заведено: «Хорошего дня, нкос. Хорошего дня, нкосикаас», что означало: «Хорошего дня, господин и госпожа».
– О Боже, – сказал Пол сердито и с раздражением, когда мы вышли. А затем добавил холодно и капризно, и как бы защищая самого себя: – И все же странно, что меня это вообще беспокоит. В конце концов, Богу было угодно вызвать меня из небытия для такой жизни, которая, и это совершенно очевидно, прекрасно соответствует моим вкусам и дарованиям, так что же я волнуюсь? И все равно…
Мы отправились в большую комнату. Мы шли сквозь горячий солнечный свет, у нас под ногами вздымалась теплая пахучая пыль. Пол снова меня обнял, и я снова была этому рада, но уже не потому, что нас мог увидеть Вилли. Я помню, как его рука интимно скользнула вниз по моей спине и остановилась чуть ниже талии и как я подумала, что при нашей тесной совместной жизни, в нашей компании временами случалось, что мгновенно вспыхивали и тут же гасли такие вот искры взаимного притяжения, оставляя после себя ощущение нежности, неудовлетворенного любопытства, слегка окрашенной чувством вины, но не лишенной приятности боли утраты; и я подумала, что, может быть, крепче, чем что-либо другое, нас связывает друг с другом именно эта нежная боль так и не воплотившихся возможностей. Под большим палисандровым деревом, которое росло недалеко от того места, куда мы направлялись, и там, где нас не мог увидеть Вилли, Пол остановился, развернул меня к себе лицом и, глядя на меня сверху вниз, мне улыбнулся, и меня несколько раз насквозь прострелила сладкая боль.
– Анна, – сказал он, или скорее даже пропел, – Анна, прекрасная Анна, абсурдная Анна, сумасшедшая Анна, наше утешение в этой дикой глуши, Анна терпеливо-изумленных черных глаз.
Мы улыбнулись друг другу, пронзаемые сотнями острых золотых иголочек солнечного света, пробивавшегося сквозь густое зеленое кружево листвы. Эти слова были своего рода прозрением. Потому что в те времена я постоянно смущалась, запутывалась, чувствовала неудовлетворенность, чувствовала себя несчастной и терзаемой собственной неадекватностью, меня неудержимо тянуло в любого рода невозможное будущее, и настрой сознания, переданный словами «терпеливо-изумленный взгляд», отстоял от меня тогдашней еще на много лет… Думаю, что в то время я не понимала людей по-настоящему, я видела в них лишь своего рода дополнительные приспособления для удовлетворения моих потребностей. Только сейчас, оглядываясь назад, я это понимаю, а в то время я жила в ослепительной дымке, перемещаясь и вибрируя в соответствии со сменой собственных желаний. Разумеется, это всего лишь описание того, что такое молодость. Но именно у Пола, единственного из нас всех, были «изумленные глаза», и, когда мы, взявшись за руки, входили в большую комнату, я смотрела на него и с удивлением думала, может ли такое быть, что такой, казалось бы, самоуверенный молодой человек чувствует себя, как и я, несчастным и терзаемым; и, если это правда, – что у меня, как и у него, «изумленные глаза», – то что же, черт возьми, это означает? Совершенно неожиданно меня захлестнула волна острой невыносимой депрессии, ка в те дни со мной нередко случалось, всегда внезапно и стремительно, и я оставила Пола и в одиночестве направилась к окну.
Я в жизни не видела таких замечательных комнат. Бутби построили ее потому, что на этой станции не было никакого зала для общественных собраний, и каждый раз, когда устраивались танцы или проводилось какое-нибудь политическое собрание, им приходилось для эти нужд расчищать свою столовую. И построили они ее исходя из самых добрых побуждений, не в поисках выгоды для себя, а в качестве подарка тому району, в котором жили.
Эта комната была размером с большой зал, но выглядела она как гостиная: стены из отшлифованного красного кирпича, темно-красный бетонный пол, восемь мощных колонн из грубого рыжевато-красного кирпича, поддерживавших высокую тростниковую крышу. По обоим концам комнаты были камины, да такой величины, что в них свободно можно было бы запечь на вертеле целого быка. Перекрытия, сделанные из терновника, испускали острый, слегка горьковатый аромат, который менялся в зависимости от того, сухая была погода или сырая. В одном конце комнаты на небольшом возвышении стоял рояль, в другом – проигрыватель и стеллаж с пластинками. С каждой стороны было по дюжине окон, из одних были видны груды гальки за железнодорожной станцией, из других открывался вид на огромное пространство, ограниченное лишь цепью синих гор на расстоянии многих миль от нас.
Джонни в глубине комнаты играл на рояле, Стэнли Летт и Тед стояли рядом с ним. Было видно, что он начисто забыл об их присутствии. Его плечи вздрагивали в такт джазовой мелодии, ноги отбивали какой-то ритм; с совершенно отсутствующим выражением на бледном, слегка одутловатом лице он смотрел куда-то в сторону гор. Стэнли не беспокоило то, что приятель был к нему равнодушен: Джонни был его талончиком на обед, его приглашением на те вечеринки, где он играл, его пропуском в прекрасное времяпрепровождение. Стэнли не делал никакой тайны из того, почему он общался с Джонни, он был предельно откровенным пройдохой. Взамен он следил за тем, чтобы для Джонни всегда была «организована» бесперебойная поставка сигарет, пива и девочек, все это – совершенно бесплатно. Я назвала Стэнли пройдохой, но это, конечно, полная чушь. Он был человеком, который очень рано в своей жизни понял, что для богатых – одни законы, а для бедных – совсем другие. Для меня это так и оставалось чисто теоретическим знанием до тех самых пор, пока мне не довелось пожить в рабочих районах Лондона. Вот тогда-то я и поняла Стэнли Летта. В нем жило глубочайшее инстинктивное презрение к закону; презрение, если сказать об этом совсем кратко, к государству, о котором мы рассуждали так много. Я полагаю, может быть, именно это не давало покоя Теду? Он нередко говаривал: «Но ведь он такой умный!» – подразумевая под этим, что, если использовать ум Стэнли, то его можно будет привлечь к работе на благо общего дела. И думаю, Тед был недалек от истины. Есть такой тип профсоюзного деятеля: жесткий, в высшей степени сдержанный, знающий свое дело и неразборчивый в средствах. Я никогда не видела, чтобы Стэнли потерял над собой контроль, и этот жесткий самоконтроль он использовал как орудие, при помощи которого старался получить от жизни – где все было изначально предрешено не в его пользу, и он принимал это как данность, – все, что мог. Он был страшен. Мне он, безусловно, казался страшным: весь какой-то огромный, черты лица – жесткие и ясные; ледяной, препарирующий все, на что он натыкается, взгляд серых глаз. Почему Стэнли терпел пылкого, мятущегося, идеалистичного Теда? Думаю, совсем не ради тех выгод, которые он мог бы извлечь из взаимного общения. Его искренне трогало то, что Тед, «ученый мальчик», по-прежнему искренне радеет об интересах своего класса. И в то же время Стэнли считал его сумасшедшим. Он, бывало, говорил: «Слушай, приятель, тебе повезло, у тебя больше мозгов, чем у многих из нас. Так используй тот шанс, который тебе выпал, и не пачкайся. Рабочие пачкаться не станут, им, кроме самих себя, ни до кого нет дела. Ты знаешь, что это так. И я знаю, что это так». «Но, Стэн, – принимался убеждать его Тед; глаза его при этом горели, пряди черных волос от резких движений разлетались во все стороны, – Стэн, если достаточное число людей, таких как мы с тобой, научится думать не только о себе, мы сможем все изменить, – разве ты не понимаешь?» Стэнли даже читал те книги, которые давал ему Тед, и возвращал их со словами: «Я ничего против этого не имею. И вот что я тебе скажу: удачи тебе».
В то утро Стэнли уставил крышку рояля рядами пивных кружек. В углу был еще ящик пива. Вокруг рояля стояло густое облако дыма, сквозь которое, мерцая, тянулись полосы отраженного солнечного света. Молодых людей у рояля от остального пространства большой комнаты отделяла завеса пронзаемого солнцем дыма. Джонни играл, играл, играл. Играл, забыв обо всем на свете. Стэнли пил, курил и посматривал на входящих девушек, прикидывая, которые из них могли бы подойти ему или Джонни. А Тед жадно искал общения то с политической душой Стэнли, то с музыкальной душой Джонни. Как я уже говорила, Тед много занимался музыкальным самообразованием, но играть он не умел. Он напевал отрывки из Прокофьева, Моцарта, Баха, на лице его отражались муки импотента, умирающего от желания, и он умолял Джонни сыграть то, что он напевал. Джонни мог подобрать на слух все что угодно, и он принимался правой рукой играть те мелодии, которые Тед ему напевал, а его левая рука при этом замирала в нетерпении над самыми клавишами, не касаясь их. И стоило Теду на мгновение ослабить силу гипнотического давления на Джонни, как его левая рука тут же бросалась в синкопу, и вскоре уже обе руки снова яростно предавались джазовому неистовству, а Тед улыбался, кивал и пытался поймать взгляд Стэнли, чтобы разделить с ним свое горестное удивление. Но ответная улыбка Стэнли выражала лишь спокойное дружелюбие, к музыке он был абсолютно глух.
Эта троица провела за роялем весь день.
В зале было человек десять или пятнадцать, но он был таким большим, что казался совсем пустым. Мэрироуз и Джимми, стоя на стульях, прикрепляли к темным балкам бумажные гирлянды, им помогали около дюжины рядовых из военно-воздушных сил, которые, прослышав, что здесь будут Стэнли и Джонни, приехали из города на поезде. Джун Бутби сидела на подоконнике, наблюдая за происходящим из глубин мира своих тайных фантазий. Когда ее пригласили помочь, она медленно покачала головой, а потом отвернулась к окну и стала всматриваться куда-то в сторону далеких гор. Пол какое-то время стоял рядом с группой, занятой развешиванием гирлянд, а потом, конфисковав у Стэнли некоторое количество пива, направился ко мне и пристроился рядом на подоконнике.
– Ну, разве это не печальное зрелище, дорогая Анна? – сказал Пол, указывая на группу молодых людей, окружавших Мэрироуз. – Вот перед нами они, и все они, без сомнения, буквально истерзаны сексуальным воздержанием, и вот перед нами она, прекрасная, как майский день, но она и помыслить ни о ком не может, кроме своего умершего брата. И вот Джимми, он стоит рядом с ней, совсем близко, но он и помыслить ни о ком не может, кроме меня. Время от времени я говорю себе, что мне бы следовало с ним переспать, а почему бы нет? Я бы его этим так осчастливил. Но если быть честным, я с неудовольствием прихожу к заключению, что я не только сейчас не являюсь гомосексуалистом, но и никогда им не был. Ведь по кому я тоскую по ночам, растянувшись в своей одинокой постели? Тоскую ли я по Теду? Или даже по Джимми? Или по кому-нибудь из юных доблестных героев, которыми я со столь завидным постоянством окружен? Вовсе нет. Я тоскую по Мэрироуз. И я тоскую по тебе. Разумеется, я бы предпочел, если бы это было возможно, чтобы вы пришли ко мне по очереди, а не одновременно.
В зал вошел Джордж Гунслоу и прямиком направился к Мэрироуз. Она все еще стояла на стуле, поддерживаемая своими кавалерами. При его приближении летчики раздались во все стороны. Внезапно произошло кое-что страшное. Всегда, когда Джордж заговаривал с женщиной, он делался неуклюжим, чрезмерно смиренным, иногда он даже начинал заикаться. (Однако это всегда звучало так, будто он заикается нарочно.) При этом он неотрывно, очень напряженно и почти угрожающе смотрел женщине в лицо. Глаза у него были глубоко посаженные, карие, выразительные. При этом Джордж продолжал держаться смиренно и кротко, и говорил он почти извиняющимся тоном. Женщины волновались, сердились или начинали нервно посмеиваться. Безусловно, он был сластолюбцем. Я имею в виду подлинным сластолюбцем, а не мужчиной, который по тем или иным причинам таковым притворяется, как это сейчас делают столь многие. Джордж был мужчиной, который по-настоящему и очень сильно нуждался в женщинах. Я говорю это потому, что в наше время таких мужчин осталось немного. Я имею в виду цивилизованных мужчин, привязчивых, лишенных сексуальности мужчин нашей цивилизации. Джордж нуждался в том, чтобы женщина ему подчинялась, чтобы она физически находилась во власти его чар. А сейчас мужчины больше не могут властвовать над женщинами в этой области, не испытывая при этом чувства стыда. А если и могут, то очень немногие. Когда Джордж смотрел на женщину, он представлял себе, какой она станет, когда он ее оттрахает до бессознательного состояния. И он боялся, что женщины увидят отражение этих мыслей в его глазах. Тогда я этого не понимала, я не понимала, почему я так смущаюсь, когда он на меня смотрит. Позже мне довелось повстречаться еще с несколькими такими же мужчинами, и все они были столь же неуклюже и нетерпеливо смиренны, и в них во всех чувствовалась та же скрытая и надменная мощь.
Джордж стоял рядом с Мэрироуз; она, возвышаясь над ним, стояла на стуле с поднятыми вверх руками. Блестящие волосы волнами рассыпались по плечам, а одета она была в тот день в ярко-желтое платье без рукавов. Ее руки и ноги были покрыты ровным золотисто-коричневым загаром. Смотревшие на Мэрироуз парни из военно-воздушных сил уже были почти без чувств. Да и Джордж на какое-то мгновение замер с потрясенным видом. Джордж что-то сказал. Она резко опустила руки, медленно шагнула со стула на пол и теперь стояла рядом, глядя на него снизу вверх. Он сказал что-то еще. Я помню выражение его лица, – подбородок агрессивно выставлен вперед, напряженный взгляд, и общее выражение какого-то тупого смирения. Мэрироуз подняла руку, сжатую в кулак, и резко ударила его по лицу, снизу вверх. Она вложила в этот удар всю свою силу, – его лицо запрокинулось, и он даже невольно отступил на шаг назад. Потом она, не глядя на него, снова взобралась на стул и вернулась к тому занятию, которое была вынуждена прервать, – принялась развешивать гирлянды. Джимми улыбался Джорджу, вид у него был в высшей степени смущенный, как будто на нем лежала вся ответственность за только что случившееся. Джордж подошел к нам, он снова принял свой излюбленный клоунский вид, а почитатели Мэрироуз снова приняли позы беспомощного обожания.
– Что ж, – прокомментировал Пол. – На меня это произвело большое впечатление. Если бы Мэрироуз так ударила меня, я бы поверил, что мне уже удалось кое-чего добиться.
Но в глазах Джорджа стояли слезы.
– Я полный идиот, – сказал он. – Дурень. С какой стати такая красавица вроде Мэрироуз станет интересоваться таким, как я?
– Действительно – с какой стати?
– Кажется, у меня из носа идет кровь, – сказал Джордж, чтобы у него был предлог высморкаться. Потом он улыбнулся и продолжил: – Беды обступили меня со всех сторон. А этот ублюдок Вилли слишком увлечен своим треклятым русским языком, чтобы проявить ко мне хоть какой-то интерес.
– У всех у нас есть свои беды, – сказал Пол. Он излучал спокойное физическое благополучие, и Джордж сказал:
– Ненавижу двадцатилетних юнцов. Какие у вас вообще могут быть беды?
– Случай тяжелый, – сказал Пол. – Во-первых, мне двадцать. А это означает, что, когда я общаюсь с женщинами, я очень нервничаю и не знаю, как к ним подступиться. Во-вторых, мне двадцать. Вся жизнь у меня впереди, и, честно говоря, эта перспектива нередко наводит на меня ужас. В-третьих, мне двадцать, и я влюблен в Анну, и сердце мое разрывается на части.
Джордж бросил на меня быстрый взгляд, чтобы понять, правда ли это, а я пожала плечами. Он залпом осушил большую кружку пива и сказал:
– В любом случае, меня не должно волновать, влюблен кто-то в кого-то или нет. Я подлец и извращенец. Ну, хорошо, само по себе это было бы еще ничего, но я еще и практикующий социалист. И я свинья. Как свинья может быть социалистом, вот что мне бы хотелось понять.
Он шутил, но в его глазах снова стояли слезы, а тело было сведено напряженной судорогой сильных и тяжелых переживаний.
Пол повернулся к нему с присущей ему ленивой грациозностью и на несколько мгновений задержал на Джордже взгляд своих огромных синих глаз. Я почти слышала, как он думает: «О Боже, да здесь какая-то настоящая беда, а я даже и слышать об этом ничего не хочу»… Он соскользнул с подоконника на пол, улыбнулся мне очень тепло и очень нежно и сказал:
– Дорогая Анна, я люблю тебя больше жизни, но я иду помогать Мэрироуз.
А его глаза говорили: «Избавься от этого мрачного придурка, и я к тебе вернусь». Джордж вообще вряд ли заметил, что Пол нас покинул.
– Анна, – сказал Джордж. – Анна, я не знаю, что мне делать.
И я почувствовала то же, что и Пол: я не хочу иметь дела с настоящей бедой. Мне захотелось пойти развешивать гирлянды вместе со всеми, потому что теперь, когда к ним присоединился Пол, там неожиданно стало очень весело. Они начали танцевать. Пол с Мэрироуз и даже Джун Бутби, потому что мужчин в зале было больше, чем девушек, и постояльцы отеля потекли в зал, заслышав танцевальные ритмы.
– Пойдем выйдем, – сказал Джордж. – Вся эта юность, все это веселье. Не представляешь, как все это меня подавляет. Кроме того, если мы пойдем вместе, твой мужчина согласится поговорить со мной. Я хочу поговорить именно с Вилли.
– Спасибо за доверие, – сказала я, не очень-то любезно.
Но я пошла с ним на веранду, которая стремительно пустела, потому что все переходили в танцевальный зал. Вилли терпеливо отложил учебник и сказал:
– Полагаю, что я хочу слишком многого, когда надеюсь, что мне дадут спокойно позаниматься.
Мы уселись все втроем, прячась в тени и только вытянув ноги так, чтобы на них падало солнце. В наших высоких стаканах золотилось светлое пиво, в нем мерцали искорки солнечного света. Потом Джордж начал говорить. Он говорил очень серьезные вещи, но постоянно отпускал пропитанные самоиронией шуточки, и от этого все сказанное им приобретало безобразное и неприятное звучание, а из танцевального зала все время доносились пульсирующие звуки музыки, и мне очень хотелось оказаться там, вместе со всеми.
А факты были таковы. Я уже говорила, что семейное положение Джорджа было тяжелым. Оно было невыносимым. У него имелись жена, дочь и два сына. Кроме того, он содержал родителей: своих и своей жены. Я бывала в их маленьком домике. Невыносимым было даже короткое в нем пребывание. Молодая пара, или, скорее, пара среднего возраста, содержавшая всю семью, была совершенно лишена возможности вести настоящую совместную жизнь, они были буквально выдавлены из жизни четырьмя стариками и тремя детьми. Его жена, как и он сам, вкалывала целыми днями. Старики, все четверо, были инвалидами, каждый – на свой лад, каждому был нужен какой-то особый уход, своя диета и так далее. Все четверо по вечерам до бесконечности играли в карты в маленькой гостиной, без умолку пререкаясь и ворча по-стариковски; они играли часами, сидя в самом центре комнаты, а дети делали уроки где придется, а Джордж с женой рано отправлялись спать, чаще всего потому, что к этому времени они уже были полностью вымотаны, не говоря уже о том, что спальня была единственным местом, где супруги могли хоть как-то уединиться. Таков был его дом. Половину каждой недели Джордж проводил на дорогах, иногда работая за сотни миль от дома, на другом конце страны. Он любил свою жену, и она его любила, но он постоянно терзался чувством вины, потому что вести хозяйство в такой семье само по себе уже очень тяжелый труд для любой женщины, не говоря уже о том, что ей еще приходилось работать секретаршей. Ни он, ни она не были в отпуске вот уже много лет, и им постоянно не хватало денег, в их доме звучали перебранки из-за нескольких пенсов или из-за пары шиллингов.
А между тем у Джорджа случались любовные истории. И особенно ему нравились африканские женщины. Около пяти лет назад он остановился переночевать в отеле «Машопи» и очень увлекся женой местного повара. Эта женщина стала его любовницей.
– Если такое определение в данном случае уместно, – заметил Вилли, ибо наш собеседник употребил слово «mistress» [13]13
В данном случае комический эффект создается за счет того, что первое и основное значение английского слова «mistress» – «хозяйка, госпожа», и лишь одно из последующих – «любовница». Вилли имеет в виду, что обычно так черные называют белых, а не наоборот.
[Закрыть], но Джордж продолжал настаивать именно на таком определении, совершенно не услышав в словах Вилли иронического подтекста:
– А почему бы и нет? Ведь если нам не нравится «цветной барьер», то мы должны предоставить ей право называться именно так, как в данной ситуации уместно, это, так сказать, определенный показатель уважительного отношения.
Путь Джорджа часто пролегал через «Машопи». В прошлом году он увидел стайку детей, и один из них был светлее остальных и был похож на него, Джорджа. Он спросил об этом свою подругу, и та ответила, что, да, она думает, что это его ребенок. Негритянка не видела в этом особой проблемы.
– Ну? – спросил Вилли. – И в чем проблема?
Я помню, как Джордж посмотрел на него с искренним и горьким изумлением.
– Но, Вилли, тупой ты болван, это же мой сын, и я несу ответственность за то, что он живет здесь, в этой трущобе.
– Ну и? – снова спросил Вилли.
– Я социалист, – сказал Джордж. – И, насколько это возможно в этой адской дыре, я стараюсь быть социалистом и стараюсь бороться с расовой дискриминацией. Я залезаю на трибуны, я произношу речи, и я говорю, ну, конечно же, очень тактично и мягко, что «цветной барьер» хорош не для всех и что добрый наш Иисус, кроткий и милосердный, не одобрил бы этого, потому что, может, я и не имею права этого говорить, но все это бесчеловечно и совершенно безнравственно, и белые за это будут осуждены на веки вечные. А теперь я собираюсь повести себя так же, как и любой другой вонючий белый урод, который спит с черной женщиной и добавляет тем самым новых полукровок в общую квоту полукровок нашей колонии.
– Она же не просила тебя что-нибудь в связи с этим предпринять, – сказал Вилли.
– Но дело же не в этом. – Джордж закрыл лицо руками, и я увидела, как сквозь его пальцы проступает влага. – Это разъедает меня изнутри, – сказал он. – Я знаю об этом уже целый год, и это сводит меня с ума.
– Что делу не особенно поможет, – заметил Вилли, и Джордж резко отнял руки от своего лица, и мы увидели его слезы.
– Анна? – воззвал ко мне Джордж, глядя на меня.
А я находилась в сильнейшем смятении чувств. Во-первых, я его ревновала к этой женщине. Прошлой ночью я мечтала оказаться на ее месте, но это чувство было каким-то безликим. Теперь я знала, кем была та неведомая женщина, и я была поражена тем, что ненавижу Джорджа и осуждаю его, – точно так же, как прошлой ночью меня возмущало его поведение, потому что он заставил меня почувствовать себя виноватой. А потом, и это было еще хуже, я с удивлением поняла, что меня возмущает и то, что женщина – черная. Я воображала, что я свободна от подобных предрассудков, но оказалось, что это не так, и мне было стыдно за себя и за Джорджа, и я злилась – на себя и на Джорджа. Но и это было еще не все. Будучи столь юной (мне было тогда двадцать три или двадцать четыре), я, подобно многим «эмансипированным» девушкам, испытывала мучительный страх, что однажды и я могу оказаться в ловушке семейной жизни, буду «одомашнена». Дом Джорджа, эта ловушка, из которой ни у него, ни у его жены не было ни малейших шансов выбраться, разве что через смерть четырех стариков, был для меня воплощением беспредельного ужаса. Он страшил меня настолько, что снился мне в кошмарах. И в то же время Джордж – человек, находящийся в ловушке, человек, который засадил ту несчастную женщину, свою жену, в клетку, – был для меня, и я это знала, воплощением мощной сексуальности, от которой я внутренне бежала, но которой неизбежно тут же снова устремлялась навстречу. Инстинктивно я знала, что если бы легла с Джорджем в постель, то познала бы такую сексуальность, к которой я даже еще не начала приближаться. И, несмотря на всю эту бушевавшую во мне бурю мыслей и чувств, он мне по-прежнему нравился, на самом деле, я даже любила его, просто, по-человечески его любила. Я сидела там, на веранде, и не могла вымолвить ни слова, только чувствовала, что мое лицо пылает, а руки дрожат. И я вслушивалась в звуки музыки и пения, доносившиеся из большой комнаты на холме, и мне казалось, что Джордж подавляет меня своим горем и через это лишает меня чего-то невероятно нежного и прекрасного. В те времена, похоже, я полжизни проживала с ощущением, что меня лишают чего-то прекрасного; и все же умом я понимала, что это полная чушь, – что Мэрироуз, например, завидует мне, потому что считает, что у меня с Вилли есть все, чего бы она хотела для себя, – она верила, что мы двое любящих друг друга людей.
Все это время Вилли смотрел на меня, и теперь он сказал:
– Анна шокирована тем, что твоя женщина – черная.
– И это тоже, – сказала я. – Надо признать, меня и саму удивляют мои переживания по этому поводу.
– А меня удивляет, что ты это открыто признаешь, – холодно сказал Вилли, сверкнув очками.
– А меня удивляет, что ты – не признаешь, – сказал Джордж, обращаясь к Вилли. – Прекрати. Чертов ты лицемер.
Вилли взял свои учебники и положил их себе на колени, как бы собираясь позаниматься.
– А какова альтернатива? У тебя есть какие-нибудь здравые мысли на этот счет? – поинтересовался Вилли. – Можешь не отвечать. Будучи таким, какой ты есть, ты, разумеется, веришь, что твои долг – забрать ребенка к себе домой. Это означает следующее. Четверо стариков будут потрясены настолько, что это сведет их в могилу, не говоря уже о том, что никто и здороваться с ними не станет. Твоих троих детей в школе подвергнут остракизму. Твоя жена потеряет работу. Ты потеряешь работу. Жизнь девятерых человек будет разрушена. И что в этом хорошего для твоего сына, Джордж? Что это ему даст? Могу я тебя спросить?
– И что? Это все? – спросила я.
– Да, вот и все, – сказал Вилли. Он сидел с характерным для таких случаев выражением упрямства и терпения на лице, его губы были плотно сжаты.