355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Мережковский » Жизнь и творчество Дмитрия Мережковского » Текст книги (страница 42)
Жизнь и творчество Дмитрия Мережковского
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 19:19

Текст книги "Жизнь и творчество Дмитрия Мережковского"


Автор книги: Дмитрий Мережковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 42 (всего у книги 69 страниц)

Целые дни, после рабочего утра, Д. С. проводил в густых лесах, кольцом окружающих Нероберг. Признавался мне, что часто даже забывает, что лес этот – «чужой». И правда: так же лес этот был глух, темен, почти дремуч, как иной русский, так же и пахло в нем – листом палым, грибной сыростью, лягушками невидимыми, свежестью и прелью…

В Висбадене мы получили первую весть, через Варшаву, о моих сестрах. Они живы! Какое было облегченье! К осени – известие, что умер Блок. Подробности его страшной смерти мы еще не знали. Но уже многое видели, что позволяло их угадывать. И я тут же задумала серьезно написать о нем, и мы стали с Д. С. постоянно о Блоке говорить. Д. С. очень любил его, несмотря на случавшиеся между ними споры. Они, между нами и Блоком, всегда кончались благополучно.

В августе в Висбаден приехали Бунин с женой и поселились в том же отеле, на Нероберге. С Буниным, как я уже сказала, мы не встречались лично в России. Он был москвич, а талантливые писанья его, которые мы, конечно, знали и ценили, были как-то не в том течении последнего петербургского периода, в котором находились мы. Теперь, встретившись в Париже, мы сблизились, как разделяющие ту же «юдоль» изгнанничества, притом одинаково (почти) относящиеся к России и совершенно одинаково к большевикам. Но он был человек особого склада, ранее нами близко не виданного – среди писателей петербургских и наших кругов вообще, – а потому особенно меня заинтересовал. И вот, я помню, в Нероберге, после ужина, всякий вечер я начинаю с ним бесконечные беседы в моей большой комнате, стараясь рассмотреть его сердцевину, чем он живет, что думает, чему на службу отдает свой талант. Интерес к «человеку», к «личности» вечно толкает меня к таким выяснениям себе того или другого, а если, в конце концов, они мне не удавались вовсе, или я ошибалась и создавала себе образ неправильный (что случалось часто), это уж просто у меня «талантишку не хватило», по выражению Д. Ф. А бескорыстных стараний всегда было много.

Относительно Бунина я, впрочем, поняла, – по тогдашней моей записи, что «он весь в одних ощущениях, но очень глубоких». И далее прибавлено: «Никогда не забуду, как он читал это потрясающее письмо из Совдепии, подписанное кровью матерей (буквально)».

Это письмо Д. С. получил как раз в Висбадене. Обращение «ко всему миру» нескольких (больше 20-ти, кажется) женщин из Советской России, с непередаваемо-сильной просьбой, мольбой спасти не их, а их детей, которым грозит духовная и телесная смерть. «Возьмите их отсюда, из этого ада! Мы погибаем, погибли, но это все равно, мы молим весь мир спасти детей наших!» Подписи были сделаны действительно кровью, некоторые углем. Д. С. потом напечатал это письмо, действительно страшное, в русской газете «Общее дело».

Казалось, мы уж ко всему привыкли, замозолилась душа. Но это письмо не могли мы читать без ужаса. А что же «мир», к которому обращались эти матери? Д. С. сделал много, чтобы вопль этот не остался ему неизвестным. А мир… да ничего. Просто ничего.

В Бунине, казалось мне, при его тончайших ощущеньях окружающей внешности, есть все-таки внутренняя нетонкость пониманья личности, – человека. Кроме того, и в литературе (или шире) он, при большом его таланте, имеет какую-то границу пониманья. Он слишком в прошлом. Это я видела в разговорах наших о Блоке. Он его не чувствует ни как человека, ни как поэта. Мне это было жаль.

В Висбадене мы познакомились с Кривошеиным. Министр, не успевший сделаться министром перед революцией, как слишком «либеральный», по мнению Николая II и, главное, царицы. А его очень прочили. Ни, конечно, умеренный либерализм его ничего бы не спас. Да и было поздно.

Потом, когда Бунины уже уехали, в Висбаден приехал Гессен из Берлина, редактор уже там основанной газеты «Руль». Д. С. и я – мы писали в ней несколько раз, Гессен относился к нам недурно, через год издал даже мою книжку последних стихов, но в общем нам было не по дороге: Гессен – партиец, к.-д. (мы его знали в Петербурге), газета «Руль» – умереннее, чем в начале милюковские «Последние новости». В Висбадене (он остановился там же, в Нероберге) в беседе с нами он сказал как-то:

– Не могу простить себе, что вначале, только что приехав в Берлин из Советской России, я был – за интервенцию!

А так как Д. С. и я, мы были и в начале, и в конце, и всегда «за интервенцию», – то мы этой беседы и не продолжали.

В. ЗЕНЬКОВСКИЙ
МЕРЕЖКОВСКИЙ, ЕГО ИДЕИ[134]134
  Глава из кн.: Зеньковский В. В. История русской философии. Париж, 1950. Т. 2. Зеньковский Василий Васильевич (4 июля 1881, Проскуров, ныне Хмельницкий – 5 августа 1962, Париж) – философ, богослов, историк русской мысли и литературы.


[Закрыть]

Дмитрий Сергеевич Мережковский (1865–1940)[135]135
  Из сочинений Мережковского, оставляя в стороне его чисто литературные произведения и его многочисленные произведения по истории религии, как «Рождение богов», «Атлантида и Европа» и др. его исторические монографии – мы должны отметить: 1) «Вечные спутники» (Петербург, 1899); 2) «Толстой и Достоевский» (Т. I и II. Петербург); 3) «Грядущий Хам» (Петербург, 1906); 4) «Не мир, но меч» (Петербург, 1908).


[Закрыть]
– был человек выдающихся дарований, большого литературного таланта, напряженных религиозных исканий, жадно впитывавший в себя все ценные течения современной и античной культуры. Широкое образование, постоянно им наполняемое, делало из него, правда, не ученого, а только дилетанта, но дилетанта высокого качества: Мережковский перечел и изучил бесконечно много книг и специальных исследований, всюду, однако, беря то, что ему нужно, что соответствует его темам. Одна из лучших книг, написанных им, носит характерное заглавие «Вечные Спутники», – здесь собраны его превосходные, часто тончайшие старые этюды о «вечных спутниках», о мировых гениях в области литературы. Мережковский действительно всегда обращен к этим «вечным спутникам», но он остается при этом всегда самим собой, – и именно это и мешает ему быть тем, чем ему очень хочется быть, мешает ему быть настоящим историком. Во всех своих книгах, в которых так много настоящих bons mots, удачнейших формул, он всегда заслоняет собой того, о ком он пишет.

Мышление Мережковского движется в антитезах, в острых противопоставлениях, – но главная его тема определяется религиозным противлением «историческому» христианству. Мережковский чувствует в себе «новое» религиозное сознание, так как в его душе христианство уживается с влечением к античности, к античной культуре. Если Розанов критиковал «историческое» христианство во имя Ветхого Завета, то Мережковский исходит из противопоставления христианства и античности. К этому противопоставлению Мережковский сводит все трудности «исторического христианства», но под влиянием Вл. Соловьева у него позже присоединяется еще искание «христианской общественности».

По мысли Мережковского, «историческое» христианство (т. е. Церковь) отжило свой век, оно было односторонним выражением христианского благовестия – ибо не вместило в себя «правды о земле», «правды о плоти». Односторонний аскетизм свойственен христианству по самому его существу: «аскетическое, т. е. подлинное христианство, – пишет Мережковский,[136]136
  «Не мир, но меч». С. 29.


[Закрыть]
– и современная культура взаимно непроницаемы». Это отождествление христианства с аскетикой[137]137
  «Плоть была уничтожена (!) в христианстве». – Там же. С. 28–29.


[Закрыть]
нужно Мережковскому, чтобы осмыслить «новое религиозное сознание», – ибо только это последнее и может духовно удовлетворить его. «Отныне, – однажды писал он[138]138
  «Грядущий Хам». С. 123.


[Закрыть]
– должна раскрыться во всемирной истории… правда не только о духе, но и о плоти, не только о небе, но и о земле». Это было, можно сказать, навязчивой идеей у Мережковского, – ему нужно «новое откровение»,[139]139
  Там же. С. 184.


[Закрыть]
к Церкви же как «исторической» форме христианства ему трудно привыкнуть. Отсюда у него не только усиленный акцент на «аскетической неправде» в христианстве, но отсюда и упрямое утверждение «мистической связи самодержавия и православия».[140]140
  «Не мир, но меч». С. 113.


[Закрыть]
Для Мережковского православие настолько слито с русской государственностью, что он просто забывает о православии в других странах.

В упомянутых в 1-ой главе Религиозно-Философских Собраниях (инициатива которых принадлежала именно Мережковскому и его единомышленникам) эти два мотива – отождествление исторического христианства с аскетическим отвержением или даже «уничтожением» плоти и убеждение в «мистической» связи самодержавия и православия – повторялись на все лады. С особенным блеском и вдохновением эти темы развивал в своем докладе Тернавцев, яркий и талантливый религиозный мыслитель. «Наступает время, – говорил он, – открыть сокровенную христианскую правду о земле… общественное во Христе спасение и религиозное призвание светской власти».[141]141
  См. протоколы Рел. – Фил. Собраний в журнале «Новый Путь» (1902–1903 г.), а также в отдельном издании.


[Закрыть]
Все это очень характерно как признание религиозной (хотя и односторонней) правды в секуляризме (т. е. «правды о земле»); секуляризм и историческое христианство мыслятся здесь как два полюса одной антиномии, друг друга обуславливающие. Преодоление этой антиномии мыслится здесь лишь в синтезе ее противоположных начал, и здесь и Мережковский, и Тернавцев, и другие жили романтическими настроениями Вл. Соловьева о «свободной теократии». «Безнадежной противообщественности христианства»[142]142
  «Не мир, но меч». С. 33.


[Закрыть]
Мережковский противопоставляет «освященную общественность», которую он часто мыслит уже в тонах анархизма.[143]143
  «Утверждение новой религиозной безгосударственной общественности и есть новое религиозное сознание…». – Там же. С. 207.


[Закрыть]
Поэтому Мережковский готов считать «историческое христианство» бесцерковным, ибо расцветшая в историческом христианстве «религия уединенной личности»[144]144
  Там же. С. 37.


[Закрыть]
не есть вовсе Церковь. «Христианство есть только чаяние и пророчество о Богочеловечестве, о Церкви, но само явление Церкви совершится за пределами христианства».[145]145
  Там же.


[Закрыть]

Отсюда понятна и любимая схема Мережковского (и под его влиянием и других религиозных искателей этой эпохи – напр., Бердяева в ранний период его религиозной философии) о «Трех Заветах». «Первый Завет – религия Бога в мире; второй Завет Сына – религия Бога в человеке – Богочеловека; третий – религия Бога в человечестве – Богочеловечества». «Отец воплощается в Космосе; Сын – в Логосе; Дух – в соединении Логоса с Космосом, в едином соборном вселенском Существе – Богочеловечестве».

Таковы «чаяния и пророчества» Мережковского и его группы. Это – типичная религиозная романтика, окрашенная очень ярко в «революционно-мистические» тона.

Но рядом с этим «революционно-мистическим возбуждением» религиозный процесс, шедший пока «под спудом» в русском обществе, имел и другую форму – гораздо более выдержанную в тонах религиозного и исторического реализма. Уже в сборнике «Проблемы идеализма» (1902 г.) мы находим очень яркое выражение морального идеализма, зовущего к духовной трезвости и выводящего на пути серьезного, трудового преображения жизни. Еще ярче и сильнее эти мотивы прозвучали в замечательном сборнике «Вехи» (2-ое издание в 1909), где наиболее яркой была статья о. С. Булгакова «Героизм и подвижничество». От мистического самоупоения, от безответственной мечтательности и расплывчатых исканий авторы статей в этом сборнике звали к труду, к «подвигу», к историческому реализму…

Мы не будем входить в анализ статей, помещенных в указанных двух сборниках, – тем более, что почти со всеми авторами, принимавшими участие в этих сборниках, нам придется иметь дело в ближайших главах. Обратимся теперь поэтому к изучению построений отдельных философов – и прежде всего к тем двум мыслителям, которые ближе других связаны с религиозно-философским возбуждением, только что очерченным нами: мы говорим о Н. А. Бердяеве и Л. И. Шестове.

В. А. ЗЛОБИН
Д. С. МЕРЕЖКОВСКИЙ И ЕГО БОРЬБА С БОЛЬШЕВИЗМОМ[146]146
  Впервые: журнал «Возрождение», 1956. № 53. С. 108–114. Злобин Владимир Ананьевич (июль 1884, Петербург – 1967, Париж) – поэт.


[Закрыть]

I

В предвоенной, большевизантствующей Европе Д. С. Мережковский своим антибольшевизмом, да еще на христианской основе, был не ко двору.

Не ко двору был он и при Гитлере – не как антикоммунист и даже не из-за своего христианства, с которым «Propaganda Staffel»[147]147
  «Ведомство пропаганды».


[Закрыть]
на худой конец еще могла бы, морща нос, примириться. Но совершенно для нее неприемлемо было отношение Мережковского к России, его неколебимая вера в ее национальное возрождение.

О неколебимости этой веры немцы знали (кому знать полагалось) по еще довоенным статьям Мережковского (следили за русской зарубежной прессой пристально) и по его публичным выступлениям. Но и во время войны Мережковский своих взглядов не скрывал. Что немцы могут найти в них что-либо предосудительное, ему и в голову не приходило.

Его книги были запрещены во всех немцами занятых странах, не говоря уже о самой Германии, где его знаменитый «Леонардо» продавался из-под полы. Исключение было сделано для одной Франции, но чисто теоретическое. Произведения Мережковского французские издатели покупали, но не печатали – из-за «недостатка бумаги».

Одну книгу, впрочем, – «Europe face à l’URSS»[148]148
  «Европа смотрит на СССР» (франц.).


[Закрыть]
– издательство «Mercur de France» каким-то чудом выпустить умудрилось – в самом конце оккупации.

Это было новое, переработанное и дополненное издание давно распроданной антикоммунистической книги «Le Règne de l’Antichrist».[149]149
  «Царство Антихриста» (франц.).


[Закрыть]
В него вошли нашумевшие в свое время «Открытые письма» Мережковского к «сильным мира сего», в том числе письма к папе Пию XI, и ряд статей, разоблачающих подпольную работу большевиков в Европе.

Ныне это издание – библиографическая редкость. Не оттого, однако, что оно распродано, а исключительно благодаря усердию французских коммунистов, целиком его уничтоживших вскоре после освобождения Парижа от немцев.

Расправа – не менее решительная – ждала и автора. К нему на его парижскую квартиру, 11-бис Авеню дю Колонель Бонне, явилось несколько вооруженных пулеметами мрачного вида личностей, перепугавших насмерть консьержку. Но Мережковского в живых уже не было, и «мстители» ретировались несолоно хлебавши.

Вообще, коммунистической «Немезиде» с Мережковскими не везло. Ускользнула от ее карающей десницы и З. H. Гиппиус, расправа с которой должна была произойти 15 октября 1945 г., т. е. через шесть недель после ее смерти.

II

На этом коммунисты, однако, не успокоились. Началась посмертная травля Мережковского. Но травили его, главным образом, не как антикоммуниста. Зазорного в этом, даже по тем временам, не было ничего. Скорее – наоборот. После того, как большевики начали хозяйничать в своих «зонах» и распространять свое влияние на Балканах, особенно же после захвата ими Чехословакии, союзники поняли, что метод и режим советский от национал-социалистического мало чем отличается и что, если уж выбирать, преимущество не на стороне большевиков. Сказал же Бевин с трибуны парламента в бытность свою министром иностранных дел в кабинете Этли: «Единственная разница между Гитлером и Сталиным – это, что Гитлер уже мертв».

Таким образом, травля Мережковского за его непримиримость к советской власти могла бы, при всеобщем раздражении против надоевших до смерти большевиков, дать результат обратный, например третье издание «Europe face à l’URSS». С этим надо было считаться и действовать осторожно. А с другой стороны, как Мережковского обезвредить? Чем? Обвинить его в сотрудничестве с немцами? В антисемитизме? Но ведь этому, кроме дураков и невежд, не поверил бы никто.

Однако выбора у коммунистов не было. Да и время шло. И вот в «Честном слоне» начала появляться то одна заметка, то другая. (Этот «Слон» – юмористический большевистский листок, издававшийся в освобожденном от немцев Париже, был вскоре самими же большевиками прекращен за свое, даже на их вкус, чрезмерное подхалимство.)

В одной из этих заметок говорилось, что Мережковский «сманивал молодежь на службу в гестапо». Другая гласила: «За смертью писателя Мережковского французское военное министерство прекратило начатое против него дело по обвинению в шпионаже».

Шпионаж подразумевался, конечно, в пользу Германии. Что можно было на это ответить? Ну и прекрасно, что прекратило. А было бы еще лучше, если бы это дурацкое дело не затевали бы вовсе. Что же до сманиванья в гестапо молодежи, то этому не верили сами коммунисты. Несколько позже в нью-йоркском «Новом русском слове» были напечатаны о Мережковском воспоминания ныне покойной Н. А. Тэффи. Что в них правда, что – вымысел, решит беспристрастный суд истории. Сама Тэффи многое из сказанного ею о Мережковском в следующей своей статье – о З. Н. Гиппиус – смягчает (речь все о том же «германофильстве» и «антисемитизме»). Но главное не в этом, главное – в общем впечатлении от статьи. Она вызывает – не может не вызывать – у тех, по крайней мере, кто Мережковского знал и читал, прежде всего – недоумение. Ведь если Мережковский действительно был таким, каким его изображает Тэффи, то совершенно непонятно, как мог такой, скажем, «кретин» написать ну хотя бы «Юлиана», не говоря уже о других, более значительных произведениях. Представить себе это так же трудно, как представить себе, например, что автор «Божественной комедии» – Смердяков.

III

На первой же своей парижской публичной лекции против большевиков, 16 декабря 1920 г., Мережковский, обращаясь к Европе, сказал: «Народам иногда прощается глупость, а иногда и подлость. Но глупость и подлость вместе – никогда. То, что вы с нами делаете, подло и глупо вместе. Это вам никогда не простится».

Подло и глупо было невмешательство Европы в так называемые «внутренние русские дела». И вот добрая ее треть – ныне под властью большевиков. Не простилось соединение глупости с подлостью и Гитлеру, поставившему знак равенства между большевиками и русским народом. Вот с этим губительным соединением глупости и подлости, чем бы и когда бы оно антибольшевистскому делу ни грозило, Мережковский борется всею силою своего таланта и отдает этой борьбе последние двадцать лет жизни.

Его парижской лекции предшествует ряд выступлений в Польше на разнообразные темы. Но какова бы ни была тема, цель неизменно одна – свержение советской власти.

В 21-м году, во время начинающегося в России голода, он получает оттуда подписанное кровью письмо от группы русских женщин, несчастных матерей, умоляющих вывезти их детей из России, вырвать их из рук советских палачей – не только их накормить, но и спасти их души. Сколько бы Европа ни посылала хлеба в Россию, он до голодающего населения не дойдет.

Мережковский, который думает не иначе, опубликовывает это «страшное письмо» – действительно страшное, – как он его называет в иностранной прессе. Фритьоф Нансен, ходатай по делам большевиков, усиленно в то время хлопочущий о предоставлении им европейских кредитов, прочтя то письмо, которое он, кстати, страшным не находит, отвечает, что готов, во имя человеколюбия, содействовать помощи голодающим, но вне всякой политики. Мережковский за этот его «аполитизм» на него обрушивается.

Чтобы понять атмосферу того времени, надо вспомнить, что большевики тогда признаны Европой еще не были, всячески этого признания добивались, и что запятнавший себя сношением с ними из среды русской эмиграции изгонялся. Вот отчего, когда комиссаром по беженским делам был Лигою Наций назначен Нансен, это назначение было встречено русскими эмигрантами приблизительно так же, как было бы встречено бежавшими из гитлеровской Германии евреями назначение над ними комиссаром видного наци.

«Мы Вас, г. Нансен, не выбирали, – пишет ему в открытом письме Мережковский. – Если б нас спросили, то вряд ли наш выбор пал бы на ходатая того „правительства“, из-под власти которого мы бежали. Но мы бесправны и обязаны терпеть, кого бы ни назначили. Если б вместо Вас назначили Кашена, мы стерпели бы и его».

Сам по себе аполитичный, чисто гуманитарный акт помощи голодающим при наличии в России большевистского правительства терял весь свой аполитизм и всю свою гуманитарность, становился этапом на пути признания Европой большевиков de jure. Это и сами большевики, и противники их понимали отлично. Оттого-то и спор между ними из-за отправки в Россию продовольствия был так горяч, и вопли большевиков о помощи становились все громче и наглее.

На пощечину Мережковского Нансен не отвечает. Ему на подмогу большевики выпускают Горького, который обращается к миру с воззванием о спасении «миллионов русских жизней». Известный немецкий писатель Герхарт Гауптман попадается на удочку и отвечает Горькому, что его призыв будет услышан не только немецким, но всеми народами.

Мережковский пишет открытое письмо Гауптману. С величайшим терпением объясняет почтенному писателю, что такое большевизм, чем он угрожает миру, кто такой Горький, что он сделал с русской интеллигенцией, а главное, что за Горьким – Ленин и что помощь, о которой Горький взывает, – помощь не России, а трещащей по всем швам советской власти. Русской компартии и ГПУ.

Единственный результат – меры, принятые Комитетом помощи голодающим по доставке продовольственных посылок адресатам непосредственно, с собственноручной обратной распиской, без вмешательства большевистского распределительного аппарата. На ход мировой истории это, однако, не влияет ни в малейшей степени. Но зато чревато последствиями совершившееся, увы, признание Европой большевиков…

IV

Что оно неизбежно – почти не было сомнений уже после поездки в Россию Герберта Уэллса и его книги «Россия во мгле». В этой книге знаменитый английский писатель утверждает, что, хотя большевики и ужасны, и коммунизм – глупость, никакое другое правительство в настоящее время в России невозможно, и советует эмигрантам поскорее с большевиками примириться.

Слишком явно, что тут Уэллс говорит то, чего от него ждет подготовляющий признание большевиков Ллойд Джордж («Торговать можно и с каннибалами» – его знаменитая фраза). Но что Уэллс, это «первый соучастник каннибаловых пиров», как его называет Мережковский, на стороне Советов – неверно. Он вообще ни на чьей стороне – нигде. Безответствен и беспринципен, и в этом – достойная пара Горькому.

«В том, что произошло и происходит сейчас в России, – говорит в своей книге Уэллс, – большевики так же виноваты, как австралийское правительство». Эта фраза, достойная не то что Горького, а такого большевизантствующего сноба, как Бернард Шоу (не тем будь помянут), Ллойд Джорджу тоже как нельзя более на руку.

Отвечая на совет Уэллса «примириться с большевиками», Мережковский рассказывает, как в Москве несколько человек детей, в возрасте от 10 до 14 лет, убили и съели своего товарища. Зачинщик, десятилетний мальчик, не проявил на суде ни малейшего раскаяния, а лишь сказал, что человеческое мясо на вкус «сначала – ничего, а потом пахнет».

«Не кажется ли Вам, – спрашивает Уэллса в открытом письме Мережковский, – что примиренье с большевиками, которое Вы нам так горячо рекомендуете, тоже „сначала – ничего, а потом пахнет“?

Но, подобно Бодлеру, тщетно пытавшемуся доказывать своей собаке, давая ей нюхать флакон с духами, что хороший запах приятнее дурного, Мережковский был бессилен удержать Европу в ее влечении к большевизму. Ей нравится „аромат Сталина“.

Между тем „каннибалы“, еще не будучи признаны, но в признании уверенные, начинают наглеть. В тот же день, когда „Известия“ печатают излияния Эррио по поводу советских „достижений“, где он между прочим заявляет: „Президент Пуанкаре просил меня передать советскому правительству свою признательность“, в этот же самый день Луначарский, на съезде работников печати, произносит речь, в которой говорит: Франция поняла, что с этим бандитом Пуанкаре она далеко не уедет. Она послала нам другую важную птицу, Эррио, который, посовав свой нос туда-сюда, уже телеграфировал, что наша власть крепка. Пусть, однако, эти буржуи поторапливаются: прежде, чем начать отхватывать куски пожирнее, они могут взлететь на воздух от революционного взрыва.

V

Но и после признания большевиков Мережковский борьбу с ними не прекращает. Он разоблачает их подпольную работу в Европе, не устает повторять истины, „ставшие, – как он говорит, – банальными прежде, чем они стали понятными“.

Одна из таких истин – невозможность большевиков порвать свою связь с коминтерном (или с коминформом, что одно и то же), отказаться от всемирной революции и пропаганды, какие бы они ни давали на этот счет обещания. Верить этим обещаниям – величайшая глупость, тем более, что своих планов большевики не скрывают, даже если и распускают для видимости эти почтенные учреждения.

„Некоторые факты современности, – говорит Мережковский в статье о подпольной работе большевиков во Франции, – до того невероятны, до того абсурдны, что невольно начинаешь подозревать у их авторов состояние безумия“.

И он приводит один из таких фактов:

„В один прекрасный день, по не вполне для самого себя понятным причинам, правительство мирной и процветающей страны открывает свои двери группе иностранных террористов. Те не скрывают, что их главная, даже единственная цель – подготовка террора и что намеченная жертва именно эта страна. Тем не менее, правительство этой страны, не довольствуясь обычным приемом, окружает заговорщиков почестями и вниманием, дарит им дворец в центре города и, чтобы облегчить им работу по подготовке переворота, ставит их под защиту дипломатической неприкосновенности“.

„Что сказали бы мы, – спрашивает в заключение Мережковский, – если б услышали историю вроде этой несколько лет тому назад? Думаю, что мы даже не нашли бы ее забавной ввиду ее полной неправдоподобности и совершенного абсурда“.

„Впрочем, правительства европейских стран, – замечает он в другой статье на ту же тему, – не то чтобы не отдавали себе отчета в происходящей на их глазах и с их попустительства подрывной работе большевиков, но они пребывают перед этой зловещей картиной, точно зачарованные, в состоянии полной прострации, и единственная их забота – это скрыть от страны грозящую ей опасность“.

В 1922 году, во время конференции в Рапалло, распространяется слух о переговорах Святого Престола с представителями советского правительства о заключении конкордата. Газеты печатают отчеты о рауте и фотографиях, на которых папские кардиналы сняты пьющими с советским комиссаром по иностранным делам Чичериным за здоровье Ленина. Мережковский обращается к Пию XI с письмом, в котором не может скрыть своего возмущения.

На святой земле Италии, – пишет он в этом письме, – служители Западной Церкви, рукой, касавшейся Св. Даров, пожимают окровавленную руку величайших в мире убийц и святотатцев. Ведают ли, что они творят?» Мережковский предупреждает папу, что, если «дело тьмы» совершится, конкордат между Святым Престолом и интернациональной бандой, именующей себя «русским советским правительством», будет подписан, соединение церквей, о котором мечтали лучшие русские умы, станет навсегда невозможным. В конце он выражает надежду, что Бог этого ужаса не простит – наместник Христа, благословляющий царство Антихриста.

В ответ на это аббат Шарль Кене, секретарь архиепископа парижского монсиньора Шапталя, издает против Мережковского совершенно непристойную по грубости брошюру. Если не знать, кто ее автор, то можно подумать, что это – член какой-нибудь погромной организации, вроде «Союза русского народа», а никак не лицо, принадлежащее к просвещенному кругу католического духовенства. Но Рим с этим не считается и возводит аббата Кене в кардинальский сан.

Конкордат, однако, не подписан. Но Мережковский себя не обманывает. Он понимает, что его вмешательство тут ни при чем.

VI

«Мировая совесть! Мы с Вами кое-что о ней знаем», – восклицает Мережковский в открытом письме Эмилю Бюре, редактору парижской газеты «L’Ordre», в ответ на его просьбу высказаться по поводу обращенного к «мировой совести» воззвания группы русских писателей в России.

И он подводит итог своей антибольшевистской деятельности. Он рассказывает, как в 20-м году, вырвавшись живым из могилы, он с наивностью думал, что «мировая совесть» молчит только оттого, что правда о России не известна и что стоит эту правду открыть, как мир, содрогнувшись и возмутившись, кинется тушить пожар – не русский, а свой, спасать – не Россию, а себя от общей гибели.

«И я призывал, вопил, умолял, заклинал, – признается он. – Мне даже стыдно сейчас вспомнить, в какие только двери я не стучался. Меня отовсюду выпроваживали с позором, даже не как назойливого нищего, а как последнего дурака, который не может утешиться о пропаже своих „серебряных ложек“, украденных во время пожара…»

«И вот, в лоне вашей европейской свободы, перед зрелищем ужасающего равнодушия, с каким вы относитесь к собственной гибели, я задыхался, как задыхаются заключенные в „пробковых камерах“ Чека. Вы, наверно, ужаснетесь моей неблагодарности, но я иногда спрашиваю себя, какая из двух „пробковых камер“ хуже – наша или ваша?»

В начале 30-х годов всеми признанные большевики становятся «баловнями Европы», Мережковский продолжает с ними борьбу, но его голос сквозь стены «пробковой камеры» до мира не долетает. Иностранная пресса больше Мережковского не печатает или требует от него статей не политических. А издания русские, где он продолжает писать и где появляются его статьи против большевиков, самые значительные иностранцам недоступны. Ни одна из этих статей ни на один европейский язык не переведена.

Что он здесь, в Европе, кончит свои дни в «пробковой камере», от которой его не избавит даже смерть, – этого себе представить Мережковский, при всей живости своего воображения, не мог. Но катастрофу, вторую мировую войну, он предчувствовал, когда еще как будто ничто ее не предвещало. Ему даже казалось, что эта катастрофа будет гибелью Человечества – новой «Атлантидой». В 23-м году, отвечая на анкету швейцарского ежемесячника «La Revue de Genève» о «будущем Европы», он в его январской книжке печатает краткую, но очень яркую статью. Если опустить обычные в таких случаях оговорки, надежды и комплименты, то будущее Европы выражается для Мережковского одним словом: антропофагия.

Но сейчас об этом страшном пророчестве лучше не вспоминать. Как сказала еще в начале первой мировой войны З. Гиппиус:

 
В часы неоправданного страданья
И нерешенной битвы
Нужно целомудрие молчанья
И, быть может, тихие молитвы.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю