Текст книги "Избранное"
Автор книги: Дино Буццати
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 42 страниц)
НОЧНАЯ БАТАЛИЯ НА ВЕНЕЦИАНСКОЙ БИЕННАЛЕ
Перевод Ф. Двин
Обосновавшийся навечно в Элизиуме старый художник Арденте Престинари сообщил однажды друзьям о своем намерении посетить Венецианскую Биеннале, где спустя два года после его смерти ему посвятили целый зал.
Друзья пытались его отговорить:
– Да брось, пожалуйста, Ардуччо! – (Так всегда ласково называли художника при жизни.) – Всякий раз, когда кто-нибудь из нас отправляется туда, вниз, его ждут одни огорчения. Выкинь это из головы, оставайся с нами. Свои картины ты и без них знаешь и можешь быть уверен, что для выставки, как водится, отобрали самое худшее. И потом, если ты нас покинешь, кто будет вечером четвертым за карточным столом?
– Да я только туда и обратно, – уперся художник и заспешил вниз – туда, где обретаются живые люди и где устраивают выставки произведений изобразительного искусства.
Прибыть на место и среди сотен залов отыскать свой было делом нескольких секунд.
То, что он там увидел, его вполне удовлетворило: ему отвели просторный зал, расположенный так, что через него проходил основной поток посетителей. На стене выделялись его имя и две даты – рождения и смерти, да и картины для экспозиции были отобраны, надо признать, с большим знанием дела, чем он ожидал. Конечно, теперь, когда он смотрел на них потусторонним взором, так сказать – sub specie aeternitatis, [23]23
Здесь:сквозь призму вечности (лат.).
[Закрыть]в глаза бросалось множество изъянов и ошибок, которых при жизни он за собой не замечал. Ему даже захотелось вдруг сбегать за красками и кое-что наспех подправить на месте, но как это сделать? Если даже допустить, что его рисовальные принадлежности где-то сохранились, то поди знай, где именно. И потом, не разразится ли из-за этого скандал?
Был будний день, дело шло к вечеру, посетителей осталось мало. В зал вошел белокурый молодой человек, несомненно, иностранец, скорее всего американский турист, и, оглядевшись вокруг с безразличием, которое обиднее любого оскорбления, проследовал дальше.
Хам, подумал Престинари. Тебе только на коровах гарцевать в своих прериях, а не на художественные выставки ходить!
А вот молодая пара – скорее всего, молодожены в свадебном путешествии. Пока она с выдающим туристов равнодушным и скучающим видом обходила зал, он, чем-то заинтересовавшись, остановился перед небольшой ранней работой художника: уголок Монмартра на фоне неизменного Сакре-Кёр.
Образование у парня, конечно, скромное, отметил про себя Престинари, и все-таки в чутье ему не откажешь. Эта небольшая по размеру картина – одна из наиболее удачных моих работ. Как видно, на него произвела впечатление необыкновенная мягкость тонов.
Какая там мягкость, какие тона!..
– Иди сюда, радость моя! – окликнул жену молодой человек. – Посмотри-ка… Словно специально для нас.
– Что?
– Неужели не узнаешь? Три дня тому назад, на Монмартре, – ресторанчик, где мы ели улиток. Ну посмотри же, вот на этом самом углу. – И он показал что-то на картине.
– Да-да-да! – воскликнула она, оживившись. – Но должна тебе признаться, что у меня от этих улиток живот заболел.
Глупо смеясь, они ушли.
На смену им явились две синьоры лет пятидесяти с ребенком.
– Престинари, – громко прочитала одна из них. – Уж не родственник ли он тех Престинари, что живут под нами?.. Не вертись, Джандоменико, не трогай ничего руками!
Одуревший от усталости и скуки ребенок пытался отколупнуть ногтем каплю засохшей краски на картине «Время жатвы».
Художник встрепенулся: в зал вошел адвокат Маттео Долабелла, старый добрый друг, завсегдатай ресторанчика художников, где в свое время так блистал Престинари, а с ним какой-то незнакомый господин.
– О, Престинари! – воскликнул с довольным видом Долабелла. – Слава богу, ему дали отдельный зал. Бедный Ардуччо, какая для него была бы радость, если бы он мог оказаться сегодня здесь! Наконец-то целый зал отведен одному ему – ему, человеку, который при жизни этого так и не добился!.. Сколько было страданий! Ты знал его?
– Лично – нет, – ответил незнакомый господин, – хотя однажды, кажется, я его видел… Симпатичный был человек, правда?
– Симпатичный? Не то слово. Очаровательный causeur, [24]24
Балагур (франц.)
[Закрыть]один из самых тонких и остроумных собеседников, каких я знал… Его язвительные шутки, его парадоксы… Никогда мне не забыть вечеров, проведенных в компании с ним… Лучшую часть своего таланта, можно сказать, он растрачивал в кругу друзей… да, поболтать он любил… Конечно, в его картинах, как видишь, тоже кое-что есть, вернее, было… такая живопись сегодня считается старьем… Бог мой, взгляни на эту зелень, а этот фиолетовый тон… от них же челюсти сводит… Зеленые и сиреневые тона были его слабостью: бедному Ардуччо вечно казалось, что их мало на полотне… Ну а в результате… Сам видишь. – Покачав головой, он вздохнул и стал листать каталог.
Подойдя поближе, невидимый Престинари вытянул шею, чтобы посмотреть, что там написано. Его творчеству посвящалось полстранички текста за подписью другого его приятеля – Клаудио Лонио. От каждой второпях прочитанной фразы сжималось сердце: «…выдающаяся индивидуальность… годы пламенной юности в Париже конца Belle Époque, принесшие ему широкое признание… незабываемый вклад в движение, отличавшееся новыми идеями и смелыми экспериментами, которые… определенное и притом далеко не последнее место в…»
Тут Долабелла закрыл каталог и направился в следующий зал со словами: «Да, душа человек был!»
Престинари долго – смотрители уже ушли, становилось темно, в опустевших залах все казалось таким удивительно ненужным – созерцал картины, составлявшие его посмертную славу, прекрасно понимая, что больше никогда, действительно никогда не будет ни одной его выставки. Это провал! Как правы были его друзья там, наверху, в Элизиуме: не надо было ему сюда возвращаться. Никогда еще он не чувствовал себя таким несчастным. С каким высокомерием, с какой уверенностью в себе, как стойко переносил он тот факт, что публика его не понимает, как отражал самые ехидные выпады критиков! Но тогда у него впереди было будущее, бесконечная череда лет, и в перспективе – картины одна лучше другой, шедевры, которым суждено потрясти мир. А теперь?.. Все кончено, ему не дано больше добавить к сделанному ни одного мазка, и каждый неблагоприятный отзыв он переживал мучительно, как окончательный приговор.
От такой обиды в нем вдруг проснулся боевой задор. Вот как, зеленые и сиреневые тона! И я еще должен терзаться из-за каких-то глупостей Долабеллы? Этого идиота, ни черта не смыслящего в живописи! Уж я-то знаю, кто ему заморочил голову. Все эти антифигуративисты, абстракционисты, апостолы нового слова и живописи! И он туда же – увязался за шайкой бандитов и позволяет водить себя за нос.
Ярость, которую еще при жизни вызывали в нем некоторые работы авангардистов, вспыхнула вновь, наполнив его душу злобой и горечью. Именно по милости этих пачкунов, твердо верил он, подлинное искусство, искусство, зиждущееся на славных традициях, сегодня ни во что не ставят. Интриги и снобизм, как это нередко бывает, взяли верх, а честные художники стали их жертвой.
Шуты, кривляки, обманщики, оппортунисты! – возмущался он про себя. Каким гнусным секретом вы владеете, чтобы водить за нос столько народу и захватывать лучшие места на всех главных выставках? Нет сомнения, что и в этом году здесь, в Венеции, вам удалось захапать себе все, что повыгоднее и получше. А вот сейчас и посмотрим…
Продолжая что-то бормотать, он покинул свой зал и заскользил к последним разделам выставки. Была уже ночь, но свет полной луны, проникая через застекленные фонари в потолке, распространял вокруг какое-то волшебное фосфорическое сияние. Продвигаясь мимо развешанных по стенам картин, он отмечал в них постепенные изменения: классические формы – пейзажи, натюрморты, портреты, обнаженная натура – все больше деформировались, раздуваясь, вытягиваясь, скрючиваясь в полном пренебрежении к давно устоявшимся канонам, и в конце концов распадались окончательно, утрачивая всякую связь с изначальной формой.
А вот и новые поколения: на полотнах, по большей части огромных, сплошное нагромождение пятен, брызг, закорючек, туманностей, завихрений, бубонов, дыр, параллелограммов и каких-то перепутанных внутренностей. Здесь царили представители новых направлений – молодые и хищные пираты, существующие за счет человеческой ограниченности.
– Эй, маэстро! – шепотом окликнули его из таинственного полумрака.
Престинари резко остановился, готовый, как всегда, к спору или драке.
– Кто это? Кто?
С разных сторон зашелестели в ответ пошлые, ехидные слова. Затем по анфиладе залов разнеслись и затихли вдали смешки и свист.
– Ну, сейчас я вам выдам! – закричал Престинари, широко расставив ноги и набрав в грудь побольше воздуха, словно намеревался отразить чье-то нападение. – Вы же просто бандиты с большой дороги! Импотенты, отребье Академии, жалкие пачкуны, выходите сюда, если у вас хватит смелости!
Ответом ему был грубый смех. Потом, принимая вызов, с полотен сползли и сгрудились вокруг какие-то загадочные фигуры: обладающие странной независимостью конусы, шары, спутанные клубки, трубы, пузыри, осколки, бедра, животы, ягодицы, гигантские вши и черви. Кривляясь и насмешничая, они пустились в пляс перед носом у маэстро.
– Назад, негодяи, вот я вас! – С невесть откуда взявшейся энергией двадцатилетнего юноши Престинари бросился на толпу уродов, раздавая удары направо и налево. – Вот тебе, вот!.. Падаль, пузырь проклятый!
Его кулаки проваливались в пестрое месиво, и художник с радостью понял, что разделаться с этой шушерой не так уж и трудно. Абстрактные фигуры под его кулаками трескались, крошились, расползались грязной лужей.
Вот это была расправа! Наконец, тяжело дыша, Престинари остановился: кругом была груда праха. Какой-то уцелевший фрагмент, словно дубинка, стукнул его по лицу. Он поймал его на лету сильными руками и, превратив в жалкую щепку, швырнул куда-то в угол.
Победа! Но тут прямо перед ним возникли четыре бесформенных призрака: они не были повержены и держались с каким-то суровым достоинством. От этих призраков исходило слабое сияние, и маэстро показалось, что он узнает в них что-то милое сердцу и близкое, напоминающее о давно прошедших годах.
Наконец он понял: в нелепых призраках, столь отличающихся от всего, что он написал за всю свою жизнь, трепетала та божественная искра подлинного искусства, тот неуловимый мираж, за которым он с упрямой надеждой гонялся до последнего своего часа.
Значит, было все же что-то общее между ним и этими странными фигурами? Значит, попадались среди гнусных обманщиков художники честные и чистые? А может, были среди них даже гении, титаны, избранники судьбы? И в один прекрасный день благодаря им то, что сегодня выглядит сплошным безумием, станет мерилом высшей красоты?
Престинари, всегда бывший человеком благородным, разглядывал их смущенно и с неожиданным волнением.
– Эй, вы, – сказал он отеческим тоном, – ну-ка возвращайтесь в свои картины, чтобы я больше вас тут не видел! Возможно, вами движут самые лучшие побуждения, не отрицаю, но вы выбрали плохую дорожку, дети мои, очень плохую дорожку. Будьте умниками, попытайтесь принять понятную форму!
– Невозможно. У каждого свое предназначение, – вежливо прошептал самый большой из четырех призраков, сотканный из запутанной филиграни.
– Но на что вы можете претендовать в таком вот виде? Кто в состоянии понять вас? Прекрасные теории, пыль в глаза, сложные, ошарашивающие профанов термины – это да. Что же до результатов, то, признайтесь, пока…
– Пока – пожалуй, – ответила филигрань, – но завтра… – И была в этом слове «завтра» такая вера, такая огромная таинственная сила, что оно гулко отозвалось в сердце художника.
– Что ж, Господь вас благослови, – пробормотал он. – Завтра… Завтра… Как знать. Может, так или иначе вы и впрямь чего-то достигнете…
Какое, однако, прекрасное слово «завтра», подумал Престинари, но произнести его вслух не смог. И чтобы никто не заметил его слез, выбежал из помещения и с болью в душе понесся прочь над лагуной.
ВЕЛИЧИЕ ЧЕЛОВЕКА
Перевод Ф. Двин
Был уже вечер, когда дверь погрузившейся во мрак тюрьмы открылась и стражники швырнули в нее маленького бородатого старичка.
Борода у старичка была белая и большая, едва ли не больше его самого. В мрачной, полутемной камере она распространяла слабый свет, и это произвело на арестантов определенное впечатление.
Из-за темноты старичок поначалу не разобрал, что в этой яме он не один.
– Есть здесь кто-нибудь?
Ответом ему были смешки и злобное бормотание. Затем, в соответствии с местным этикетом, каждый представился.
– Риккардон Марчелло, – прохрипел кто-то, – кража с отягчающими обстоятельствами.
– Беццеда Кармело, – тоже глухим, словно из бочки, голосом назвал себя следующий, – мошенник-рецидивист.
Потом пошло:
– Марфи Лучано, изнасилование.
– Лаватаро Макс, невиновный.
После этих слов грохнул смех. Шутка всем очень понравилась: кто же не знает Лаватаро – отпетого бандита, руки которого обагрены кровью многих жертв?
– Эспозито Энеа, убийство. – В голосе говорившего слышалась нотка гордости.
– Муттирони Винченцо, – этот голос звучал и вовсе победоносно, – отцеубийство… Ну а ты, старая блоха, кто таков?
– Я… – ответил вновь прибывший, – по правде говоря, сам не знаю. Меня задержали, велели предъявить документы, а у меня никаких документов никогда и не было.
– Ха! Значит, бродяжничество, – сказал кто-то презрительно. – А как тебя кличут?
– Зовут меня… Морро, по кличке… гм-гм… Великий.
– Великий Морро, значит. Что ж, неплохо! – прокомментировал голос из темноты. – Имечко-то тебе немного великовато: его бы на десяток таких, как ты, хватило.
– Совершенно верно, – кротко откликнулся старичок. – Но моей вины тут нет. Эту кличку дали мне в насмешку, и теперь уж ничего не поделаешь. Скажу больше: у меня от нее одни неприятности. Вот, например… но это слишком длинная история…
– Давай, давай, выкладывай! – грубо прикрикнул на старичка один из узников. – Времени у нас хоть отбавляй.
Остальные поддержали его. В унылых тюремных буднях любое развлечение – праздник.
– Ну, тогда ладно, – отозвался старик. – Бродил я однажды по городу – как он называется, неважно – и увидел богатые палаты и слуг, сновавших туда-сюда со всякими яствами. Наверное, тут готовятся к большому торжеству, подумал я и подошел поближе, чтобы попросить милостыню. Но не успел я и рта раскрыть, как какой-то верзила ростом не меньше двух метров хвать меня за шиворот и давай орать: «Вот он, вор, я поймал его! Это он украл вчера попону у нашего хозяина. И еще наглости хватило вернуться! Ну, теперь-то мы тебе ребра пересчитаем!» – «Мне? – говорю. – Да я вчера был не меньше чем в тридцати милях отсюда. Как же так?» – «Я видел тебя собственными глазами. Видел, как ты удирал с попоной в руках», – закричал он и поволок меня во двор.
Я упал на колени и взмолился: «Вчера я был в тридцати милях отсюда. В вашем городе я впервые. Слово Великого Морро». – «Что-что?» – закричал этот бесноватый, вытаращив глаза. «Слово Великого Морро», – повторил я. А тот вдруг как расхохочется. «Так ты Великий Морро? Эй, люди, идите сюда, поглядите на эту вошь, которую, оказывается, зовут Великим Морро! – И, обернувшись ко мне, спрашивает: – Да знаешь ли ты, кто такой Великий Морро?» – «Я сам Морро и никакого другого не знаю», – говорю. «Великий Морро, – заявляет мне негодяй, – это не кто иной, как наш почтеннейший хозяин. И ты, нищий, осмеливаешься присваивать себе его имя! Ну, теперь тебе несдобровать! А вот и сам хозяин идет».
И верно. Привлеченный криками, владелец палат вышел во двор. Это был богатейший купец – самый богатый человек в городе, а может, и на всем белом свете. И вот подходит он ко мне, смотрит, расспрашивает, смеется: ему смешно от одной мысли, что какой-то нищий носит его имя. Потом он велит слуге отпустить меня, приглашает к себе в дом, показывает огромные залы, битком набитые сокровищами, и даже одну комнату с бронированными стенами, а в ней вот такие кучи золота и драгоценных камней, велит хорошенько меня накормить, а потом и говорит: «Эта история с именем, нищий старец, тем более удивительна, что и со мной во время путешествия в Индию однажды приключилось то же самое. Отправился я там на рынок со своим товаром, и люди, увидев, какими ценными вещами я торгую, сразу же столпились вокруг и стали расспрашивать, кто я и откуда. „Меня зовут Великий Морро“, – отвечаю, а они, нахмурившись, говорят: „Великий Морро? Да какое же величие может быть у тебя, жалкий купчишка? Величие человека – в его уме. Великий Морро на свете только один, и живет он в этом городе. Он – гордость нашей страны, и ты, мошенник, сейчас повинишься перед ним за свое хвастовство“».
Тут меня схватили, связали мне руки и повели к этому самому Морро, о существовании которого я и не знал. Он оказался прославленным ученым, философом, математиком, астрономом и астрологом, которого почитали чуть не как Бога. К счастью, он сразу понял, что произошло недоразумение, рассмеялся, велел меня развязать и повел осматривать кабинет, обсерваторию, удивительные приборы, которые он изготовил собственными руками. Потом говорит: «Этот случай, о благородный иноземный купец, тем более удивителен, что и со мной однажды во время моего путешествия на острова Леванта произошла точно такая же история. Я поднимался пешком к вершине одного вулкана, намереваясь его исследовать, но меня задержал отряд воинов, у которых вызвал подозрение мой непривычный для тех мест вид; меня спросили, кто я такой. Едва я успел произнести свое имя, как меня заковали в цепи и поволокли в город. „И ты еще называешь себя Великим Морро? – говорили они. – Да какое же величие может быть у тебя, жалкий учителишка? Великий Морро только один на всем белом свете – это господин нашего острова, самый отважный воин из всех, кто когда-либо обнажал свой меч. И он, конечно, сейчас же прикажет отрубить тебе голову“».
Они действительно привели меня к своему правителю, один вид которого вселял во всех ужас. К счастью, я сумел объяснить ему, что´ произошло, и грозный воин рассмеялся над таким удивительным совпадением, велел снять с меня цепи, пожаловал мне богатые одежды и пригласил в свой дворец, чтобы я мог полюбоваться на великолепные свидетельства его побед над народами, населяющими все ближние и дальние острова. В заключение он сказал: «Этот случай, о достославный ученый, носящий мое имя, тем более удивителен, что и со мной однажды, когда я сражался в дальней стороне, которая зовется Европой, приключилась точно такая же история. Я пробирался со своими воинами по лесу, как вдруг навстречу мне вышли неотесанные горцы и спросили: „Ты кто такой, что нарушаешь бряцанием оружия тишину наших лесов?“ „Я – Великий Морро“, – говорю, полагая, что одно это имя приведет их в трепет. Но они лишь снисходительно улыбнулись и сказали: „Великий Морро? Да ты шутишь, наверное! Какое величие может быть у тебя, бродячий вояка? Величие человека – в смирении плоти и возвышенности духа. На свете есть только один Великий Морро, и мы сейчас отведем тебя к нему, чтобы ты сам убедился, в чем подлинное величие человека“». И они действительно отвели меня в небольшую лощинку, где в жалком шалаше жил одетый в отрепья старичок с белоснежной бородой, проводивший все свое время, как мне сказали, в созерцании природы и в поклонении Богу. Право, никогда еще мне не доводилось видеть человека более спокойного, довольного жизнью и, наверное, счастливого. Но мне, признаться, было уже слишком поздно менять свою жизнь.
Вот что рассказал могущественный правитель острова мудрому ученому, а ученый – богатому купцу, а купец – бедному старцу, который пришел к нему в дом просить милостыню. И всех их звали Морро, и каждый из них по той или иной причине получил прозвище Великий.
Когда старичок окончил свой рассказ, в темной камере раздался голос одного из арестантов:
– Если моя башка набита не паклей, выходит, тот окаянный старикашка из шалаша – самый, значит, великий – это ты и есть?
– Что сказать вам, сынки, – пробормотал старичок, не отвечая ни да ни нет. – Чего только в нашей жизни не бывает!
Тут все немного помолчали, потому что некоторые вещи заставляют хорошенько призадуматься даже самых отпетых негодяев.
БУМАЖНЫЙ ШАРИК
Перевод Ф. Двин
Было два часа ночи, когда мы с Франческо случайно (случайно ли?) проходили мимо дома № 37 по бульвару Кальцавара, где живет поэт.
Знаменитый поэт – как это естественно и символично! – живет на самом последнем этаже большого, несколько обветшалого дома. Оказавшись здесь, мы оба, не говоря ни слова, поглядели с надеждой вверх. И представьте, хотя весь фасад этой мрачной казармы был совершенно темен, наверху, там, где самый верхний карниз, растворяясь в тумане, сливался с небом, слабо светилось одно лишь окно. Но как победоносен был его свет, как контрастировало оно со всем остальным – с человечеством, которое спало себе животным сном, с этими черными рядами наглухо закрытых окон, слепых и безликих!
Можете считать это глупой сентиментальностью, но нам было приятно сознавать, что, пока другие беспробудно спят, он там, наверху, при свете одинокой лампочки, сочиняет стихи. Ведь был тот самый глухой, самый поздний час ночи, когда рождаются сны, а душа, если только она может, освобождается от накопившихся страданий, витая над крышами, над окутывающей мир туманной дымкой в поисках таинственных слов, которые завтра, божьей милостью, пронзят сердца людей и пробудят в них высокие мысли. Да и можно ли представить себе, чтобы поэты садились за работу, скажем, в десять часов утра, тщательно побрившись и плотно позавтракав?
Пока мы стояли вот так, задрав голову, и сумбурные мысли роились у нас в мозгу, на прямоугольник освещенного окна легла зыбкая тень и какой-то маленький, легкий предмет, мягко планируя, упал вниз, к нам. Еще прежде, чем он коснулся земли, мы в свете ближайшего фонаря увидели, что это скомканная бумага. Бумажный шарик упал на тротуар и подпрыгнул.
Было ли это послание, адресованное именно нам, или призыв, обращенный к неизвестному прохожему, который найдет его первым, известие о несчастье, вроде тех, что оказавшиеся на необитаемом острове жертвы кораблекрушения запечатывают в бутылку и бросают в море?
Вот первое, что пришло нам в голову. А вдруг поэт почувствовал себя плохо и, поскольку дома никого не было, таким образом взывал о помощи? Или, может, в его комнату проникли бандиты и это его отчаянная мольба о спасении?
Мы оба одновременно наклонились, чтобы поднять бумажку. Но я оказался проворнее.
– Что это? – спросил мой приятель.
Стоя под фонарем, я уже начал было расправлять листок.
Нет, это был не смятый листок. И не призыв о помощи. Все оказалось проще и банальнее. Но, может, и загадочнее. У меня в руках был шарик из скомканных клочков бумаги, на которых можно было различить обрывки слов. Должно быть, поэт, написав что-то, остался недоволен и, разорвав в ярости бумагу на мелкие кусочки, скатал их в шарик и вышвырнул на улицу.
– Не выбрасывай, – сразу сказал Франческо, – вдруг там прекрасные стихи? Немного терпения, и мы восстановим их из этих обрывков.
– Будь они прекрасными, он бы их не выбросил, можешь не сомневаться. А раз выбросил, значит, он раздосадован, значит, стихи ему не нравятся и он не желает признавать их своими.
– Сразу видно, что ты не знаешь этого человека. Самые известные его стихи были спасены друзьями, ходившими за ним по пятам. Если бы не друзья, он бы и их уничтожил – так беспощаден он к себе.
– Но ведь он стар, – возразил я, – и уже много лет стихов не пишет.
– А вот и пишет, только не публикует, потому что вечно ими недоволен.
– Ну хорошо, – сказал я, – а что, если вместо стихов здесь просто какая-нибудь заметка, письмо другу или даже запись расходов?
– В такое-то время?
– Да, именно в такое время. Почему бы поэтам и не заниматься подсчетами в два часа ночи?
С этими словами я сжал обрывки бумаги в ладонях, снова скомкал их в шарик и положил в карман пиджака.
Несмотря на уговоры Франческо, я так никогда и не расправил эти клочки, не разложил их на столе, не попытался восстановить страницу и прочитать, что же было на ней написано. Бумажный шарик, примерно в том же виде, в каком я подобрал его с земли, заперт у меня в ящике. Там он и останется.
Не исключено, что мой друг прав, что великий поэт действительно вечно недоволен только что написанным и из-за этой своей страсти к постоянному совершенствованию уничтожает и те стихи, которые могли бы стать бессмертными. Возможно, что слова, написанные им той ночью, образуют божественную гармонию, что они – самое сильное и чистое из всего когда-либо созданного на свете.
Но нельзя зачеркивать и другие гипотезы: что речь идет о какой-то пустяковой бумажке; что это, как я уже говорил, самая тривиальная хозяйственная запись; что сделана она и порвана не самим поэтом, а кем-то из его близких или прислугой (я успел разглядеть так мало слов, что определить по почерку руку писавшего было невозможно); что к нам попало действительно стихотворение, но неудачное; или даже – этого тоже нельзя исключить, – что мы ошиблись и окно, в котором горел свет, принадлежало не поэту, а было окном совсем другой квартиры, и в таком случае разорванная рукопись могла оказаться просто-напросто никчемной бумажкой.
Однако же не эти негативные предположения мешают мне восстановить листок. Отнюдь. Обстоятельства, при которых мы его нашли, уверенность, быть может беспочвенная, что некое сокровенное предначертание управляет – чаще, чем мы думаем, – событиями и фактами, которые на первый взгляд зависят от чистой случайности, в общем, мысль, что тут не обошлось без своего рода провидения, перста судьбы, так сказать, раз именно мы – Франческо и я – оказались именно там, именно в ту ночь и именно в тот час, чтобы иметь возможность подобрать сокровище, которое в противном случае было бы навсегда утеряно, – все это, да еще моя слабость к аргументам из области иррационального, укрепило меня в мысли, что в маленьком бумажном шарике заключена великая тайна, стихи сверхчеловеческой силы и красоты. А уничтожить плод своего труда поэта побудило горькое сознание, что он никогда больше не сможет подняться до подобных высот. Ведь известно, что художник, достигший в своем творчестве вершины расцвета, неизбежно начинает скатываться вниз и поэтому склонен ненавидеть все, что создано им раньше и что напоминает ему о навсегда утраченном счастье.
Пребывая в такой уверенности, я предпочитаю хранить неприкосновенной драгоценную тайну, заключенную в бумажном шарике; я берегу ее в расчете на какое-то туманное будущее. И как ожидание чего-то хорошего приносит гораздо больше радости, чем обладание им (поэтому разумнее смаковать, а не удовлетворять сразу же эту поразительную разновидность вожделения, подкрепленного мыслью, что все еще впереди; по-видимому, ожидание, не отягченное страхом и сомнениями, и является единственной формой счастья, доступной человеку), как весна, несущая в себе обещание лета, радует человека больше, чем само лето – долгожданное исполнение этого обещания, – так и предвкушение блистательной и доселе не известной поэмы, возможно, даже выше того художественного наслаждения, которое дает нам непосредственное и обстоятельное знакомство с ней. Мне могут возразить, что все это плод моего слишком разыгравшегося воображения, что таким образом можно докатиться до всяких мистификаций, до блефа. И все же если мы оглянемся назад, то убедимся, что у самых прекрасных и сильных наших радостей никогда не было более прочной основы.
Впрочем, не в этом ли вся тайна поэзии, принявшая в данном случае одну из своих крайних форм? Кто знает, возможно, поэзия вовсе и не нуждается в открытом и общедоступном языке, в каком-то логическом смысле, в том, чтобы ее слова складывались в членораздельные фразы или выражали какие-то разумные понятия. Или еще: слова, как в нашем случае, могут быть разорваны на куски, перемешаны в кучу отдельных слогов. Больше того: чтобы наслаждаться чарующей красотой, постигать силу этих слов, их вообще не нужно читать. Выходит, достаточно посмотреть на них, достаточно к ним прикоснуться, физически ощутить их близость? Возможно, так оно и есть. Прежде всего – да, это самое главное – надо верить, что в той вон книжечке, на той странице, те стихи, те знаки и являют собой шедевр. (См. Леопарди, «Литературная смесь»: «Прекрасное очень часто прекрасно лишь потому, что его принято считать таковым».) Когда я, например, открываю ящик и сжимаю в руке тот самый бумажный шарик, в котором среди скомканных обрывков таится, быть может, черновик стихов – не знаю, такова, вероятно, сила самовнушения, – я вдруг, словно по волшебству, начинаю чувствовать себя бодрее, моложе, счастливее, меня манит к себе свет духовного совершенства; а откуда-то издалека, из-за горизонта, начинают приближаться ко мне горы, одинокие горные вершины. (Пусть даже в этом бумажном шарике всего лишь черновик анонимного письма, которым автор решил погубить кого-то из своих коллег.)