355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Мищенко » Лихие лета Ойкумены » Текст книги (страница 2)
Лихие лета Ойкумены
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 23:00

Текст книги "Лихие лета Ойкумены"


Автор книги: Дмитрий Мищенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 37 страниц)

II

Третьего дня после свадьбы все, кто сопровождал Каломель к стойбищу хана в Кутригурах, возвращались за Широкую реку, к своему роду. Хан устроил им громкие проводы, сел на выгулянного за эти дни жеребца и Каломеле велел подать – проводят ее родичей к переправе, а уже оттуда они отправятся в сопровождении доверенных мужей («верных», как их Заверган) по рубежам Кутригурской земли, которую намерен показать жене своей, а заодно и жену показать кутригурам. На это пойдет столько дней, чтобы родился, наполнился и снова родился месяц. Во всяком случае, в стойбище хана над Онгулом вернутся только тогда, как объедут всю землю от восточных до северных рубежей и от северных до западных. Южные останутся напоследок. Они идут вдоль моря, поэтому должны стать для Каломели украшением путешествия, а может, и настоящим чудом.

На первую ночевку должны встать в степи, на вторую постарались выйти к одному из кутригурских стойбищ над Широкой рекой и там, в стойбище, хан снова устроил утигурам прощальный ужин, а Каломеле позволил побыть с сестрами столько, сколько позволяла ночь. Знал же: жена его расстается с кровными надолго, кто знает, может, и навсегда. Пусть побудет с ними напоследок и удовольствуется тем, что позволяет напоследок.

Плакала, прощаясь, так горько и так по-детски истово, что даже у него, бывалого уже, шевельнулось сердце и заставило расщедриться на ласку и уговоры. Так благодарна была за них, что теперь только, как оборвала последнюю нить, соединявшую с кровными, осознала: кроме хана, у нее нет и не будет на этой земле роднее человека, – потянулась к нему доверчивее, чем позволяла себе тянуться пор, и желаниям его не противилась уже, как прежде.

Кто-кто, а Заверган знал – путь у них далек и утомителен. Поэтому не спешил преодолевать его, давал время на передышки, на встречи и торжества, на них не скупились стойбищане, поздравляя хана и юную жену его. Чтобы все это не просто радовало, а каждый раз удивляло Каломель, высылал вперед – втайне от нее – разъезды, предупреждал родичей о своем приближении. А уже родичи знали, где встречать и как встречать хана с ханшой: выезжали далеко за стойбище, поздравляли всякий раз щедрейшими и приятнейшими словами, вручали отдельно хану, отдельно ханше подарки.

Сначала загрустила: похоже, что Заверган умышленно повез ее по рубежам своей земли, чтобы собрать со стойбищан больше, чем может дать обычная свадьба, подарков, дальше начала и удивляться: откуда стойбищане знают о ней, даже в самых закоулках? Поглядывала на хана, силилась выведать все, но хан делал вид, что не понимает немых ее поглядываний и отделывался шутками.

Это, видимо, понравилось Каломеле: она перестала грустить и удивляться, хвалу и подарки принимала, как должное. А еще она казалась ему все более благосклонной. Когда были в пути – пыталась расспрашивать: где они, далеко ли отсюда до антов и кто они – анты, становились на отдых или садились к трапезе – не полагалась на челядь, собственноручно ставила перед ханом еду, интересовалась, по нраву ли ему то, по нраву ли другое. Заверган радовался таким изменениям. Не удивлялся, что жена его быстро привыкла к верховой езде. В жилище отца своего, там, на берегах Белой реки, она не всегда сидела в стойбище и ездила в повозке, вероятно, и носилась, как все в ее возрасте, на молодой кобылице по степи, и любила даль, и гонялась за далью. Удивляло другое: достаточно просто и по-мужски стойко сносила вон, какой длительный и изнурительный путь, как-то подтянулась в пути и стала похожа на отрока-воя.

Чтобы убедиться в ее ловкости или неумелости как всадника, показал на синеющий вдали плес и повелел одному из мужей:

– Проскачи, Коврат, вдвоем с Каломелью и узнай, пригодна ли вода в том озере для питья и варки. Стойбища нет и нет, а лошадей пора напоить уже, и самим, не мешало бы, тоже устраиваться на ночь.

Он знал: жеребец у этого мужа быстрый и муж не из тех, что ездят шагом. Хотелось удостовериться, что сделает Каломель, когда Коврат пустит своего быстрохода вскачь? Пойдет следом или отстанет? А если пойдет, то как? Всем остальным велел спешиться и ждать. А пока ждали, он только и делал, что смотрел в ту сторону, куда послал гонцов.

Туда ехали вровень и, к его удивлению, легкой рысью. А оттуда точно знали, чего хочет от них хан – пустили коней вскачь. Каломель несколько отстала от Коврата, но, все же, не так сильно, чтобы сомневаться в ней и ее способностях быть подругой хана не только в палатке, но и в походах и в ратных делах.

Вздыбила вслед за Ковратом кобылицу и поспешила сказать хану:

– Вода в озере пресная. Людям, и лошадям будет чем утопить жажду – источники бьют у побережья.

– Тогда поехали.

Как только прибыли, осмотрел степное озерцо, – там, оказывается, брала начало одна из рек, которая текла к морю, – сочные травы по его берегам и хан повелел спутникам разбить стойбище.

– Дальше на запад, – объяснил он, – пойдет незаимка, что лежит между нами и тиверцами. Туда и отправимся. Дадим передышку лошадям и направимся к морю.

Путь к морскому побережью лежал неблизкий, а стойбища попадались все реже и реже. Как нарочно грянула гроза, пошел длительный с ветром дождь. Хан сначала не придал значения. Когда понял: что туча не из тех, что налетела – и нет, и велел ставить палатки, было уже поздно: ливень промочил всех, и хорошо, до костей.

Мужам это не помешало. Разложили, когда перемежилось, костер, высохли у костра, согрели себе для верности хмельное, – и хорошо уснули, а Каломель держалась только до ночи. Ночью проснулась от удушья, что подступало к горлу и не давало дышать, почувствовала жар на губах и поняла: дождливая купель не обошлась ей даром, через нее нажила огневицу.

Испугалась или только подумала, как это несвоевременно, – и сама не знает. Наверное, и то и другое посетили вместе. Потому что огневица – не какая-то безделица, а настигла она где, в безлюдной степи, там, где поблизости ни стойбищ, и даже тех из людей, которые могли бы помочь беде. Что же действительно теперь будет и как будет? Задержится возле нее хан и будет ли ждать выздоровления или привяжет к лошади на позвоночнике и поскачет искать племя, знахарей, которые могли бы помочь его жене?

Хотела было позвать его, и вспомнила: ночь сейчас, что он может сделать ночью, и воздержалась. А дыхание спирало, и ощутимо. Уже покрывало сняла с себя, нащупала тесемки, которыми туника стягивала вокруг шеи – кое-как развязала их и туника расстегнута.

«Матушка! – простонала или подумала только: – Что это такое? Я задыхаюсь… Я задохнусь до утра».

Пошевелила губами, коснулась языком неба – совсем пересохло во рту.

– Воды! – попросила и, не услышав ответа, снова повторила: – Воды!

Хана, видно, пробудил умоляющий стон, он приподнялся на локте и прислушался. Наконец протянул в темноте руку и коснулся лица Каломели.

– Что это с тобой? Ты вся горишь…

– Пить… – простонала, едва слыша уже свой голос. – Пить!

Он быстро вскочил, зажег огниво, отправился из палатки в ночь, и оттуда вернулся через недолгое время с водой. Слышала, как приподнимает ее с постели, подносит к губам студеную, будто зимняя, воду и упрашивает, и сетует на ее беду. Наконец уложил на ложе, запустил руку и проверил, хорошо ли разложено оно.

– Как тебе, что с тобой Каломелька? – склонился низко и вновь коснулся лба.

– Огневица у меня, – осилила немощь и открыла глаза, посмотрела на него горестно и умоляюще. – Дышать нечем.

Хан не спрашивал больше. Посидел, подумал и снова выбежал из палатки. Слышала: поднял тревогу, кому-то что-то объяснял, наконец велел седлать лошадей и скакать на все четыре стороны света, искать человеческое племя, а в стойбище – баянок-лекарей и опытных знахарок.

– Ночь, хан, – ослушался кто-то, – где найдем его, стойбище? Может, подождать бы до утра?

– До утра огневица может сжечь Каломель. Скачите и присматривайтесь – огонь ночью там виднее, чем дым днем. Скачите и останавливайтесь время от времени, слушайте. По лаю собак, по крику петухов ночью легче определить, где стойбище.

Он уже не отходил, видимо, от нее. Во всяком случае, сколько возвращала себя усилием сознания к бытию, столько и видела над собой склоненное лицо хана. Спрашивал или утешал ее, толком не помнит. Однако что-то говорил, и говорил приятное, ибо так светился его лик, когда говорил с ней, и так светились его глаза. А днем – не на рассвете и не утром, все-таки днем – прибыли и посланцы, за посланниками – те, от кого ожидали спасения. Он специально открыл завесу, затем взял ее, жену свою, на руки и вынес из палатки – чтобы видела, что к ним спешат из степи не только баяны-лекари и опытные знахарки, спешат потревоженные посланцами стойбища-кочевья с детьми, женами, со всем, принадлежащим стойбищу, повозками, на которых восседали дети и жены, а также с готовыми от недугов травами и напитками.

– Воспрянь духом, Каломелька, – радовался хан и старался передать свою радость слабой. – Теперь вернем твоему телу силу, а сердцу – покой. Видишь, все кутригуры снялись и спешат к тебе на помощь.

Их было немало, баянок-лекарей, опытных знахарок, и были среди них такие, кому стойбищане верили больше, поскольку именно в их руки передали Каломель. Разбили другую – высокую и просторную – палатку, постелили другую – мягкую и теплую – постель. Сначала ей растирали, настоянной на травах, огненной водой тело, затем укутывали теплее, поили какими-то омерзительно горькими травами и велели заснуть. А просыпалась – опять то же, разве с той лишь разницей, что сначала поили теплым, только что с сосков кобылицы, молоком, потом совещались всем знахарским советом и уж потом просили всех лишних выйти из палатки. Потом натирали и поили, укутывали и напутствовали ханскую жену: делай то и это, покоряйся и слушай, если снова хочешь быть такой, как была, тебе говорят те, которые знают в этом толк.

Она и слушалась. Так как, что оставалось делать? Такой слабой чувствовала себя, и очень, а то, что советуют и делают хану знахарки, не такие уж пустяки. Жар не оставлял тела, однако и уступил приметно. Не кружится голова, не застилает туманом зрение. Когда вернулась бы ее прежняя сила – и вовсе встала бы уже на ноги. Но, увы, не все так складывается, как желается. Пока есть в теле жар, то и лежать еще ей. А так…

– Бабушка! – позвала старшую из баянок, ту, которую все слушаются здесь.

– Чего тебе, дитя?

– Это который день вы хозяйничаете около меня?

– Пятый, голубушка, пятый.

– А огневица все не уступает.

– Уступит, лебедушка. Ты – юная и сильная телом, должна преодолеть ее.

– Почему же не преодолела до сих пор?

– Потому что огневица. На то, чтобы преодолеть ее, нужно не только зелье и не только здоровое тело, нужно и время.

– Сколько же мне еще лежать?

– А сколько надо, столько и лежать. Пока не выздоровеешь совсем, и не помышляй о пути, тем более, верхом. Помолчала и опять спросила:

– Хан знает об этом?

– А как же.

– И что говорит?

– А ничего пока не говорит. Ходит – думает и сядет – тоже думает.

«Ему не терпится, видимо, он стремится к племени. Что же будет, если терпение лопнет, а я не успею выздороветь?»

– Бабушка может позвать мне хана?

Старая обернулась на ее голос, поколебалось мгновение, и потом кивнула: ладно, она позовет.

Заверган не медлил, сразу же и вошел. С виду рад был: как же, жена позвала, выздоравливает, выходит.

– Тебе лучше, Каломелька?

– Да.

– Как я рад. Если бы ты знала, как я рад! Так напугала меня своей немощью.

– И все же я еще немощна, хан. Поэтому и позвала… Хочу узнать, как ты думаешь поступить со мной. Ждать, пока выздоровею, или отъедешь в стольное стойбище без меня?

Не ожидал, видимо, спросит об этом, потому что и сам не знал еще, как поступит, если придется выбирать между одним и другим.

– Признаюсь Каломель, – заговорил погодя, – мне очень нужно быть там. Через неделю-полторы вернутся наши люди с чужкрая, соберутся кметы на важный совет, но и тебя не решаюсь оставлять здесь.

– И не оставляй. Умоляю тебя, будь со мной.

– Пока не удостоверюсь, что выздоровела, не оставлю, Каломелька.

– И тогда, как убедишься, тоже не оставляй. Меня разбирает страх, я не смогу без тебя.

Хан застыл удивленно, не знает, что сказать ей.

– Ты среди своих, жена моя, тебя никто не посмеет обидеть. Или забыла: властительница ты на Кутригурах.

– При хане помнят, что властительница, без хана могут забыть.

Он понимал: это для нее важно, и поспешил успокоить.

– Ну, хорошо. Как видишь, я не еду еще, остаюсь и жду. Чтобы уверена была: что все-таки не едет, все чаще и чаще стал наведываться к жене. Как только бабушка проведет свое лечение, а Каломелька выспится после него, он уже и у нее. Когда молока принесет и накормит из собственных рук, когда всего лишь утешительное слово скажет или развеселит тем же словом. Приметил как-то: Каломелька больше веселье любит, поэтому и не скупился на него.

И все же настал тот день, когда он вынужден был говорить с женой серьезно.

– Бабушка поведала мне, – сказал, – немощь заметно отступила от тебя. Но поведала и другое, Каломелька: тебе долго придется быть здесь и слушать бабку.

– Немощь отступилась, а быть должна долго?

– Потому что огневица. Она может и вернуться к тебе, если не убережешься. Поэтому пришел тебе сказать, что мне уже нужно ехать.

– Все-таки без меня?

– Да, без тебя. Не сердись и не пеняй. Не на произвол судьбы оставляю. Возьму с собой лишь нескольких воинов, остальные будут при тебе. Кметь Коврат будет руководить ими. Охрана надежная, поэтому будь уверена: доставит в стойбище так же, как я доставил бы – бережно и доброжелательно.

– А может, подождем?

– Нет, жена моя, все ожидания исчерпались. Должен возвращаться к ханству и обязанностям, лежащих на мне, как на хане.

III

Теперь у Каломели только и отрады было, что беседы с бабкой-лекаркою, а в беседах так и кружилась вокруг да около, и возвращалась к одному: когда позволят ей выйти из палатки, когда – сесть в седло. Бабушка отговаривалась, а то и кричала: о том только Небо знает. Наконец смилостивилась и сказала:

– Из палатки, горлица, можешь уже выходить, а в седло сядешь тогда, когда не увижу в тебе слабости.

– Я не больна уже. Смотрите, нет огнива-жара в теле, есть сила в руках.

– Верю, что все это есть, но есть и слабость в глазах, и бледность – на виду. Говорила раньше и сейчас говорю: пей молоко из-под кобыл и пей, сколько можешь. Зелье преодолевает немощь, молоко возвращает силу.

Что было делать? Оставалось слушаться. Поэтому и пила молоко, которое ей не медлили подносить, и заглядывала в воду, силилась узнать, возвращается уже румянец к щекам, исчезла или еще светит немощь в глазах.

А дни тянулись удивительно тоскливо и замедленно. Чтобы сократить их, спрашивала разрешения и шла за стойбище, на беседу с небом и степью. Потому что надеялась, честно говоря, верила: само небо и степь могут, если не погасить, то хоть как-то заглушить в ней и грусть, и сожаление, и неуверенность. Пусть они не такие, как там, в краю детских и отроческих лет, но, все же, они так похожи, и тем более уже и родные. Посмотрит в один конец – те же дали стелются в бесконечности, посмотрит в другую – то же небо синеет над долинами, посмотрит в третью – как там, за широкой рекой, роскошество буйнотравья на долинах. Поблекло оно, правда, под солнцем, не такое свежее и красочное, каким хотела бы видеть. Но чуда в том нет: не та пора сейчас. Веселой и красочной степь бывает только перед летом, ранним летом, а сейчас осень уже. Погасли синие глаза васильков, отцвели красные степные маки, сбросили золотистое платье свое всегда нарядные буркуны. Многое пожухло за лето в степи, потеряло свой веселый соблазн, однако не поблекла до конца степь. Меньше в нем веселых красок, как и веселого гомона, – это правда. Зато, каким приятно-обольстительным и нежно-голосистым стал отбеленный солнцем ковыль, как весело перебегает поднятая ветром волна. Не шумом – незабываемым наслаждением безмолвной покорностью заполняет сердце. Как и там, в отцовом стойбище, на берегах тихотекущей Белой реки.

«Не слишком часто повторяю я: как там, в земле отроческих радостей и снов? – грустно улыбнулась Каломель. – Такие они родные мне, те бывшие радости, но не так уже чуждо то, что успела приобрести здесь? Ой, горе! Было бы лучше, если бы до конца дней своих не расставалась с кровными и всем, что было утешением под надежным крылом отца-матери. Но если уж случилось так, что рассталась с утехами отроческих лет, когда и кровные отказались от меня, то, что остается делать? Должна довольствоваться тем, что есть. И так, должна довольствоваться».

Она преодолевает ложбину и медленно, как всякий, кому некуда спешить, выходит на возвышение. Выходит и снова останавливается. Потому что светлеет на сердце, когда созерцает землю и все, что есть на земле, с высоты, ибо как бы там ни было, а хочется ведь не холодных туманов и не беспросветной сырости – а погожего дня, а затем долов просторных, красоты и раздолья долин. Правду говорят: здесь они ничем особенным не отличаются от тех, что за широкой рекой, но чего-то и недостает им, чтобы была полная радость на сердце. Может, реки? Так есть же она. Племя хана Завергана гнездится над синим Онгулом, таким же задумчивым и тихим, как и Белая. То ли не успела привыкнуть к Онгулу или река, которая течет в земле ее рода-племени и именуемая Белой, все-таки лучше? Наверное так. Голубых и синих вон, сколько на свете, а Белая одна такая. И хан-Отец говорил о том, и седобородые кметы. А седобородым нельзя не верить – они жизнь прожили, знают абсолютно все былины рода своего. Неудивительно, что и ту, в которой рассказывается, как мощная река земли утигурской стала белой, помнят.

До них, утигуров, на берегах Меотиды жили другие роды – тавры. Издавна жили, также и обычай имели давний, как мир. Один из них повелевал таврам: что бы ни случилось с родом, с каждым в роду, рука тавра не должна подниматься на тварь, имя которой носит племя. Пусть кому-то будет трудно, пусть будет повальный голод, все равно не должна. Ибо навлечет беду на самих себя, на свою плоть. А еще и потому, что корова – тварь священная, она дарована людям богами и призвана сопровождать их от первого до последнего дня, быть второй матерью новорожденным, детям, только что поднявшимся на ноги, старым, которые доживают век. Поэтому она и нетронутой должна жить столько, сколько определят боги.

Каждый из тавров знал тот завет предков и не решался нарушать его. Поэтому такие многочисленные стада были у тавров, поэтому такие богатые были тавры на сыр, масло, молоко. Но вот постигло их безлетье: пришли с чужого края злые люди в шлемах и сели в их землях, а сев, не стали считаться с таврами, как и с их обычаями. Увидели, что многочисленные стада коров пасутся в степях, и подняли на них руку: вылавливали и перерезали мечом горло, вылавливали и перерезали. Сколько хотели и когда хотели. Пока не огорчили тем насилием Небо и не заставили богов обрушить гнев на них свой. Иностранцы там же, недалеко от стада, вынуждены были пустить с одного из слишком сильного и непокорного быка кровь, коровы почувствовали ее и подняли рев, потом они наставили рога и пошли всем стадом своим на чужаков насильников. Так многочисленно и так стремительно, с таким диким ревом, что чужаки не посмели сопротивляться этому безумию и бросились кто куда: одни – в степи, другие в протекающую поблизости реку. Они думали было, что вода спасет их – остановит озверевшую от ярости тварь. Но где там. Видно, искавших спасение в воде, было больше, поэтому и коров больше направилось к реке. У них ведь тоже свои нравы: где большинство, там и все. Гибли воины-иностранцы в волнах, гибли и коровы. Так повально, что забелела вода от выпущенного перед кончиной молоко с вымени. Забелела и стала навечно белой.

Говорят, будто неспроста все это. Предостерегали родовые тавров и всех, кто будет жить по берегам Белой реки: помните, мы погибли в борьбе с насильниками. Будьте мужественны и не будьте покорны насилию.

«А я покорилась, – вздыхает Каломель. – Надо мной надругались – а я не смогла подать голос против. Почему так? Не хватило духа или, может, из-за того, что насилие совершали кровные? Сказали: иди – и я пошла…»

Она долго стоит, уединенная, на возвышении, что возносилось над степью, всматривается в ту сторону света, где Онгул-река, за ней – Широкая, за Широкой – Белая, и думает, смотрит и думает. Пока не споткнулась об одну из своих мыслей: а может, из-за того не противилась воле родных, что увидела в Завергане не такого уж и чужого сердцу мужа? Что-то очень похоже. Сердцем чует, что-то очень похоже!

Оттуда, от стойбища, доносится чей-то приглушенный расстоянием клич и обрывает мысли. Оглянулась и увидела: зовут же ее, ханскую жену. Размахивают чем-то примечательным над головой и дают тем маханием знак: «Вернись, иди назад, в стойбище!»

«Чего они? Так боятся за меня или, действительно, нужна?»

Противиться как-то не хотелось, поэтому повернулась и пошла. А когда встала перед мужами и услышала, для чего звали, вспыхнул гнев в сердце и она взорвалась:

– Какая у вас необходимость ходить за мной по пятам? Или я для стражи – все еще несмышленый ребенок? Я вам не кто-нибудь – жена ханская!

– Мы это знаем, ибо помним и другое: хан велел беречь юную жену его больше, чем глаз во лбу.

– И помните его первую волю, так?

Мужи промолчали.

– Так знайте, – по-своему поняла их Каломель, – моя воля такова: собирайтесь в путь и везите меня к хану. Сейчас же, немедленно!

Ей не противоречили, однако и не спешили собираться.

– Ханша должна знать, – заговорили они, наконец, – не мы определяем, когда отправляться с ней на Онгул. Это право предоставлено лекарке.

– И мне, жене ханской. Поэтому и повелеваю: собирайтесь в путь, лекарку я уговорю.

И заварилось у них. Старая на своем стоит: «Нельзя, рано еще». Каломель на своем: «Я чувствую себя в силе, такой, как и до слабости, а это верный признак: значит, я здорова».

«Первая холодная ночь, первая ночевка под открытым небом – и огневица снова напомнит о себе».

«Не беда. Я оденусь в теплое. А кроме того, на месте ночевки, как и здесь, люди разобьют для меня шатер».

«Ну, а что будет, когда настигнут посреди степи дожди, когда не успеешь скрыться в палатке и промокнешь?»

«В стойбище есть крытые повозки. Если лекарка так уж боится за меня, пусть прикажет стойбищному дать ханской нюне такую повозку. Хан не останется в долгу, отблагодарит за это, и большой благодарностью».

Бабке и отпираться уже нечем. Говорила еще: не совсем уверена, что вылечила Каломель, что повторная огневица погубит же ее. Но напрасно: Каломель действовала именем ханской жены, и действовала упорно. Поэтому и уступила перед этим упорством лекарка.

– В повозке, конечно, безопаснее будет, – сказала она. – В повозке, раз уж настаиваешь, можно отправляться…

Чем дольше шли степью, тем неотступнее преследовала мысль: будет ли когда-нибудь конец этого тошнотного скрипа и гуциканья? Уж слишком надоели они. Как и постоянное пребывание в пути. Мужи такие, что и вскачь пустили бы лошадей, но не смеют: повозка не угонится за ними. Даже тогда, когда лошади, подстегнутые плетью, пойдут рысью, она, Каломель, вынуждена, будет, умолять:

– Довольно, езжайте шагом. Внутренности вытряхивает такая езда. И уже после, как заметит недовольство ханской челяди, скажет оправдываясь:

– Пусть потом, как отдохну немного.

А ехать по бесконечным просторам, которым, кажется, не будет конца-края, шагом до худа скучно и неудобно. Чтобы хоть как-то забыться и не думать о тех неудобствах, садилась ближе к возничему и спрашивала-спрашивала: кто так порезал колесами путь, почему она давно не езженая?

– Сразу после дождя ехали, потому и порезали так, – размышляет вслух возница. – А кто – пойди, узнай. Может, такие, как мы, а может, и гости или послы заморские. Путь над морем – свободный для всех. Не только обозами, ордами, бывает, двигаются.

– Орды не такой оставляют след.

– А так.

Когда приближались к берегу, смотрела на море, что синело вдали, и снова спрашивала: кто тот отважный, идущий под парусом едва ли не до самого горизонта? Кутригуры такие же заядлые рыбаки, как и ее сородичи, утигуры?

Видела: ее не чураются, охотно вступают в разговор, потакают первой попавшейся прихоти. И это нравится Каломеле, каждый раз приятно греет ей сердце.

«Это потому, – склоняется она к мысли, – что видят большую привязанность ко мне хана. Чем-то другим я не могла зародить в их еще отчужденных сердцах привязанности. А если так, надо ли сторониться хана и его людей? Тот, утигурский, род, может, и не перестал быть для меня родом. Как бы уже там не произошло и что бы там ни было, мать всегда останется матерью, и память о зеленых берегах Белой реки, как о реке, в которой так приятно было выкупаться летом, никогда не угаснет, как не угаснет звонкоголосая песня степи, благоухание трав, которые распирают сладко грудь, зовут в высь и все становилось каким-то неземным, только выси, видимо, и свойственно блаженство. Между тем, даже клич родства, ставший памятью крови, не меняет моего положения в отчем роде. Я – отрезанная от него ветвь, и отрезана безжалостно жестоко».

Подумать только: лишь шестнадцатое лето миновало, а уже твердо убедилась: воспоминание никогда не бывает утешительным. Как не жалко, грусть сопровождает ее, когда грустно, не верила тому, что слышала, или так потрясена была услышанным. Растеряна была перед отцом своим, кметями, что сидели вокруг отца, и молчала. Пока не повелели идти к матери и готовиться вместе с матерью, с сестрами к помолвке, а там – и к свадьбе.

Потом уже, как вышла из палатки, в которой слышала повеление отца, а его устами – и всего рода, собралась с мыслями и сообразила, наконец, что к чему. А поняв, всполошилась и побежала стремглав к ближайшему в мире человеку – к матери.

Мать есть мать: и расплакалась, и посочувствовала своему ребенку. Вот только спасения не обещала и не спасла, в конечном итоге, от того, что определил ей род.

Говорят, это судьба. Очень может быть. Потому что вон как боялась тогда, чужого ей хана Завергана, рода-племени его, а побыла с Заверганом и его родом две-три недели – и уже не уверена, кто ей роднее: те, которые определили правом кровных – это твоя судьба, или те, с которыми породнило, именуемое судьбой, насилие. Ей-богу, все-таки не уверена.

Не заметила, убаюканная думами, как отделились от ее сопровождения два верховых кутригура и поскакали к едва приметному в долине стойбищу над Онгулом. Потом уж узнала об этом, когда люди заговорили между собой.

– А посмотрите, не только гонцы, еще кто-то скачет к нам.

– Чьи гонцы? – разволновалась. – Хана?

– Да нет, наши. Послали уведомить хана, что твоя милость приближается к племени. Возвращаются они сами, пожалуй, и хан с ними.

«Вот как» – сладко легла на сердце мысль и уже не переставала радовать: все-таки рад ей, все-таки ждет ее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю