355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Мищенко » Лихие лета Ойкумены » Текст книги (страница 8)
Лихие лета Ойкумены
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 23:00

Текст книги "Лихие лета Ойкумены"


Автор книги: Дмитрий Мищенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 37 страниц)

XIII

Когда-то угнетала всего лишь неуверенность, и страх посещал время от времени, а думалось: вот какая беда обступила. Сейчас же раздирает сердце жгучая боль и еще жгучая обида, утвердилась и стала обладательницей сущности полной безнадежности, и Каломель не сняла ни одного из кинжалов хана, которых, как нарочно, вон, сколько повесили на стены, и не разодрала себя, пользуясь отсутствием хана, не пошла, плененная отчаянием, к Онгулу и не стала искать утешения в его тихих водах, даже то, что казалось некоторое время наиболее вероятным: сесть тайком на подаренную ханом и привыкшую уже к ней кобылицу и умчаться, пока спит неблагодарный кутригурский род, к Широкой реке, переплыть, держась за гриву, ее воды и прибегнуть, если не к отцу, то к матери, пусть примет и утешит свою несчастную дочь, – даже это, видимо, спасительное намерение вынуждена погасить в себе. Ибо, как переплыть через такую реку, как Широкая, когда мужи не отваживаются преодолеть ее без плотов, и как жить у матери с родившимся без мужа ребенком? Лучше в Онгуле искать для себя приют, чем там.

Но, увы, и в Онгул не осмеливается пойти. Чувствует сердце, унижена и попирается всеми, терпит через это пренебрежение вон какую муку, а не идет. На кого и уповает? На своего мужа? Так он же ничего не обещает ей! Когда в ночной беседе, что еще бывала с женой, и считался с женой, то сейчас и на ночь не всегда объявляется. Где ездит, чего ищет, одно Небо знает. Недовольный, видишь, что попрекнула ледяным равнодушием к ее надежде, что не поверила заверениям: не безразличен он, всего лишь оторопел от неожиданности. А как же она может верить, когда страх его крикнул ей нескрываемым криком, когда и после этой злополучной ночи замечает за ханом зримее, чем прежде, печаль-раскаяние? О чем он думает днем и ночью, как не о жене утигурке, что родит ему ребенка, в крови которого примесь крови ненавистного ему племени? Вероятно, поведал уже об этом в роду своем, наверное, сказали: мало суки-утигурки, будет еще и щенок от утигуров.

«Отче, отче! – плачет безутешным плачем. – Зачем же вы отдавали меня замуж в чужой народ, коли позволили себе так поступить с этим народом? Заверган прав: такого не прощают, за такое придется расплачиваться. Вот я и расплачиваюсь».

Живой, говорят, думает о живом, а Каломель и мысли уже покинули. Ибо все, что можно было передумать в ее безысходности, не раз уже передумала, во все щели заглянула, которые могли быть спасительными. Спасения только не видит. А когда нет спасения, что остается делать? Дождавшись дня, ждать ночи. Ночь всем дается для сна, а сон в этом взбаламученном мире чуть ли не единственное облегчение.

Не смогла заметить, как заснула: днем еще, или тогда уже, как тьма окутала стойбище хана. Зато хорошо заметила: когда зашла в палатку старшая сестра Завергана и, разбудив ее, велела одеваться, за палаткой стояла непроглядная темень, накрапывал дождь.

– Зачем это?

– Хан велел. Убегать тебе нужно.

Говорила тайно и вела тайно. Похоже, что за ее таинственностью скрывается пусть и жестокая, но все же правда. Однако и сомнение не замедлило посетить. До сих пор ханская палатка была ей надежным убежищем, тут никто не мог на нее посягнуть. Куда бежит, когда за палаткой – супостаты и недруги?

Опять дрожала вся и покачивалась от слабости силы в теле, однако и спешила одеваясь. Может, действительно, так надо. Может, и стойбище хана не может предохранить ее от неистового желания мести? Мог же Заверган, зная, что беда надвигается, договориться с кем-нибудь из верных, чтобы перепрятал в себя жену. Поэтому, видно, и ходил расстроенный, зная: надвигается беда, а жену негде приютить. Теперь нашел ей убежище, и зовет.

И те, что выводили из палатки, и те, что сажали на оседланную уже кобылицу, были из рода Завергана. Поэтому и не подумала перечить, делала то, что велели. Лишь только спросила перед тем, как должны идти уже:

– Где муж мой, хан Заверган?

– А там, у друзей своих. Поехали.

Гнали лошадей вскачь, долго, пока не почувствовали: и сами устали и лошадей утомили. Отдохнули, ехавши шагом, и снова вскачь. Так до самого рассвета. Лишь на рассвете сказали ей:

– Теперь все, теперь мы в безопасности.

За ночь не пыталась даже узнать, где она, куда везут ее. Сейчас то и делала, что осматривалась. Под копыта стелилась давно не езженная и поросшая уже вездесущим сорняком дорога, вокруг лежала ровная, разве что кое-где пересеченная пологими ложбинами степь. Ничего же примечательного в этой степи не могла увидеть.

– Долго еще ехать? – поинтересовалась у старшего среди мужей, которые сопровождали ее.

– Устала? – ответил вопросом на вопрос. – Потерпи, скоро передохнем. Там, – показал кнутом, – должно быть падь, а в пади – хороший корм для лошадей, водопой и уют для всех нас.

Он, вероятно, хорошо знал этот путь, как и степь вокруг пути, за первым холмом попала на глаза довольно-таки глубокая ложбина, а в том ложбине блеснула под солнцем вода.

– Вот и оно, место нашего отдыха.

Теперь только, как освободилась от стремян и стала на ровном месте, почувствовала, как она устала. Впрочем, не прилегла, чтобы отдохнуть здесь, у воды, по-настоящему. Пока люди расседлывали лошадей, затем давали им возможность остыть перед водопоем, только и делала, что осматривалась, и присматривалась, и думала про себя: какое это благо – чистые воды земли. Что бы делали, тем более днем, под палящим солнцем, если бы пришлось ехать, а вокруг ни капли воды? Потеряли бы силу и упали от удушья лошади, за лошадьми и они, путники, еду можно взять с собой, можно получить, при необходимости, в степи – вон, сколько дроф видела с седла кобылицы, достаточно подкрасться, метко прицелиться – и получишь вкусное жаркое. А воды с собой много не возьмешь, должен ждать, пока найдешь реку или падь, ручей при пади, и прохладу, которая идет от воды. Не было бы здесь мужей, не удержалась бы, сняла бы, с себя потные от пути доспехи и искупалась бы, как когда-то бывало, на берегах Белой реки.

Опять оглянулась и оцепенела: погоди, а тот густо поросший камышом островок, что отошел, как шаловливый ребенок от матери, на добрый десяток шагов от берега и кичится своей выходкой, она будто видела уже. Да, так, видела! Вот только когда: как объезжали с мужем землю его после свадьбы или раньше, когда родичи везли ее на Онгул из-за Широкой реки? Ой, лихо было тогда, как везли ее из-за Широкой реки. Так это они теперь отправляются с ней к утигурам? Намерены вернуть свою ханшу неверному отцу и тем навечно разлучить с Заверганом? Где и сила взялась. Вскинулась, будто бы напуганная птица, пошла берегом пади в один, в другой конец, что-то хочет сделать, кому-то что-то сказать, ибо крикнуть, а крик застрял в горле и намерения слились в одно непонятное «нет» и стали петлей на шее. Собирается подступиться к старшему из мужей и сразу же передумала: он – тот, кому поручено переправить ее, он ничего не скажет; порывается к среднему – и опять останавливается: а средний относится к тем, которые пойдут против старших?

Выбор пал на младшего – отрока Саура. Он (давно заметила) чаще и дольше, чем другие, задерживал на ней увитые печальной поволокой глаза, или всего лишь сочувствует ей как жене родича своего, или полюбил ее за время этих странствий и, как всякий молодец, не умеет скрыть желание сердца. Во всяком случае, какая-то надежда: такой не должен быть жесток с ней.

– Саур, – подошла, когда он поил жеребца и был дальше, чем другие, от своих родичей. – Не скажешь мне, Саур, куда мы держим путь?

Измерил пристальным, таким же уныло-сочувственным, как недавно, глазом и потом ответил:

– Далеко, Каломель.

– Ты… не хочешь или тебе не велено говорить мне? – и снова он делал только то, что расчесывал и приглаживал мокроватую еще гриву гнедого.

– Зачем говорить, сама скоро убедишься.

– Значит, правда это: везете за Широкую реку, к отцу Сандилу?

Окинул благосклонным взглядом, а догадку все же не подтвердил.

– Я вижу, – жаловалась она и плакала уже. – Я узнала место, где мы отдыхали, когда меня везли к кутригурам. Теперь назад отправляете. Это Заверган повелел или вы поступили вопреки воле Завергана? Сжалься, скажи, – умоляла, не повышая голоса, – пусть все узнаю, пусть буду убита до конца!

Но, не внял Саур. Смотрел на воду, на жеребца, что удовлетворял жажду, и молчал. Что было делать? Кричать? А кто обратит внимание на ее крик? Позвать? А кого? Кутригуров? Вероломного мужа или неверного отца? Все отвернулись от нее, себя лишь понимают, о себе заботятся, что будет с Каломелью – неважно.

Она была в таком состоянии, что повернулась бы и пошла, куда глаза глядят: в степь – так в степь, в воду – так в воду. А отошла от Саура не далее, как на четверть полета стрелы – и упала, надломленная бедой, вниз. Жаловалась, не зная кому, и плакала.

– Чего она? – строго поинтересовался старший.

– Узнала место, где отдыхала, когда отправлялась к хану, ну и догадалась, куда везем ее.

Предводитель посмотрел в ту сторону, где убивалась ханша, и снова к Сауру:

– А ты, как всякий, нюня, помог, конечно, узнать.

– Не я, – осклабился отрок, – падь помогла опознать.

– Не противилась, когда подошли и сказали: «Пора, едем дальше». Однако и в пути не обронила уже ни слова. Тупо смотрела кобылице под ноги и молчала или кривилась, одолеваемая жалостью, и, молча, вытирала обильные, порою удушливые слезы. Только тогда, как доехали до Широкой реки и стали думать-гадать, как перебраться через нее, собралась с мыслями и сказала:

– Делайте плот. Вплавь я не одолею этой шири.

– Не бойся, – смилостивился старший. – Вплавь и не пошлем, будем искать переправу.

Поиски эти забрали у них едва ли не больше времени, чем путь, от Онгула. Отправились вниз – нет и нет кутригурских стойбищ, как и кутригуров. Только следы от них, где они стояли когда-то, и ловили рыбу, и плавали этими широкими водами на низовье или до тех же утигуров, больше ничего. Пришлось отправиться в верховья и почти до порогов. А это не близкий свет и путь не накатанный. Всяко бывало: и объезжали чащи, и пробирались прибрежными зарослями, пока натолкнулись на стойбище и добились, именем хана, переправы на противоположную сторону. Народ наслышан о татьбе и сам соседствовал не с лучшими, чем утигуры, татями – с обрами, поэтому неохотно решался везти их на утигурский берег. Пришлось объяснять старшим в стойбище или и кричать на них.

Жители побережья привыкли к плаванию. Для них смастерить плот – небольшая мудрость. Когда уже взялись за дело, не замедлили с ним. Хуже было, когда повели на плот кобылицу: она никак не хотела расставаться с другими лошадьми. Уперлась – и хоть бы что. Когда завели силой, чуть не перепрыгнула через ограждение. Право, и не успокоили бы ее, если бы не подошла Каломель и не успокоила ласками, словом-утешением. Сколько плыли, столько и говорила с недовольной насилием тварью и жаловалась на людей успокоившейся твари: «Что поделаешь, – говорила. – Беззащитные мы, а беззащитным одно остается – полагаться на милость сильных».

Ханша не радовалась тому, что приближается к земле отцов своих, однако и не плакала уже. Видимо, уверена была: как будет. А сошла на берег и стала собираться к отъезду, и эта, последняя ее уверенность испарилась. Те, на кого было возложено выполнять волю кметов, а затем и родов кутригурских, не дали ей седла. Схватили, легкую и бессильную против их силы, положили на спину кобылицы и принялись связывать. Ноги туго связали под брюхом, руки – ее под шеей и, не удовлетворившись этим, стали перевязывать сыромятными ремнями и тело. Когда удивилась, ибо знала, что нужно сопротивляться, а сопротивляясь, спрашивать, чего хотят от нее, зачем связывают – не церемонились и не прятались уже с намерениями.

– Так надо, – сказали. – Пусть хан Сандил знает: начинается вира за его татьбу на земли нашей. И будет она жестче, чем он может себе представить.

Сняли для верности повод, узду и стеганули кобылицу кнутом.

XIV

Шли дни, а хан Заверган не решался вернуться в свое стойбище над Онгулом. Уверен был, кметы не замедлили сделать с Каломелью то, чего так долго и упорно добивались, и боялся той уверенности. Объездил стойбища в степи, спрашивал у тех, что стояли во главе стойбищ, сколько воинов могут выставить, когда придет время отплатить утигурам за коварство и нашествие, все ли, как кметы, носят в сердце жгучую потребность возмездия-мести, а в мыслях то и делал, что стремился к великоханской палатке и спрашивал себя, верно ли то, что Каломели нет уже там, как это может быть, чтобы не было? Вернется, а когда-то должен вернуться – и не застанет жены, не будет обласкан при встрече, не услышит щебет, на который не скупилась его жена.

«Проклятый Сандил! – ругался мысленно, а иногда и вслух. – Дорого заплатишь ты мне за Каломель. Ой, дорого!»

На кметей не жаловался уже и то, что дал согласие поквитаться с Каломелью, чтобы склонить их к себе, не вспоминал. Во всем обвинял Сандила и его племя, на них точил разум, сердце, меч свой. Когда настало время вернуться в стойбище на Онгуле, а в стойбище – до великоханской палатки, чувствовал, слабость в силе, ноги отказывались нести. Готов был придумать что-то, чтобы не идти туда, к жилью, где – знал – вместо жены и взлелеянного ее заботами уюта, застанет пустоту. Но как не идти, если это его жилье. В другом не примут, а если и примут, то не преминут удивиться: хан из-за бабы расстроился? Хану жаль, что она получила по заслугам?

И пошел, и сидел при свече до глубокой ночи, и грустил, как, может, не тосковал по своим отцу, матери, которые довольно рано попрощались с миром, оставили его чуть ли не одного в этом мире. А пора отходить ко сну, позвал слуг и велел приготовить для него омовение. «Так поздно?» – спрашивали, однако только глазами и еще видом. Вслух никто не смел, говорить такое хану. Зато когда умылся и лег в постель, решились и поинтересовались:

– Может, хану при свете спать?

– С чего это? – удивился и тем положил конец разговору со слугами.

Заснул, как после всякого купания, довольно быстро и крепко. Убаюкалась взбудораженная событиями последних дней совесть, улеглось смятение, пусть и надежно скрыто, все же раскаяние. Тело, разум, все его естество заполонила вольготность, посетило какое-то детское удовлетворение всем. А уже удовлетворение дало простор причудливым, как при здравом уме, снам.

Когда-то, в ранних отроческих годах, из всех юношеских склонностей и увлечений Заверган отдавал преимущество охоте. Собирал группы нескольких таких, как сам, седлали престарелых, таких, что бывали и перебывали уже в походах жеребцов и отправлялись в верховья Онгула – туда, где не было стойбищ и где привольно чувствовали себя птицы – гуси, кряквы, лебеди. Лошадей пускали пастись, сами забирались в заросли ивняка и камыша и ждали, когда приблизится облюбованная добыча. Попадали в нее преимущественно стрелами, однако молодецкий вымысел нередко побуждал его и к другому способу ловли, особенно когда хотелось привезти домой живыми лебедя или отборную гусыню.

Кто придумал такую ловлю, не помнит. Вероятно, задолго до них еще, и больше склонен к ней был он, Заверган. Раздевался до наготы, прятался у самой воды в камышах и ждал, когда приблизятся привольно и безопасно чувствовавшая себя стая гусей, спаренные сердечным единением лебеди. Когда приближались, брал в рот, приготовленный заранее тростник, нырял неслышно и так же неслышно подкрадывался к гусям или лебедям. Тогда уже, когда видел перед собой или над собой розовые лапки, выплевывал тростник, хватал обеими руками добычу и держал ее до тех пор, пока не разлетится потревоженная появлением человека, остальная стая.

Гуси не так еще, а лебеди боролись долго и упорно, так упорно, что не у каждого хватало силы и мужества выйти из той борьбы победителем, тем более, когда приходилось держать лебедя одной рукой, а второй грести к берегу.

Этой ночью приснилось почти то же, что было когда-то наяву. Сидел, притихший, в камышах, и терпеливо ждал, когда приблизится к нему белоснежная, с царственной короной на голове лебедка. Не лебедь, хотя он был рядом, именно лебедка: слишком соблазнительная была она своим видом, юной невинностью и чистотой. А лебедка не спешила сближаться, обнималась с лебедем, охотно подставляла голову, когда лебедь целовал и миловал ее, затем взбадривалась, стремилась взлететь на радостях, и передумывала и ограничивалась тем, что сильно била крыльями о воду, пробегала по синей поверхности реки несколько ступеней и вновь возвращалась к лебедю, позволяла обнять себя широкими, на целый размах рук, крыльями, целовалась и любовалась, обнимая.

За тем любованием и подстерег он ее, радовался, что схватил надежно, не выпустит уже. И все-таки не выпустил бы из рук, если бы не случилось чудо: он осилил лебедицу и держал на воде, лебедица взмахнула сильными крыльями, выхватила Завергана из воды и понесла над рекой, а потом – над степью. Оторопел, не хотел себе верить. Хотел было отпустить эту чудо-лебедицу, и когда огляделся, замерло сердце: он слишком высоко вознесся, чтобы отважиться и сигануть с такой высоты вниз. Оставалось одно – молить лебедицу. Еще раз бросил на нее испуганный взгляд и заорал диким криком: его несла не лебедица – Каломель, крылья только имела широкие и белые вместо рук. «А-а-а» – услышал свой голос и хлопнул, облитый холодным потом, глазами, кто-то сильно тормошил его за ногу, звал по имени.

– Вставай, хан, кобылица твоей жены вернулась. Все еще не верил, не мог понять, поверив. Был же в своей постели. На столе горела, как и вечером, свеча, а рядом сидел слуга и твердил что-то испуганным, как у хана, голосом.

– Какая кобылица? Откуда вернулась?

– Да, на ней всегда ездила ханша, которая была переправлена вместе с ханшой через Широкую реку. Оттуда и вернулась только. Подошла к самой палатке и позвала тебя громким ржанием.

Теперь уж понял, что говорят ему, и засуетился, начал одеваться.

– А ханша? – вспомнил и спросил. – Что с ханшой?

– И ханша при кобылице.

Не просто догадался, по голосу слуги почувствовал: ему принесли до безумия тревожную и неприятную весть. Поэтому не стал допытываться. Первый подошел к выходу, собрался идти в ночь, и сразу же и остановился: кобылица заржала умоляюще-зовуще, похоже, что довольна, и пошла на сближение с ханом. А сблизившись, доверительно ткнулась мордой в грудь, потом – лица Завергана.

Холодно стало от той ласки. Задрожал всем телом и принялся ощупывать тварь. А наткнулся на привязанную, на ее спине, Каломель, шарахнулся испуганно и застыл.

– Огня сюда! – приказал слугам. – Скорей огня!

Но слуги не спешили исполнять его повеление.

– Надо ли, хан? – спросили приглушенно. – Сбежится народ, пойдет по земле молва. И без огня ясно.

– Что? Что ясно?

– Жена твоя мертвая. Вон, как видно, привязана к кобылице, не иначе, как утонула, когда тварь плыла через реку.

– Вы уверены, что мертвая?

– Да так, удостоверились перед тем, как будить тебя. Сделай другое, хан: похорони ее, пока спит стойбище, за окраиной нашего рода. Пусть не глумятся хоть после смерти.

Не поверил. Коснулся лица, рук, позвал по имени и опять не поверил: стал развязывать жену, очевидно, намеревался внести ее в шатер, убедиться при свете. Но недолго тратил на это время и усилия. В одном, убедился: надежно привязали ее, без ножа не освободить от пут, а во-вторых, сомнений не осталось: Каломель уже мертва.

«О, Небо! – простонал. – Это надо было случиться такому. Разве я хотел, чтобы, именно, так случилось?»

И осматривался, и порывался куда-то, а ничего лучшего не придумал.

– Седлайте лошадей, – повелел. – Берите кобылицу с утопшей, лопаты, поедем за стойбище.

Куда вел всех, и сам, наверное, не знал. Подальше от рода и тех людишек в собственном роду, которые и мертвым не дадут покоя, или же выбрал место, где похоронит Каломель по обычаю предков и стремился к этому месту? Пойди, узнай, какой у него умысел. Может, всего лишь убегал от мысли: как случилось, что Каломель вон, сколько дней и ночей блуждала по земле утигурской, и никто не освободил ее из пут? Не наткнулась кобылица на людей или не далась людям? Видала, где дом, и отправилась вслед за теми, которые оставили ее у утигуров, к своему дому? Почему же тогда так долго добиралась? Утопила жену, преодолевая такую широкую и такую беспокойную в это время реку, или уморили голодом и жаждой?

Есть о чем думать Завергану, есть от чего бежать. Поэтому и гонит так жеребца – вскачь и вскачь. Слуги едва поспевали за ним, и когда уже, как остановился и дал возможность оглянуться при розово-голубом костре, которым разгорался край неба, поняли и сказали сами себе: хан знал, куда везет жену, это самое высокое место над Онгулом, отсюда Каломель будет видеть ежедневные рассветы, рождение умытого росами солнца за Широкой рекой и степи свои от края до края.

Были усердны и, как никогда, услужливы хану. Но одновременно и бдительны (пусть помилует Тенгри за неуместную истину, однако куда денешься, если она – истина: слуги всегда более пристальны и более внимательны к своим вельможам, чем вельможи к прислуге). И тогда, как развязывали ханшу, и когда развязали, видели: хан не может смотреть на нее. Или вид Каломели, такой молодой и цветущий когда-то и такой искаженный смертью, страшил его, или еще что-то, – бросал вкрадчивый взгляд своих глаз и отворачивался, не зная, куда себя деть, пока не вспомнил: пора же копать яму, и взялся за лопату.

Что думал, копая, только он, наверное, и знал. Во всяком случае, чем-то думал и смущался изрядно, потому что лопату сильно вгонял в землю, так сильно, что сломал одну, заставил гнуться и вторую.

А небо пылало уже над степью, с розово-голубого сделалось необычно багровым, похоже, что там, за Широкой рекой, кто-то раздувал и раздувал мощный, на весь горизонт костер.

– Говорят к буре, хан, – кивнул в ту сторону один из слуг.

– Да, так, будет буря, будет и кровища, и именно там, за Широкой рекой.

Он выбросил выкопанную лопатой землю, измерил для верности яму и потом, как вылез из нее, велел слугам:

– Нарвите мягкой травы, застелите ханше ложе и кладите на вечный покой. Имя ее, как и память о ней, увековечим впоследствии, когда рассчитаемся с утигурами. Вернемся со всеми тысячами и насыплем на этом месте высокий курган – так, чтобы далеко было видно, чтобы и через века напоминала людям: была у хана Завергана жена очень любимая и была кровавая месть за ее мученическую смерть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю