Текст книги "Жизнь и творчество Дмитрия Мережковского"
Автор книги: Дмитрий Мережковский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 69 страниц)
После первой «трилогии» г-н Мережковский дал пьесу «Павел I», потом обширный роман «Александр I». Чего доброго, он, пожалуй, сочинит еще «Николая I» и таким образом явится в некотором смысле певцом выдающихся монархов. Пьеса «Павел I», по правде сказать, не из удачных пьес. Она скомпонована в сценическом отношении плохо и обработана очень грубо. Несмотря на трагический сюжет и на трагическую судьбу главного героя, трагедии у г-на Мережковского не вышло. Заговор против императора и убийство производят не трагическое впечатление, а как будто впечатление скандала, может быть и кровавого, но все-таки скандала.
Представьте себе, что какой-либо драматург понял и изобразил личности Цезаря, Брута и Кассия в качестве скандалистов. Мыслима ли такая «обработка» исторических лиц? Положим, Павел I не Цезарь и в компании заговорщиков, его убивших, едва ли кто-либо окажется похожим на Брутов и Кассиев. Но все-таки касаться такой трагической темы с таким грубым и примитивным разумением ее смысла, по меньшей мере, было странно.
Г-н Мережковский, такой архи-серьезный почти всегда и во всем – и в своих романах, и в своих критических статьях, претендующих на бездонную глубину, – вдруг почему-то в драме решил проявить только поверхностно-либеральную развязность и ничего больше. Можно было бы еще понять такое отношение к трактовке исторических героев и исторических событий расчетом на так называемую «сценичность», ради которой господа драматурги очень часто допускают малохудожественные приемы. Но пьеса «Павел I», как я уже упомянул, и в отношении пресловутой сценичности едва ли удачна. К сожалению, проверить это на практике нельзя: по цензурным условиям «Павел I» не может быть поставлен на русской сцене, хотя г-н Мережковский был столь наивен, что воображал это возможным. Он предлагал покойному А. С. Суворину поставить «Павла» в Малом театре. Недавно промелькнуло в газетах известие, что «Павел» переведен на немецкий язык и ставится не то в Германии, не то в Австрии. Если это верно, дай Бог стяжать г-ну Мережковскому иностранные лавры в качестве драматурга, как он стяжал их в качестве романиста. Однако я крепко сомневаюсь в успехе «Павла» у немцев. Сюжет для них не нов: есть старая немецкая трагедия «Павел I» Гудкова, если не ошибаюсь. Либерализмом «приготовительного класса» немцев не удивишь. Да и заменою истинного художественного драматизма грубыми приемами бульварной драматургии тоже их не очень-то надуешь. На одно лишь разве может г-н Мережковский понадеяться: на ненависть к России немецких критиков из жидов, которых так много и в Германии, и в Австрии: им будет приятно видеть на сцене изображение нашего исторического прошлого «немножечко-столечко» в позорном свете. За это автору простят все недочеты пьесы и поощрят его, наверное, скверно-жидовскими похвалами…
Роман «Александр I», кажется, должен быть признан лучшим из беллетрических произведений г-на Мережковского. Это, по всей вероятности, его «Война и мир»: значительнее он уже ничего не напишет. Но если это будет именно так, если в этом он сойдется с Толстым, который выше «Войны и мира» ничего не создал впоследствии, тем меньше у нашего романиста права на претензии разыгрывать роль законного преемника великого монарха русской литературы. Сколько бы ни пророчили г-ну Мережковскому разные услужливые… критики, что после Толстого некому другому занять место великого писателя земли русской, такие пророчества кажутся смешными. Увы, шедевр творчества автора «Александра» перед шедевром творчества автора «Войны и мира» представляется столь незначительным, что даже и сравнений никаких тут не приходится. Сравнение может повести только к тому, что сам по себе достаточно заметный талант г-на Мережковского умалится до очень скромных размеров. Сравнение непременно приведет к сознанию, что «преемник» Толстого отнюдь не годится для высокого пьедестала героя литературы и несомненно представляет «из себя», как любят говорить критики-жиды, только одного из эпигонов. Я знаю, что современные авторы из категории не очень удачных поэтов, беллетристов и драматургов весьма недолюбливают, когда критики для постановки этих обыкновенно заносчивых господ «на свое место» припоминают произведения гениев прошлого. Господа заносчивые неудачники признают это «скверным приемом унижения живых гениев с помощью мертвецов». Но я знаю также, что без этого приема, ненавистного заносчивым мнимым гениям современности, невозможно установить никакой правильной оценки настоящей стоимости литературных произведений и талантов. И вот именно потому, что я все это знаю, мне невольно приходится остановиться несколько дольше на вопросе, в сущности, пустом, о притязании г-на Мережковского на пост Толстого.
Кажется, не одни только представители современной критики из категории тех, что услуживают авторам пусканием в авторские лбы булыжников, но как будто и сам г-н Мережковский немножко уверовал в то, что в наше время он стоит на посту «властителя дум». Так, по крайней мере, можно заключить из тех «выступлений» г-на Мережковского то в печати, то на кафедре, какие он теперь делает нередко по поводу различных, так называемых, «инцидентов» текущей русской жизни. Г-н Мережковский, по-видимому, серьезно воображает, что он должен, обязан время от времени нечто изрекать и нечто возглашать, изрекать и возглашать, в качестве если не совсем «великого писателя земли русской», то в качестве какого-то литературного «мэтра». И вот г-н Мережковский возглашает и изрекает. Толстой на старости лет заявлял: «не могу молчать». Г-н Мережковский, хотя еще не так уж стар, но, видите ли, тоже, не может молчать. А между тем, право, ему было выгоднее помолчать в тех случаях, когда им овладевает порыв изреканий и возглашений. Может быть, его тогда бы считали не только за более скромного писателя, но и за более умного. А теперь своей склонностью к публичным «выступлениям», или, точнее говоря, к публичным выпрыгиваниям, он нередко возбуждает насмешливые отзывы о недостаточно высокой степени его ума.
Дело вот в чем. Гениальные люди во всех сферах и больше всего в сфере литературы наряду с талантом всегда отличаются большим, чрезвычайным умом. Не заходя далеко, возьмите наших литературных гениев: Пушкина, Толстого. У Пушкина не только в его глубоких поэтических созданиях, но даже в мимолетных заметках, случайных сюжетах, в письмах, всюду виден необычайный ум. Про огромный ум Толстого и говорить нечего: он поражает великим умом в такой же степени, как и своим художественным гением. Не то бывает у писателей, даже очень талантливых, но все же далеких от гениальности: они зачастую обладают совсем не выдающимся, а самым обыкновенным умом. Мне кажется, я не сделаю ошибки, если скажу, что талантливый г-н Мережковский по воле небес наделен очень обыкновенным, так сказать, средним умом. Это, впрочем, еще бы ничего, это беда небольшая: можно и с обыкновенным умом писать и говорить достаточно умно, что мы нередко замечаем и признаем у многих совсем негениальных писателей. Но вот где начинается уже настоящая беда: это, когда писатель талантливый, но в умственном отношении, не бог весть какого высокого полета, вообразит себе, что он могучий орел мысли и призван именно ширять под облаками. При таком настроении писатель во что бы то ни стало хочет казаться необыкновенно умным. Известно, что мудренее быть умным, когда хочешь казаться таковым. Именно при стремлении-то казаться умным делаются почти всегда довольно глупые дела и говорятся глуповатые речи, или пишутся глуповатые сочинения…
Г-н Мережковский в сильной степени одержим этим стремлением казаться умным, фигурировать в роли литературного мэтра. Отсюда проистекают всякие его публичные выступления или выпрыгивания в качестве искателя каких-то новых религиозных основ, в открывании какого-то нового бога в модернистском, даже чуть ли не в декадентском стиле, бога, впрочем, очевидно, непонятного для самого г-на Мережковского, хотя он и рекомендует этого бога как своего хорошего приятеля и уверяет, что от веры в этого бога-модерн могут проистечь великие блага для всего человечества. Носится со своим курьезным богоискательством г-н Мережковский чрезвычайно усердно, желая, очевидно, чтобы его, г-на Мережковского, признали в некотором роде не только сочинителем, но даже еще и пророком какой-то новой веры. В результате всего этого не выходит, однако, ничего, кроме конфуза для богоискателя, того самого конфуза, которым, как я уже заметил, всегда сопровождаются усилия казаться умным…
Такой же конфуз получается для г-на Мережковского и во всех случаях, обусловливающихся этой прискорбной манией. Заявит ли наш автор о том, что он презирает и ненавидит родную землю и русский народ, выпрыгнет ли он с фальшиво-либеральным визгом о позоре для всей России киевского процесса, выскочит ли с нелепым приветом заезжему, очень неважному бельгийскому поэту Верхарну, – конечный результат все тот же, результат прискорбный для нашего писателя. В чем бы он ни обнаружил своей склонности казаться необычайно умным, г-н Мережковский достигает только того, что упрочивает каждый раз за собою подозрение в некоторой, так сказать, умственной несостоятельности, в некоторой ограниченности мысли. И зачем, подумаешь, человек сам себе портит приличную репутацию? Вот подите же. Все неотвязно щекочущее самолюбие: «не могу молчать»! Другими словами: не могу удержаться, чтобы не посягнуть на позу, чтобы не пофигурировать в роли литературного героя, «властителя дум», «мэтра». А еще другими словами: не могу удержаться от того, что составляет главную сущность каждого подлинного эпигона, не могу быть, чем есть на самом деле, т. е. талантливым, но отнюдь не гениальным писателем, а желаю казаться преемником Толстого. И ведь сколько теперь таких эпигонов! И ведь все-то они так мнят о себе, что могут и должны быть героями литературы: и г-н Максим Горький, и г-н Короленко, и даже гг. Брюсов и Бальмонт – эти последыши из последышей современной литературы.
В. БАЗАРОВ. ХРИСТИАНЕ ТРЕТЬЕГО ЗАВЕТА
И СТРОИТЕЛИ БАШНИ ВАВИЛОНСКОЙ[15]15
Впервые: кн. Литературный распад, СПб., 1909, С. 5 – 38. Базаров Владимир Александрович (наст. фамилия Руднев; 27 июля (8 августа) 1874, Тула – 16 сентября 1939, репрессирован) – философ, литературный критик, публицист.
[Закрыть]
I
«Есть ли Бог или нет? Вот, кажется, самый нелюбопытный вопрос в наши дни». Так начинает г-н Мережковский свою книгу: «Не мир, но меч».
Пока говоришь о религии, как об идеале, все соглашаются или, по крайней мере, никто не спорит – кажется, впрочем, потому, что всем наплевать, но только что пытаешься связать религию с реальной действительностью, оказываешься или в дураках или в подлецах.
На первый взгляд, именно со стороны Мережковского и именно «в наши дни» такое вступление менее всего уместно. Со времен масонского движения в первой половине царствования Александра I ни разу еще религия не была в такой моде среди русской «прогрессивной» интеллигенции, как в наши дни. «Новое религиозное сознание», «мистический опыт», «касание мирам иным» – вот термины, мелькающие на столбцах нашей периодической прессы почти так же часто, как «противохолерные прививки», «мероприятия г-на Шварца», «конституционная Турция» и т. п. О бытии Божием трактуется в самых популярных газетах, и притом не только в отделе большого серьезного фельетона, но и в отделе, так называемого «маленького фельетона», – каких же еще надо доказательств любопытности этого вопроса для современной публики! Говорят даже, что типографии вынуждены были пополнить запасы совсем было пришедшей в забвение «ижицы» по случаю необычайного спроса на слово «Vпостась».
Казалось бы, г-н Мережковский – еще недавно столь одинокий, столь непризнанный пророк религиозного возрождения русской интеллигенции – должен чувствовать себя как нельзя лучше. И вдруг «всем наплевать… Оказываешься или в дураках или в подлецах»… Нотки такого глубокого уныния не срывались у него даже в 900-х годах, когда он, не встречая еще нигде отклика, вынужден был утешаться то пророчественными «прообразами» грядущего религиозного интеллигента у Достоевского, то «бессознательной религиозностью» русских революционеров. Выходит как будто бы, что среди современной интеллигенции, на разные голоса воспевающей святость своих мистических переживаний, г-н Мережковский чувствует себя еще более одиноким, чем 5 лет тому назад, в атмосфере откровенного безбожия.
И это действительно так. Не то, совсем не то рисовалось г-ну Мережковскому в его мечтах о религиозном возрождении. Он верил в «подвижнический» дух русского интеллигента, по слову учителя своего – Достоевского.
Едва только он, задумавшись серьезно, поразился убеждением, что бессмертие и Бог существуют, то тотчас же, естественно, сказал себе: «Хочу жить для бессмертия, а половинного компромисса не принимаю»…
…Сказано: «Раздай все и иди за мной». Не могу же я вместо «всего» дать два рубля, а вместо «иди за мной» ходить лишь к обедне.
Вместо этого величественного внутреннего и внешнего перерождения, вместо этой «молнии, рассекающей небо от востока до запада» получилось нечто обидно-мизерное. Не только не потребовалось отдавать «всего», но даже и два-то рубля благополучно остались в кармане, даже и «половинный»-то компромисс оказался «бременем неудобоносимым». Религия отнюдь не внесла никакого нового огня, никакого нового вдохновения в нашу общественную жизнь. Произошло прямо обратное: как раз те элементы русской интеллигенции, которые решили, что отныне следует раз навсегда изгнать из общественности вредный «романтизм», что наступила пора трезвой, позитивной реальной политики, как раз они и почувствовали тотчас же необходимость отвести в своей душе уголок для религиозных переживаний, – уголок совершенно интимный, потусторонний, ничем не связанный с внешней жизнью и деятельностью. Наоборот, интеллигенты, сохранившие склонность к «романтизму» в политике, и поныне продолжают коснеть в своем прежнем безверии.
Интеллигенту первой категории – позитивному политику с мистическим изолятором в душе – принадлежит ближайшее будущее, – это господин завтрашнего дня. Безбожный «романтик» призван сменить его на арене истории послезавтра. Таким образом, в пределах исторического предвидения религии г-на Мережковского, по-видимому, не предстоит играть сколько-нибудь заметной роли. Г-н Струве был, конечно, совершенно прав, когда в своем возражении на доклад Мережковского, читанный в религиозно-философском обществе, заявил, что «представители нового религиозного сознания в сущности являются глашатаями старой религиозности, которая уже умерла». Г-н Мережковский со своими единомышленниками, – т. е. с г-ном Философовым и г-жой Гиппиус, если не считать довольно сомнительного христианина 3-го Завета, г-на Бердяева, – это, несомненно, последние могикане, эпигоны многочисленной некогда армии воинов «тысячелетнего царства». Но именно как последние могикане они и интересны. Возродить на рубежах XX века халиастическую мечту во всей ее догматической чистоте и во всей ее действительной мощи, притом не на почве слепого отрицания современной культуры, а на почве включения в свое credo всех ее завоеваний, – такая попытка не только в высшей степени любопытна, но в своем роде и очень трогательна.
* * *
Краеугольным камнем веры г-на Мережковского является христианский догмат о воскресении мертвых.
Я знаю, что умру, но хочу жить и после смерти – вот начало религии… Едва ли даже люди, чуждые всякой религии, не согласятся с тем, что цель и смысл жизни есть счастье, и что счастье – любовь… Всякая жизнь побеждается смертью. Чтобы дать жизни смысл, мы должны в любви утверждать вечное бытие личности; но смертью, уничтожающей личность, уничтожается и любовь, единственный возможный для человека смысл жизни.[16]16
Не мир, но меч. С. 4.
[Закрыть]
Если нет личного бессмертия, если нет полного настоящего воскресения, воскресения во плоти, то жизнь – сплошная бессмыслица и нелепость, издевательство дьявола над человеком. Именно бессмыслица и нелепость эмпирического существования, дух пошлости, убивающий смысл и интерес жизни и составляет, по Мережковскому, сущность Дьявола, как злого начала. Всякая крайность, всякая глубокая страсть сама по себе благостна и святa. Зло – это «середина», беспорядочная, тусклая, «серая» смесь противоположностей. Добро – не один из полюсов и не механическое смешение разных начал, а их органический синтез, тот «белый цвет, в котором все цвета радуги сливаются в один».[17]17
Гоголь и черт. С. 153.
[Закрыть]
Противопоставление «плоти» как злого начала, «духу» как началу доброму, столь характерное для исторического христианства, совершенно не удовлетворяет г-на Мережковского. Тем более, что на практике христианство привело не к победе духа над плотью, а к половинному компромиссу между ними. Половая любовь – это, по выражению Мережковского, «острие» плоти – в глазах исторического христианства есть лишь мерзостная похоть. Святой «ангельский» чин жизни – абсолютная девственность, монашество. И, тем не менее, брак есть «таинство». Отрицая внутреннюю святость брака, церковь, тем не менее, освящает его как внешнюю эмпирическую необходимость: «могий вместити, да вместит», – а для немощных «лучше жениться, чем разжигаться». Тем же духом «середины» отмечено отношение исторической церкви к общественности и всем вообще вопросам земной жизни и культуры. С одной стороны: «не убий», – ас другой – «православное воинство». С одной стороны, токмо Христос есть «Крайний Судья» и Господь (т. е. государь) всякой христианской общины, а, с другой стороны, присяга членов Св. Синода гласит: «Исповедую же с клятвою („вы же не клянитесь вовсе“, сказано в Евангелии) крайняго судии духовныя сея коллеги быти самого всероссийского монарха, государя нашего всемилостивейшего». И т. д., и т. д.
Однако эта, в принципе антимирская, на практике же половинчатая, полумирская-полудуховная тенденция современного христианства представляет не случайное уклонение или злонамеренное историческое развитие. Плоть так же изначальна и свята, как и дух, а потому не может быть побеждена духом. Ложное направление исторического христианства нельзя устранить простой церковной реформой, возвращением к первоначальному христианству. Тут нужна не реформация, а революция, не восстановление второго Завета, а новый, третий, Завет, новое откровение, дающее высший и окончательный синтез отдельным моментам религиозной истины, раскрытым в Ветхом и христианском Заветах.
Ветхий Завет – откровение о Боге-Отце и Создателе мира – утверждает божественность космоса или вселенской плоти. В христианском Завете раскрывается вторая Ипостась Божества – Логос, разум, одухотворяющий косную материю – плоть мира. Грядущий третий Завет – Завет Духа Святого – будет состоять «в совершенном соединении Логоса и Космоса – во вселенской церкви как царстве не только духовном, но и плотском, не только внутреннем, но и внешнем, не только небесном, но и земном».[18]18
Не мир, но меч. С. 37.
[Закрыть]
Таким образом, до сих пор еще не было, да и не могло быть истинной христианской церкви.
Как Израиль, стремясь к Божественной Личности, сам остается безличным, остается религией только природного и родового единства, так христианство, стремясь к общественности, церковности, само остается безцерковным, безобщественным, остается религией только уединенной личности. Но точно так же, как исполнилось чаяние безличного Израиля о Личности, исполнится и чаяние безцерковного христианства о Церкви.[19]19
Там же.
[Закрыть]
Церковь есть возвещенное апокалипсисом «тысячелетнее царство святых на земле», «совершенное соединение Богочеловека с Богочеловечеством в безгранично-свободной и безгранично-любовной религиозной Общине».
Разрешить противоречие между плотью и духом, между мирской культурой и религиозной верой, сможет только это, третье откровение.
Религия Троицы, религия всеобъемлющая, не только созерцательная, но и действенная, принимающая в себя всю настоящую и будущую культуру, все откровения и знания, соединяющие в себе «разум – волю – чувство», как соединены в человеке «дух – душа – плоть». К этой силе, одной побеждающей, мы и должны стремиться.[20]20
Грядущий Хам. С. 155.
[Закрыть]
Самая интересная черта в учении Мережковского – это, бесспорно, включение в апокалипсический идеал всей культуры, т. е. не только культурного «быта», не только создаваемого культурой телесного и духовного «комфорта», но и самого духа культуры, всех ее «откровений и знаний», прошедших, настоящих и будущих. Г-н Мережковский доказывает, что апокалипсический идеал, несмотря на преобладающий в нем элемент чудесного, сверхъестественного, нимало не противоречит истинно понятой науке. Мало того, – только при свете апокалипсического идеала работа человеческой культуры приобретает свой смысл и свою ценность. Культура без религии, или культура, заменившая религию, религия человеческого, «только человеческого» разума приводит не к идеалу, достойному человека, а к окончательному и безысходному царству серединной пошлости: к человеческому «муравейнику», устроенному столь рационально и целесообразно, что людям уже нечего больше желать и искать, а остается только спокойно наслаждаться раз навсегда упроченным моральным и умственным благосостоянием. Наиболее ярким выражением этой атеистической культурной тенденции г-н Мережковский, вслед за Достоевским, считает современный социализм. «Социализм, по словам Достоевского, есть не только рабочий вопрос, или так называемого четвертого сословия, но, по преимуществу, есть атеистический вопрос, вопрос современного воплощения атеизма, вопрос Вавилонской башни, строящейся именно без Бога не для достижения небес с земли, а для сведения небес на землю».
Тысячи миллионов счастливых младенцев, – пишет Мережковский, – умеренная сытость, «спокойное довольство» всего человечества в комфортабельных «алюминиевых дворцах», в Вавилонской башне социал-демократии есть не что иное, как царство Чичикова, всемирного вечного Чичикова sub specie aeterni, ибо царство его есть именно царство «от мира сего»: в Чичикове, – говорит Гоголь, – было «все, что нужно для этого мира».
Подчеркнутые мною выше слова Достоевского метко и верно схватывают основную тенденцию современного социализма как культурного течения. Социализм – это действительно не только «реформы в интересах рабочего класса», но и особое, насквозь иррелигиозное миросозерцание. Социалистическая «Вавилонская башня» – это действительно «воплощение современного атеизма», или, точнее, та материальная предпосылка, при которой атеистический дух современной культуры впервые сможет свободно развернуть свои силы. Мы убеждены, однако, что в итоге получится не успокоенный «муравейник», которым пугают нас г-н Мережковский и иже с ним, а небывалый еще подъем творческой энергии человека. Убеждение это связано с совершенно иным, нежели у Мережковского, пониманием движущих сил культуры и ее внутреннего смысла.
Но для того, чтобы уяснить себе ту «апокалипсическую» психологию, ярким выразителем которой является г-н Мережковский, мы пока допустим, что он правильно определяет дух современной культуры. Мы допустим, следовательно, что идеал культуры – окончательно разрешит все загадки мира и тем самым устранит всякую возможность новых проблем, что конечная цель безбожного прогресса – достроить свою Вавилонскую башню, т. е. создать силами человеческой мысли и воли такой же вековечный апофеоз, такое же претворение всех красок мира в единый белый цвет удовлетворенного познания и чувства, какое обещает даровать нам силой божественного Логоса апокалипсическое христианство.
Г-н Мережковский не отвергает безусловно возможности такого научного конца истории, – он думает только, что человечество никогда не помирится с ним, никогда не удовлетворится своей земной истиной, хотя бы это последняя достигла высшего торжества, сделала все тайны мироздания ясными и прозрачными как «2 х 2 = 4». Именно «2 х 2 = 4» более всего и пугает г-на Мережковского. В самом деле. Была «тайна». Человек мучился, страдал перед лицом ее, – то преклонялся трепетно перед ее непостижимой властью, то поднимал против нее гордое знамя бунта. И вдруг тайна «разгадана»: на место всего этого богатства эмоциональных переживаний – холодная ясность, серая скука математической формулы. Есть от чего в отчаянье прийти!
Вот на случай такого окончательного торжества математики г-н Мережковский и возлагает надежды на восстание излюбленного Достоевским «подпольного человека». Если наступит на земле полное господство разума, так что все будет рассчитано «по табличке логарифмов», то, по уверению Достоевского, непременно возникнет какой-нибудь джентльмен с насмешливой физиономией, упрет руки в боки и скажет всем: «а что, господа, не столкнуть ли нам все это благоразумие с одного разу ногой прахом, единственно с той целью, чтобы все эти логарифмы отправились к черту и чтобы нам опять по своей глупой воле пожить!» Это бы еще ничего, но обидно то, что непременно последователей найдет…
Пусть так. Путь даже все человечество, истомленное гнетом математических формул, пойдет по стопам подпольного человека, «столкнет к черту», сожжет на кострах логарифмические таблицы и их изобретателей, воспретив под страхом смертной казни утверждать, что 2 х 2 = 4. Но что же дальше? Получится ли отсюда какая-нибудь «своя воля», хотя бы и самая «глупая»? Увы, нет! От сожжения таблиц не изменится значение начертанных на них формул; и если будет предписано говорить, что 2 х 2 = 5, то из сего проистечет отнюдь не освобождение от законов математики, а самая маленькая реформа математической терминологии: под «пятью» будут отныне разуметь то, что раньше называлось «четыре». Вот и все. Право же из-за такого мизерного результата не стоит копья ломать, даже с «подпольной» точки зрения.
Тем-то и неприятна власть математических формул, что восстание против нее лишено всякого поэтического ореола и в самой основе своей высококомично. Объявить решенную задачу нерешенной, нарочно зажмурить глаза, чтобы создать себе иллюзию тайны там, где все ясно, как день… дальше этого в области пошлости, плоскости и скуки уже некуда идти.
Итак, если верно, что все задачи, не только данные, но и возможные для человеческого разума, будут когда-нибудь окончательно разрешены, если верно, что смысл атеистической культуры состоит в достижении этого разумного конца жизни, то, конечно, в итоге прогресса людям предстоит только царство безысходной скуки, от которой решительно нигде, даже и в «подполье», нельзя найти спасения. Этот, бесспорно неутешительный вывод должен бы, кажется, прежде всего, зародить сомнение в правильности исходной посылки. Допускает ли, вообще, прогресс разума какой-либо заключительный «итог», апофеоз, конец? Не противоречит ли идея апофеоза самым основам деятельности человеческого сознания? Вот вопрос, который сам собою напрашивается при созерцании бесконечной тоскливости всяких конечных апофеозов.
Но г-н Мережковский как нельзя более далек от сомнения в необходимости всеразрешающего финала истории. Мысль о безначальности и бесконечности развития пугает его чуть ли не больше, чем самый плохонький конец. В вечном движении он усматривает чуть ли не самую худшую разновидность «середины». Он неоднократно повторяет, что жаждет, – и что всякий человек, достойный этого имени, должен жаждать – «конца». Конец, доступный человеческой культуре, есть только скука. А посему да здравствует сверхчеловеческий конец, разрешение всех противоречий жизни не в человеческом разуме, а в божественном логосе и преображенном силою его мире!
Г-н Мережковский потратил немало труда на опровержение того «позитивного и материалистического догматизма», который мешает современному культурному интеллигенту раскрыть свое сердце для возвышенных откровений апокалипсической религии, но ему и в голову не приходит, что «тысячелетнее царство» можно отвергнуть в силу отсутствия в этом идеале всякой внутренней ценности, что можно не желать его самого по себе, совершенно независимо от всяких «научных предрассудков». А, между тем, в этом-то вся и суть. Для человека, проникнутого духом культуры – а также для его антипода, «подпольного» человека Достоевского – религиозный апофеоз неохристианства еще менее соблазнителен, чем апофеоз человеческого разума.
Согласно апокалипсическому учению г-на Мережковского – и в противоположность подлинному Апокалипсису – с наступлением кончины мира логос воплощается не в единичном индивидууме, как это было во время первого пришествия, а в самой человеческой общине. Преображенное человечество сознает себя единой личностью, и эта вселенская личность, этот единый всечеловеческий разум, с которым отныне тождествен разум каждого отдельного человека, и есть божественный логос. Поэтому-то грядущая церковь «извне кажется анархией», а внутри есть «теократия», «взаимовластие»: «в царстве Божием – все цари, все господа, и единый Царь царствующих и Господь господствующих – сам Христос».[21]21
Грядущий Хам. С. 169.
[Закрыть] Если бы Христос царствовал в этой чаемой теократии, воплотившись в отдельном человеческом образе, то церковь казалась бы «извне» не анархией, а монархией. Лишь постольку все члены церкви могут быть названы царями и господами, поскольку Царь царствующих и Господь господствующих осуществляет свою власть не вне, а внутри каждого человека. Не подлежит, таким образом, никакому сомнению, что в апофеозе г-на Мережковского человеческий разум сливается с божественным, претворяется в логос.
Как известно, логос не только безмерно превосходит человеческий разум по степени, но и отличается от него по существу. В то время как человек противопоставляет себя внешнему миру, который он познает как нечто данное, логос творит мир. «Вещи суть мысли Божества»; каждая идея Бога материализуется; божественная воля тождественна с ее осуществлением. Если наш разум стал логосом, то этим уже достигнуто преображение внешнего мира. Тогда мир утрачивает для нас свою материальность, свою способность к сопротивлению. Нам уже не надо знать законы мира, чтобы пользоваться ими как орудием для осуществления наших желаний, но сами желания наши становятся законами природы: когда мы чего-либо хотим, то самим этим актом хотения уже реализуем желаемое в действительности.
На первый взгляд – это идеал совершенной, абсолютной свободы. Но только на первый взгляд. В действительности свобода – и в ее отрицательной форме как освобождение от чего-нибудь, и в ее положительной форме как способность создать что-нибудь, – существует лишь до тех пор, пока мы боремся с каким-нибудь сопротивлением, преодолеваем «косную» материю, с некоторым усилием воплощаем в ней наш замысел. Наличность сопротивления есть необходимое условие самого сознания.
Когда г-н Мережковский думает об Антихристе и его соблазнах, сознание его горит ярким светом, – но, когда он произносит или пишет на бумаге слово «Антихрист», его органы речи и его руки выполняют свое дело бессознательно. Почему это так? Да только потому, что «вопрос» об Антихристе полон для г-на Мережковского неразгаданных тайн: если теоретически он уже стал выше всех соблазнов антихристовых, то на практике только еще ищет путей для их преодоления. Наоборот, ему не приходится ничего преодолевать, не приходится прокладывать никаких путей для того, чтобы произнести слово «Антихрист»: здесь все пути давно уже проложены, здесь «желать» – значит «исполнять желаемое», – и именно поэтому весь процесс совершается автоматически, почти без участия сознания.