355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дино Буццати » Избранное » Текст книги (страница 30)
Избранное
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:36

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Дино Буццати



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 42 страниц)

ДЕВУШКА, ЛЕТЯЩАЯ ВНИЗ
Перевод Г. Богемского

Девятнадцатилетняя Марта глянула с верхушки небоскреба на раскинувшийся внизу подернутый вечерней дымкой город, и у нее закружилась голова.

На фоне сияющего невероятной голубизной неба, по которому ветер гнал редкие светлые облачка, серебрившийся в прозрачном воздухе небоскреб казался стройным и величавым. В этот час на город нисходит такое очарование, что не разглядеть его может только слепой. С огромной высоты взору девушки представали дрожащие в закатном мареве улицы и громады зданий, а там, где белая их россыпь обрывалась, синело море – сверху казалось, будто оно подымается в гору. С востока все быстрее надвигались сумерки, а навстречу им вставали огни города, и вся эта манящая бездна переливалась странным мерцающим светом. Там, внизу, были властные мужчины и еще более властные женщины, меховые манто и скрипки, сверкающие автомобили и вывески ресторанов, подъезды спящих дворцов, фонтаны, брильянты, старые, погруженные в тишину сады, празднества, желания, любовь и надо всем этим господствовали жгучие вечерние чары, навевающие мечту о величии и славе.

Глядя туда, Марта невольно подалась вперед, перегнулась через парапет и полетела. Ей почудилось, будто она парит в воздухе, но это было не так – она падала вниз. Небоскреб был страшно высокий, и потому улицы и площади, казалось, еще очень далеко – кто знает, как долго до них лететь! Однако она все падала и падала.

Вечером на верандах и балконах верхних этажей собирается роскошная и богатая публика, попивает коктейли, ведет светские разговоры. Слышится музыка, обрывки мелодий. Марта пролетала совсем близко, и люди бросались к перилам посмотреть на нее.

Подобные полеты с небоскреба – чаще всего это случается именно с девушками – нередки и представляют собой довольно захватывающее развлечение: может быть, поэтому стоимость квартир на верхних этажах так высока.

Солнце еще не совсем зашло, и последние его лучи очень эффектно освещали платьице Марты. Это был скромный весенний наряд, купленный по дешевке в магазине готового платья. Но в поэтическом свете заката он выглядел элегантно, шикарно даже.

Галантные миллиардеры с балконов протягивали ей руки, цветы и бокалы.

– Синьорина, не хотите ли глоток шерри?.. Милая бабочка, присядьте к нам на минутку!

Порхая в воздухе и при этом не прерывая своего падения, Марта отвечала со счастливым смехом:

– Нет-нет, спасибо, друзья мои, не могу. Я очень спешу.

– Спешите – куда?

– Ах, не спрашивайте! – И Марта прощально помахивала рукой.

Какой-то высокий темноволосый, хорошо одетый юноша попытался ее схватить. Он ей понравился, но она мгновенно возмутилась.

– Что вы себе позволяете, молодой человек? – И, пролетая, успела легонько щелкнуть его по носу.

Значит, все эти лощеные господа проявляют к ней интерес – ей это льстило. Она чувствовала себя такой очаровательной, такой модной. На увитых цветами террасах, где сновали одетые в белое официанты и звучали экзотические мелодии, люди отвлекались, уделяя минуту-другую своего внимания этой пролетающей мимо (в вертикальном направлении) девушке. Одни находили ее красивой, другие – так себе, но всех она заинтересовала.

– У вас вся жизнь впереди, – говорили ей, – к чему так торопиться? Еще набегаетесь, налетаетесь. Посидите немножко с нами, у нас тут маленькая дружеская вечеринка, но, надеемся, вы не пожалеете.

Она хотела ответить, но сила ускорения уже перебросила ее на следующий этаж, на два, три, четыре этажа ниже – до чего ж весело падать в девятнадцать лет!

А до дна – до земли то есть – оставалось еще много, хоть уже и меньше, чем вначале, но все-таки довольно много.

Тем временем солнце упало в море и расплылось по воде, как огромный колышущийся красноватый гриб. Его живительные лучи больше не освещали платье девушки, делая ее похожей на сверкающую комету. Хорошо еще, что почти все окна и балконы небоскреба были освещены, и она, пролетая мимо, оказывалась вся в ярких отблесках.

Теперь на пути ей попадались не только веселые компании; ниже пошли конторы – длинные ряды столов, служащие в черных и синих халатах. Многие девушки были ее возраста, а некоторые даже помоложе. Усталые к концу рабочего дня, они то и дело поднимали голову от бумаг и пишущих машинок и, увидев ее, подбегали к окнам.

– Куда ты летишь? Ты кто? – кричали ей, и в голосах слышалась чуть ли не зависть.

– Меня ждут внизу, – отвечала она. – Я не могу задерживаться. Извините! – И вновь смеялась, уносясь в бездну, но это был уже не тот смех.

Незаметно подступила ночь, и Марта начала ощущать холод.

В эту минуту, взглянув вниз, Марта увидела залитый огнями подъезд какого-то здания. К нему один за другим подъезжали черные автомобили (отсюда они казались маленькими, как муравьи), открывались дверцы, и роскошные дамы и господа поспешно исчезали в здании. Ей чудилось, что в этом муравейнике она различает даже блеск драгоценностей. Подъезд был украшен развевающимися на ветру флагами.

Там был, наверно, большой прием, один из тех, о которых Марта мечтала с детства. Она обязательно должна туда попасть. Там ждут ее удача, роман, начало новой жизни. Поспеет ли она?

Вдруг Марта с досадой заметила, что рядом, метрах в тридцати от нее, падает другая девушка. Незнакомка определенно была красивее и одета в дорогое вечернее платье. Она почему-то летела с большей скоростью и в несколько секунд обогнала Марту. Марта крикнула что-то ей вслед, но та уже исчезла. Эта девица уж точно попадет на праздник раньше ее: небось заранее все рассчитала.

Вскоре Марта убедилась, что летят не только они вдвоем. Вдоль боковых фасадов небоскреба устремлялись вниз толпы совсем молодых женщин; лица чуть напряжены в упоении полетом, руки раскинуты, словно крылья. «Смотрите, мы здесь! – как бы восклицают эфирные создания. – Это наш час, наш мир, встречайте, приветствуйте нас!»

Значит, здесь состязание? Причем соперницы, все как одна, вырядились в туалеты от лучших модельеров, у многих на голых плечах широкие норковые палантины. А на ней лишь жалкое готовое платьице. Поначалу она была так уверена в себе, а вот теперь чувствовала внутри какую-то дрожь: то ли просто от холода, а может, еще и от страха – что, если она совершила непоправимую ошибку?

Вокруг была глубокая ночь. Окна одно за другим гасли, музыки было почти не слышно, конторы опустели, юноши уже не тянули к ней руки с балконов. Интересно, который час? У входа в здание внизу – за это время оно очень выросло, так что можно было даже различить его архитектуру, – все так же ярко светились огни, но автомобили больше не подъезжали. Наоборот – из подъезда маленькими группками выходили гости и устало разбредались в разные стороны. Потом погасли и фонари у подъезда.

Марта почувствовала, как сжимается сердце. Увы, ей уже не поспеть на этот праздник. Подняв глаза кверху, она взглянула на небоскреб, возвышающийся во всей своей железобетонной неумолимости. Весь он был теперь темный, только на самой верхотуре еще горели редкие окна. А небо над ним начинало медленно светлеть.

На двадцать восьмом этаже мужчина лет сорока, просматривая утреннюю газету, пил кофе, а жена его тем временем прибирала в комнате. Часы на буфете показывали без четверти девять. Тут за окном стремительно мелькнула тень.

– Альберто! – крикнула жена. – Ты видел? Женщина пролетела.

– Какая из себя? – спросил он, не отрываясь от газеты.

– Старуха, – ответила жена. – Испуганная старуха.

– Вечно так! – проворчал муж. – На этих нижних этажах только старух и увидишь. На красивых девушек можно полюбоваться с пятисотого и выше. Недаром там квартиры такие дорогие!

– Зато у нас внизу, – возразила жена, – слышно, как они шлепаются о мостовую.

Муж прислушался.

– На этот раз ничего не слышно, – проговорил он, покачав головой. И отхлебнул еще кофе.

МАГ
Перевод Р. Хлодовского

Как-то вечером, когда усталый и подавленный я возвращался домой, мне встретился профессор (так его называют, но профессор чего?) Скьясси, которого я знаю давным-давно и время от времени встречаю в самых разных и неожиданных местах. Он уверяет, будто мы вместе учились в гимназии, но, по правде сказать, я этого не помню.

Кто он такой? Чем занимается? Понять это мне никогда не удавалось. У него худое, острое лицо и кривая ироническая усмешка. Однако самой примечательной чертой его является то, что он создает у каждого впечатление, будто тот где-то его уже видел, хотя это заблуждение. Некоторые твердо уверены в том, что он – маг.

– Ну что? – спросил он меня после обычных приветствий. – Все пишешь?

– А чем еще мне заниматься? – пожал я плечами, вдруг ощутив всю свою ущербность.

– И не надоело? – не отставал он; в мягком свете уличных фонарей его лицо разрезала насмешливая улыбка. – Не знаю, у меня такое чувство, будто вы, писатели, с каждым днем становитесь все более ненужными. И не только писатели, но и художники, скульпторы, музыканты. Чувство чего-то никчемного, игры ради игры. Понимаешь, что я хочу сказать?

– Понимаю.

– Писатели, художники ну и все прочие, все вы, желая обратить на себя внимание, изо всех сил стараетесь изобрести что-то новое, все более абсурдное и замысловатое. Но публики у вас совсем немного, да и она к вам постепенно охладевает. Люди уже почти не прислушиваются к тому, что вы хотите до них донести. В один прекрасный день, уж прости за откровенность, вы окажетесь в пустыне.

– Очень может быть, – сказал я покорно.

Но Скьясси, видно, решил меня помучить.

– Скажи мне еще вот о чем. Когда, к примеру, ты входишь в гостиницу и у тебя спрашивают имя и род занятий, а ты отвечаешь: писатель, не кажется ли тебе, что это несколько нелепо?

– Пожалуй, – сказал я. – Во Франции – нет, а у нас все обстоит именно так.

– Писатель, писатель! – издевался он. – И ты еще хочешь, чтобы тебя принимали всерьез! Ну для чего нужен в нашем мире писатель?.. А скажи-ка мне, но только не кривя душой… Когда ты заходишь в книжный магазин и видишь…

– И вижу стены, до самого потолка заставленные всякого рода книгами, тысячами и тысячами книг, накопившихся за последние месяцы… ведь ты об этом, да? – и думаю, что вдобавок к ним я пишу еще одну, у меня опускаются руки, как у того, кто пришел продавать жалкую картофелину на огромном рынке, где на многие километры растянулись горы фруктов и овощей… Я угадал?

– Вот именно! – Скьясси гнусно хихикнул.

– К счастью, – решился возразить я, – кое-кто еще читает, кое-кто еще покупает наши книги.

Тут мой, так сказать, приятель наклонился и принялся разглядывать мои башмаки.

– У тебя хороший сапожник?

Слава богу, подумал я, по крайней мере нашли другую тему. Нет ничего хуже, чем выслушивать о себе горькую правду.

– Замечательный, – ответил я. – Мастер, каких поискать. Он шьет так хорошо и аккуратно, что его изделия никогда не изнашиваются.

– Браво! – воскликнул этот стервец. – Но бьюсь об заклад, что зарабатывает он меньше тебя.

– Возможно.

– И ты не находишь, что это дико?

– Не знаю, – ответил я. – Сказать по правде, я над этим никогда не задумывался.

– Пойми меня правильно, – не унимался Скьясси, – я не говорю, что мне не нравится все, что ты пишешь, нет, лично против тебя я ничего не имею. Но то, что ты и еще тысячи таких, как ты, проводите жизнь, сочиняя истории о том, чего никогда не было, и к тому же отыскиваются издатели, которые выпускают их в свет, находятся люди, которые их покупают, вы зарабатываете на них кучу денег, газеты говорят о них, критики посвящают им бесконечные исследования, а эти исследования в свою очередь издаются и обсуждаются в салонах… Истории, выдуманные от первой и до последней строки! Думаю, даже тебе все это кажется полнейшим безумием. В наш век, век атомной бомбы и спутников!.. И как долго, по-твоему, еще протянется эта комедия?

– Не знаю. Вероятно, ты прав, – сказал я, почувствовав себя вконец опустошенным.

– Ну скажи, кому вы нужны?! – ликовал Скьясси. – Литература, искусство – красивые, громкие слова! Но в наши дни искусство – не более чем предмет потребления, такой же, как бифштекс, духи, бутылка вина. Какое искусство интересует теперь людей? Сам видишь, что за волна всех нас захлестнула… Песенки, стишата, грохот и вой… Ширпотреб! Вот где слава! Взять хоть тебя: вещи ты пишешь умнейшие, гениальные можно сказать, но, если говорить об успехе, тут самый бездарный джазист заткнет тебя за пояс. Публике подавай что-нибудь погрубее, то, что доставляет непосредственное, чувственное удовольствие – и сразу. На что не надо расходовать сил. Над чем не надо задумываться.

Я только кивнул в знак согласия. Чтобы возражать, у меня не хватало ни сил, ни доводов. Но Скьясси этого было мало.

– Еще лет сорок тому художник мог быть заметной личностью. Но теперь!.. Разве что уцелела какая-нибудь старая, ветхая кариатида. Ну, Хемингуэй, Стравинский, Пикассо, поколение дедов и прадедов… Нет-нет, ваша игра проиграна… Ты бывал на выставках абстрактного искусства, читал, как подают их критики? Галиматья, полнейшая галиматья! Заговор кучки чудом выживших идиотов, которые умудряются продать свою мазню за миллион или даже два. Последние судороги – вот что это такое, гримасы неотвратимой агонии. Вы, художники, идете в одну сторону, а публика – в прямо противоположную, причем все больше удаляетесь друг от друга. Настанет день, когда расстояние между вами окажется таким… Вы будете кричать, вопить, и ни одна собака вас не услышит.

В это мгновение, как порою случается, что-то пронеслось над грязной улицей. Что-то неопределенное – не дуновение ветра, ибо воздух не шелохнулся, не аромат духов, ибо подле нас все так же воняло бензином и еще какой-то тухлой кислятиной, не музыка, ибо не было слышно ничего, кроме шума машин. Неизвестно что – рой сокровенных чувств и воспоминаний, нечто неизъяснимо таинственное.

– А все-таки… – сказал я.

– Что «все-таки»? – блеснула кривая усмешка Скьясси.

– А все-таки, когда никто не захочет читать истории, которые мы худо-бедно пишем, когда на выставках станет совсем безлюдно, когда музыканты будут исполнять свои сочинения перед рядами пустых кресел, то и тогда наше творчество… нет, я не о себе, а о тех, кто занимается таким же, как я, ремеслом…

– Ну, смелей, смелей! – язвительно подзадоривал меня приятель.

– Так вот, истории, картины, музыка, все те идиотские, непонятные и бесполезные вещи, о которых ты говоришь, всегда останутся высшим проявлением, истинным знамением человечности.

– Ты меня пугаешь! – воскликнул Скьясси.

Но, сам не знаю почему, я уже не мог остановиться. Меня распирало от ярости, она рвалась наружу.

– Да-да! Можешь считать это идиотством, но искусство всегда будет тем самым, что отличает нас от скотины, и неважно, полезно оно или бесполезно. А может, как раз потому, что совершенно бесполезно. В гораздо большей мере, чем атомная бомба, спутники, межзвездные ракеты. В тот самый день, когда не останется больше этого идиотства, люди превратятся в жалких червей, как в первобытные времена. Потому что расстояние, отделяющее муравейник или плотину бобров от любого чуда новейшей техники, ничтожно мало по сравнению с расстоянием, отделяющим муравейник от… от…

– От, к примеру, сюрреалистического стихотворения из десяти строк, – ехидно подсказал Скьясси.

– Ну да, от стихотворения, даже на первый взгляд совсем невразумительного, даже из пяти строк. Надо, чтобы человек попытался его написать, а получится у него или нет – не так уж важно… Может, я и ошибаюсь, но только на этом пути у нас есть выход. Если же…

Тут Скьясси принялся долго и весело смеяться. Странно, но в его смехе теперь не было ничего неприятного. Я застыл в изумлении.

Тогда он крепко похлопал меня по спине.

– Наконец-то понял, дурачина.

– Ты это о чем? – пролепетал я.

– Ни о чем, ни о чем, – ответил Скьясси, и его худое лицо осветилось каким-то внутренним светом. – Я увидел, что сегодня ты что-то совсем раскис, и подумал, будто ты во всем разуверился. Просто мне захотелось, чтобы ты чуть-чуть встряхнулся.

И правда. Так или иначе, но я почувствовал себя другим человеком: свободным и, насколько это возможно, уверенным в себе. Пока я закуривал сигарету, Скьясси исчез, как привидение.

ДВА ШОФЕРА
Перевод Р. Хлодовского

Прошли годы, а я все еще спрашиваю себя, о чем говорили два водителя темного фургона, увозившего мою мертвую маму на далекое кладбище.

Дорога предстояла дальняя – свыше трехсот километров, и, хотя автострада была совсем не забита, фургон едва тащился. Мы, ее дети, ехали в машине следом, метрах в ста позади фургона; стрелка спидометра качалась между шестьюдесятью и семьюдесятью – вероятно, потому, что те фургоны не приспособлены для быстрой езды, но я думал, так положено, такой порядок, как будто скорость может оскорбить покойника, – какая чушь! Готов поклясться, маме было бы приятно ехать со скоростью сто двадцать в час: так она по крайней мере могла бы вообразить, что все это не более чем обычная, веселая летняя поездка в Беллуно, где у нас был дом.

Выдался прекрасный июньский день, первое празднество наступившего лета; вокруг расстилались цветущие луга; она проезжала мимо них сотни раз, а вот теперь не могла на них полюбоваться. Слепящее солнце поднялось высоко, и вдали на автостраде возникали миражи, из-за чего идущие впереди машины, казалось, парили в воздухе.

Стрелка качалась между шестьюдесятью и семьюдесятью; фургон перед нами точно застыл на месте, а мимо стремительно проносились вольные и счастливые машины, живые мужчины и женщины, а порой умопомрачительные девицы, которые сидели в открытых спортивных авто подле молодых людей, и волосы у них развевались по ветру. Нас обгоняли даже тяжелые грузовики с прицепом – так медленно полз похоронный фургон; а я думал, как все это глупо, как было бы хорошо мчать мою мертвую маму на далекое кладбище в роскошной красной сверкающей гоночной машине, до предела выжимая педаль акселератора, – ей бы это понравилось – в конце концов, еще немного настоящей жизни, тогда как наше ленивое скольжение по асфальту слишком уж напоминало похороны.

Вот почему я и спрашиваю себя, о чем говорили между собой два шофера; один из них был высокий, под метр восемьдесят пять, настоящий атлет с добродушной физиономией, но и другой тоже оказался крепким, здоровенным парнем; я разглядел этих двоих, только когда мы трогались: их вид совершенно не вязался с такого рода работой; грузовик, набитый железным ломом, – вот он подошел бы им в самый раз.

Я спрашивал себя, о чем они сейчас говорят, потому что это был последний человеческий разговор, последние слова жизни, которые могла слышать моя мама. Они вовсе не были подонками, но во время долгой, нудной дороги надо же о чем-нибудь поболтать; то, что прямо за их спиной, в каких-нибудь десяти сантиметрах, лежит моя мама, понятно, не имело для них никакого значения – ко всякому ремеслу привыкаешь…

Это были последние человеческие слова, которые моя мама могла слышать; ведь как только мы прибудем на место, начнется отпевание в церкви, и с этой минуты все слова и звуки не будут уже принадлежать нашей жизни, а прозвучат за порогом потусторонности.

О чем же они говорили? О жаре? О том, сколько времени займет обратный путь? О своих семьях? О футбольных командах? Показывали друг другу лучшие траттории, попадавшиеся на пути, и злились, что не могут возле них остановиться? Обсуждали встречные машины – компетентно, как профессионалы? Ведь те, кто водят похоронные фургоны, тоже как-никак принадлежат к миру автомобилистов, и моторы их очень интересуют. Или хвастались своими любовными победами? «Помнишь ту блондинку из бара у бензоколонки, где мы всегда заправляемся? Да-да, ту самую». – «Ну да, так я тебе и поверил!» – «Провалиться мне на этом месте!..» А может, они рассказывали друг другу похабные анекдоты? Чем еще могут двое мужчин скоротать долгие часы за баранкой, когда, кроме них, в машине никого нет? Конечно, они одни: о том, что заперто в фургоне за их спиной, эти двое и не думали, просто-напросто позабыли.

А моя мама, слышала ли она ту похабель, то ржание? Ну конечно же, слышала, и ее бедное сердце сжималось все сильнее: эти мужланы – не то чтобы она их презирала, но разве справедливо, что последними голосами мира, который она так любила, стали вот эти чужие, неприятные голоса.

Мы добрались почти до самой Виченцы; в полуденном зное контуры предметов расплывались и дрожали, и вот тут я подумал, как редко в последнее время бывал с мамой. И почувствовал в груди щемящую боль – обычно ее именуют угрызениями совести.

С той минуты – не знаю, почему горестные воспоминания нахлынули только теперь, – меня начали преследовать отзвуки ее голоса, который я слышал по утрам, заходя к ней в комнату, перед тем как отправиться в редакцию. «Ну как ты?» – «Сегодня ночью я поспала». (Еще бы, благодаря уколам!) «Я в редакцию». – «Пока».

Не успевал я выйти в коридор, как меня догоняло робкое: «Дино!» Я возвращался. «Ты придешь к обеду?» – «Да». – «А к ужину?»

«А к ужину?» Боже мой, какое невинное, какое безмерное и вместе с тем скромное желание звучало в этом вопросе. Она не просила, не настаивала, а просто спрашивала.

Но я тут же вспоминал о назначенных дурацких свиданиях с девицами, которым, в сущности, было на меня глубоко наплевать, и мысль о том, что к половине девятого надо вернуться домой, в мрачные комнаты, отравленные старостью, болезнью, уже граничащей со смертью, внушала мне отвращение; почему я теперь боюсь признаться себе в таких вот ужасных вещах, если все так и было. «Не знаю, – отвечал я. – Я позвоню». И заранее знал: позвоню, чтобы сказать, что не приду. А она сразу понимала, что я позвоню, но не приду, и в ее «пока» слышалось глубокое огорчение. Но я, ее сын, был эгоистом, какими могут быть только дети.

Тогда мне не было стыдно, я не жалел ее и нисколько не угрызался. Позвоню, говорил я. А она прекрасно понимала, что к ужину я не вернусь.

Старая, больная, совсем обессилевшая, сознающая, что конец близок, мама наверняка бы порадовалась уже тому, что сын пришел домой поужинать. Пусть бы я даже не сказал с ней ни слова, пусть бы сидел молча и злился из-за своих распроклятых дел. Но, лежа у себя в комнате – она давно уже не вставала с постели, – она бы знала, что я рядом, в столовой, и ей было бы не так грустно.

Но нет! Я как последний идиот и мерзавец шлялся с друзьями по Милану, веселился, а та, которая составляла весь смысл моей жизни, единственная моя опора, единственное существо, понимавшее и любившее меня, единственное сердце, способное обливаться из-за меня кровью, и, проживи я на этом свете еще хоть триста лет, другого такого мне все равно не найти, – она тем временем умирала.

Ей было бы довольно двух слов перед ужином – я сижу на небольшом диване, а она лежит в кровати, – каких-нибудь новостей о моей жизни, о работе. А потом, после ужина, иди хоть на все четыре стороны – ее бы это ничуть не огорчило, наоборот, она была бы даже рада, что у меня появилась возможность немного поразвлечься. Однако, прежде чем закатываться на всю ночь, я еще раз зашел бы к ней в комнату попрощаться. «Ты уже сделала себе укол?» – «Да, надеюсь, сегодня мне удастся выспаться».

Как немного ей было надо! А я в своем подлом эгоизме отказывал ей даже в такой малости. Потому что я в своем сыновнем эгоизме не сознавал, отказывался сознавать, как сильно я ее люблю. А теперь как последний привет из нашего мира – треп, анекдоты и смех двух незнакомых шоферов. Вот чем напоследок одарила ее жизнь.

Но уже поздно, ах, как поздно! Скоро два года, как тяжелая каменная плита придавила небольшой подземный склеп, где друг на друге во тьме громоздятся родители, деды, прадеды. Земля забилась в щели гробов, местами проглядывает чахлая трава. Цветы, несколько месяцев назад поставленные в медную вазу, засохли, и уже не разобрать, что это были за цветы. Нет, того времени, когда она болела и знала, что умирает, назад не воротишь. Она молчит, она меня ни в чем не упрекает, вероятно, она меня даже простила – ведь я ее сын. Да что там, наверняка простила. А все-таки как подумаю об этом – не могу успокоиться.

Истинная боль написана на плитах, сделанных из загадочного вещества, по сравнению с которым гранит – сливочное масло. Чтобы стереть ее – не хватит вечности. Пройдут миллиарды веков, а скорбь и одиночество, пережитые мамой по моей вине, никуда не исчезнут. И я не могу ничего исправить. Мне остается только раскаянье в надежде, что она меня видит.

Но она меня не видит. Ее нет, она умерла, и не осталось ничего, ничего, кроме обезображенного годами, болью и разложением тела.

Ничего? Да, ровным счетом ничего не осталось. Неужели от моей мамы не осталось больше ничего?

Как знать? Время от времени, особенно в полуденные часы, когда я сижу один, у меня возникает странное ощущение. Словно бы в меня вошло что-то такое, чего лишь мгновение назад не было, какое-то непонятное существо, которое не является мною и в то же время бесконечно мое, и вот я уже не одинок, каждое мое движение, каждое слово как бы свидетельствуют о том, что во мне поселился некий таинственный дух. Она! Но очарование длится недолго, часа полтора, не больше. Потом день опять начинает перемалывать меня своими жесткими, шершавыми жерновами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю