355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дибаш Каинчин » У родного очага » Текст книги (страница 11)
У родного очага
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:37

Текст книги "У родного очага"


Автор книги: Дибаш Каинчин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 37 страниц)

– Почему у тебя рот в шерсти? – подошел к нему малыш.

Абайым пришел в себя, улыбнулся, но не ответил.

– Давай наперегонки, а? Кто быстрее? – не отставал тот.

– Куда мне с тобой!

– Тогда давай бороться – кто сильней.

– Что ты! Ты же батыр!

– Тогда сделай «высоко-оо!» Как папа, одной рукой.

– Эй, прицепа, отстань-ка от дедушки. Он с дороги, устал. Не до тебя ему. – Это вошел Суркаш. Он снял шубу, бросил на кровать и сел рядом с Абайымом. И здоров же Суркаш! Абайым подвинулся на шкуре.

– Что нового в деревне?

– Да ничего.

Арчин пододвинула к ним низкий круглый стол, поставила на него тепеши – поднос с дымящейся бараниной. Налила в большие чаши ячменный суп – кёчё, сказала по обычаю: «Вы старший, вы гость – вам первому начинать трапезу».

Абайым вытащил из ножен нож, отрезал кусочек, но, хоть и проголодался за день, мясо не лезло в горло. «Что теперь сказать Суркашу? Как быть?..»

– Арчин, где там у нас, неси-ка!

Арчин достала из буфета бутылку и поставила на стол. Суркаш откупорил ее, плеснул немного на огонь, потом налил немного и протянул Абайыму.

Абайым выпил. Он думал, что это вино, а оказалось, что-то крепкое.

Из Москвы привез. Коньяк называется, – улыбнулся Суркаш.

Арчин только пригубила и отдала стакан Абайыму.

– Ну, что хорошего, Суркаш, в Москве?

– В Москве, Абайым, все есть. И не перечислить, – охотно начал Суркаш. Видно, давно он не видел людей, если и у него, молчуна, язык развязался. – Чего там только нет. Все там не так, как у нас, все иначе, по-другому.

– Ну, ведь столица – так и должно быть.

– Конечно, так и должно. Посмотришь на дома – прямо скалы, выставленные в ряд, больше ни с чем не сравнить. А некоторые – стеклянные: кто внутри – видно его с улицы, а кто на улице – изнутри видать. Такие дома, что до сих пор снятся. А людей – что муравьев. По земле свободно не пройти. И обычаи тоже совсем другие. Выйдет там человек утром на улицу, на небо и не взглянет. Хоть дождь, хоть мороз, хоть что – будто ему все равно.

– М-м, неужели так?

– Так, так. Конечно, человек тамошний, он же в дому живет и в том же закрытом дому работает. Там хоть и солнце однажды не взойди, кажется, не заметят. А луну еле отыщешь среди огней, и такая она тусклая, бледная, что жалко ее становится. Ночью-то там светло. Не скажу, как днем, но запинаться не будешь – все видать. А машин – больше, чем у нас скота. Сам посуди: если пропускать наш скот через ворота, то хотя бы за день, все равно он кончится. А машины там все текут и текут, на улице не умещаются. Прямо кишат. И ходил я, все остерегаясь этих машин, – задавят ведь, что с них возьмешь?

Еще интереснее было… Всю ночь шел снег. А я лежал и все не мог уснуть от шума, а потом все же задремал. Проснулся утром, подошел к окну – нету снега, черно кругом! Думаю, наверно, снилось, что снег шел. Нет, шел, говорят. Когда успели увезти его?

– Э-э, видно, так принято там у них, – смазал Абайым жирной рукой обритую голову. – Из наших мест там ни с кем не встретился?

– Как не встретиться? Бердан там. Я говорю, мол, у меня тут земляк есть, хочу с ним встретиться. Тут же позвонили куда надо, привезли ко мне Бердана. Вырос он, изменился. Все о доме расспрашивал, все… – Суркаш вдруг осекся, вспомнив, кем приходится Абайыму Бердан.

– Э-э, Суркаш, – тут же переменил тему и Абайым. – Я вот осенью сдал в Заготскот торбока, а денег за него до сих пор не получил. Как ни приеду в аймак, говорят, нет денег. – Абайыму стало неловко от своих слов. Если говорить правду, он и не спешил получить деньги. Они нужны будут ему весной, когда он вместе с Длинным Митькой начнет рубить избу. А если Митьке уплатить деньги вперед, он не станет торопиться.

Об этом и слов тратить не надо, – махнул рукой Суркаш. – Время у нас для другого разговора. Почему раньше не приезжал? Я завтра дам бумагу – есть у меня такая бумага. С той бумагой пойдешь к учителю Йыману Алчиновичу. Он напишет на мою бумагу твою просьбу по-русски.

– Спасибо, Суркаш, спасибо!

– Покажешь Заготскоту мою бумагу – тут же отдадут деньги. Кончили об этом, Абайым… Э-э, ты, оказывается, газеты привез. С завтрашнего дня начну читать, а то этот черт, – он показал на радиоприемник в углу, – месяц как молчит. Пища у него кончилась…

Суркаш взял одну из газет, чуток посмотрел на нее, перевернул – опять посмотрел и стал складывать ее для цигарок.

– А дальность дороги совсем не заметил, Абайым. Кажется, если пешком пойду, самое большое – через неделю буду дома. Подвезут к самолету, посадят, самолет попрет во весь дух, как бык, и побежит. Так понесет, так понесет – и взлетит. Поднимается за облака, а после только шу и шу, шу и шу… А землю внизу когда видно, а когда и не видно. Солнце всходит далеко-далеко внизу и такое красное, большое. Некоторые плохо себя чувствуют, что ли, но мне хоть бы что…

– Это конечно, – соглашается Абайым и никак не может повернуть голову, чтобы отвести взгляд от ярких журнальных картинок на стене. Суркаш все говорил и говорил, но Абайым не в силах был уловить о чем. Потом Суркаш хлопнул его по плечу: «Давай посмотрим, старый!» И Абайым пришел в себя. Суркаш встал и открыл крышку большого, обитого разноцветной жестью сундука.

– Вот посмотри на нее, посмотри! – Суркаш вытащил из сундука лисью шкуру. – Сколько я за ней, за хитрющей, охотился! Сколько раз она меня обводила вокруг хвоста! Иногда залезет в середину отары и ловит там себе мышей. Ишь, проказница! Теперь попробуй заигрывать со мной. Смотри, смотри, старый, какая она красивая, будто солнца восход, а не ворс! Два воротника из нее выйдут. А передние лапы Арчин – она собирает на шапку.

Абайым приклеился к сундуку, но на лису – какая она – и не взглянул: глаза его впились в пакеты. Они были точно такие же, какой сегодня потерял он. Их было почти полсундука, и ни один не распечатан.

А дальше в сознании Абайыма пошли пятна. После ему вспомнилось, будто он валит лиственницы себе на избу и не хватает только одной. А он, как назло, не мог найти ее. Все лиственницы, которые попадались, были то кривые, ветвистые, толстые или, наоборот, тонкие, а Абайыму надо было торопиться – солнце садилось. Он с топором бежал и бежал по лесу и наконец-то увидел: на самой вершине горы, на фоне неба, стройная, прямая, как столб, лиственница. Обрадовался Абайым и рванулся к ней, где бегом, где на четвереньках, то проваливаясь в снег, то продираясь сквозь кусты. Наконец – вот она! Абайым, выбиваясь из сил, подполз, глянул вверх по стволу, будто прицеливаясь, но лесина оказалась кривая, да еще с дуплом! Рассердился Абайым, стал плеваться и тут пришел в себя.

С тех пор как Абайым ездил на стоянку Суркаша, прошло три года. Старик в ту же весну, как только оттаяла земля, скончался – ушел за Большой перевал к своим восьми детям, родителям и четверым братьям. У его вечного ложа народу собралось много, и люди долго спорили о том, что же поставить на его могиле. Если ставить столб с красной звездой на макушке, то ведь Абайым не был в армии – разве только гонял лошадей для фронта. А кем он был в гражданскую, не нашлось человека, который бы знал точно: старик сам не рассказывал. Были даже предложения поставить столб с крестом, но выяснилось, что Абайым ближе чем за десять верст к церкви не подъезжал. Так ни к чему и не пришли, просто взяли трехсаженное бревно, ошкурили и поставили. Когда люди говорили ему прощальные слова, то все хвалили его: «Хорошим человеком вы были, хорошо потрудились, а теперь отдыхайте!»

На поминках Абайыма тоже много было народу, хотя родственников у него вроде и не нашлось. И когда люди перечисляли избы, юрты, бани, сараи, которые срубил за свою жизнь Абайым, оказалось, что во всех больших строениях, которые есть в округе: и в школе, и в клубе, и в здании сырзавода, и в овечьих кошарах, и в скотных дворах – везде остался след абайымовского топора.

Абайым сейчас лежит все там же, на перевале, на месте своего рождения, а деревня – что ни месяц, что ни год – приближается, выставляя золотисто-белые срубы ближе и ближе к нему.

Суркаш в прошлом году сильно заболел. Доктора сказали, что болезнь прилипла к нему от скота. Недавно отправили его лечиться на Кавказ. Долго хлопотали насчет путевки. Кое-кто ругал его – надо было, мол, на курорты ездить, когда депутатом был… А пакет тот Абайым все-таки нашел – выронил, оказывается, когда заклинание читал на перевале. Все собирался отдать его Суркашу, а тот, как на грех, не встречался, а потом, в начале весны, были новые выборы, и депутатом стал Йыман Алчинович, учитель, вместо Суркаша. Сейчас пакет лежит в избе Абайыма, в обитом разноцветной жестью сундуке – целый, нераспечатанный.

Бердан все-таки вернулся из армии. Пришел на перевал, долго стоял возле могилы Абайыма. А недавно пригнал из Маймы новый трактор. Весь красный этот трактор у него, и Бердан на нем как бог сидит.

Гнедко все еще жив. Его, привычного к седлу и хомуту, колхоз выменял у старушки Абайыма на молодого стригунка. Жеребчик пошел на согум. Хвост у Гнедка отрос, но кому надо в дальнюю и быструю дорогу, те не берут Гнедка – до того ой стал ленивым и упрямым. Ни кнута, ни камчи, ни бича – ничего не боится. Приноровился к той жизни, когда всяк ему хозяин.

Старушка Абайыма тоже еще ковыляет. Сено и дрова ей привозит Бердан. Сидит старуха вечерами и причитает: «Э-э, Абайым, когда жил в этом мире, без меня и чаю не мог выпить. Бывало, чаюет, и тут обязательно надо, чтоб я рядом сидела, пусть не пью, лишь бы сидела, смотрела на него. Вернется с работы на обед, а меня вдруг нет дома. Вот и пойдет Абайым по аилам искать: „Не была моя тут у вас? Не видели?“ А как найдет, я же и накинусь на него: „Чай там, на огне! Наливай сам и чаюй: Что я тебе?“ Но никогда не возвратится Абайым без меня – будет стоять и молчать, ожидая, и весь сказ… А теперь ушел за Большой перевал и весточки не подаст, не зовет к себе. Эх, Абайым, Абайым…»

Крик с вершины

Перевод с алтайского А. Китайника

Калап сидит на табуретке возле тумбочки между двухъярусными койками и пришивает к новенькому – с иголочки – кителю черные-пречерные погоны рядового.

– В нашем селе, парни… – начинает он. – В нашем селе однажды вот что случилось. Приехал издалека человек один, в гости. Я, говорит, слыхал, в ваших местах зверь такой водится – сохатый. Всякого, говорит, я зверя бил, а этого не встречал. Вот бы, говорит, завалить одного, да так, чтобы рогами землю вспорол, а? Разве гостю откажешь? Решили доставить ему удовольствие. Дали карабин, посадили на смирного меринка, показали верное место на солонце-лизунце. Ну, ладно. Проводили. Наутро пошли к нему. Сидит наш гость, убитый горем, возле убитого меринка и рвет реденькие волосья на голове…

Солдаты, только что напарившиеся в бане, остриженные наголо, не успевшие еще облачиться в форменную одежду и оттого снова похожие на мальчишек, грохнули на всю казарму.

– Думаете, что случилось, парни? – продолжает Калап, ободренный всеобщим вниманием и интересом. – А вот что случилось. Гость так объяснял: «Захотелось мне, люди, ээ-э, на рассвете того… по нужде. Хотел прислонить карабин к дереву, а он зацепился за сучок и „бах!“ Гляжу, что такое? Бедная лошадь лежит, копыта откинула…» Ну, старики наши по-другому растолковали. Сидел-сидел этот гость, ожидая сохатого. Вечером сидел – нет зверя. Ночь просидел – не идет сохатый. Рассвело уже – все еще пусто. Ну ни черта! Тоска гостя взяла. А тут еще спать охота и мошкара донимает. Размечтался он: «Вот бы подошел сейчас сохатый… примерно вон туда… – и прицелился от нечего делать в меринка, привязанного пониже к кустам. – Я бы его тут и…» И не заметил, как на спуск нажал.

Казарма снова зазвенела от хохота.

«Что бы им еще рассказать? – думает Калап, пока солдаты смеются – Что-нибудь такое…»

Но тут вбегает старшина и машет рукой!

– Отбо-о-ой!

Разом забелела казарма нижним бельем, взметнулась по койкам, накрылась серыми одеялами.

Закрывает глаза и Калап Алымов. Хочет заснуть, а не может. И приходит ему на ум: «Постой, постой… А почему я-то здесь оказался? Совсем недавно два года отслужил. По второму разу не призывают… Может, это приснилось?» Калап щиплет себя – больно. Осматривается вокруг: все точно – выстроенные в ряд двухъярусные койки, возле дверей дневальный с красной повязкой на рукаве и ножом-штыком на поясе, блестят свежей краской пирамиды для автоматов. Слышно спокойное дыхание парней и чей-то храп. И пахнет казармой – здоровым потом, сапожным кремом, хозяйственным мылом и ружейным маслом.

«Да, да», – припоминает Калап: после обеда их, новобранцев, подводили к танку Т-54 и сказали, что они будут изучать его.

«А мне это зачем? – опять берет Калапа сомнение. – Я же закончил учебку на отлично. Два года, каждую осень и весну, разбирал этот танк до самых потрохов. Я сержант, механик-водитель первого класса. Может, на переподготовку призвали? Не-ет, на переподготовке я прошлым летом был…»

Ясно пока одно: он в армии. Ну и что? Разве плохо в армии? Он молод, силен, здоров, как архар, ловок, как рысь.

Как это говорил им майор Бибик?

«Вам, ребята, по девятнадцать-двадцать. Вы пробежите десяток километров в марше-броске – для вас это разминка. Разгрузите вагон угля – зарядочка. В ваши годы это и надо. Это естественно для вашего организма, как бег для скакуна, как движение воды для реки».

Разве это плохо? Шагай по земле со своими сверстниками, гордись, что ты с ними как равный, не хуже их, пой во весь голос строевую песню. А сядешь на свой Т-54, взревешь мотором; двинешь вперед бронированную машину – ничто тебя не остановит! Кто сильнее тебя? Найди-ка! Вот впереди показался «враг» – мишень из фанеры. Жми! А твои друзья поймают его в прицел, и там, где был «враг», – взрыв, огонь, дым!..

Разве это плохо? Идешь в увольнение – подтянутый, стройный, сверкаешь значками, печатаешь шаг по тротуару. Ты – щит и защита любого из этих людей, что идут рядом с тобой, навстречу тебе по улице, всего этого чистого города, всей родной земли. Отец твой так шагал, братья твои, дядья…

А после? Отслужил и – домой. Что об этом скажешь? Нет больше радости, чем возвращение к родному очагу, на голубой Алтай, к родным людям, родному языку, родным запахам.

Но что же все-таки случилось? Почему он – Калап Алымов опять очутился в казарме? Может, война? Не-ет, какая война?! Может, удалось поступить в военное училище? Если бы… Хотел ведь, да провалился на вступительных экзаменах. Так что же?

Ясно только одно: он в армии. Ничего не ясно… Неужели снова два года? Не может быть! А как отара? С таким трудом вырвал своих овец из когтей зимы, сохранил в такой тяжелый, засушливый, беспастбищный год. Кочевал с ними в такую стужу, что деревья трещали, замерзал с ними в бураны, чего только не натерпелся. Зато как хорошо перезимовали овечки! С такими упитанными запросто можно перевыполнить план по шерсти. А приплод? Только-только начался окот. Ни один ягненок не пал, ни одна ярка не бросила своего детеныша! Он точно все рассчитал: не меньше ста ягнят получить от сотни маток. Как готовился к окоту! Дневал и ночевал с отарой, каждый навильник сена, каждое ведерко комбикорма подгадывал к нужному сроку. Да разве только сам так пластался? А жена, Сакылта? Месяц, считай, света белого не видела, замазывала навозом щели в промерзшей кошаре. И теперь, выходит, все это псу под хвост?!

Тут и гадать нечего: все шло к тому, как было задумано. Осенью – рублей шестьсот, а то и семьсот дополнительной оплаты и голов двадцать пять – тридцать валухов. В конце года – мотоцикл «Урал» без очереди…

Эх, отара, отара! Четвертый раз котиться ей, только-только в силу вошла, заматерела. Да с такой отарой любое обязательство выполнить ничего не стоит! А через два года уже не та будет. И неизвестно еще, кому за ней ходить придется.

Нынче – уже точно! – вся слава кому-то другому достанется. И почетное звание ударника, передовика. И портрет возле дверей конторы. И лозунг «Равняйтесь на лучшего чабана Калапа Алымова!», и вымпел на макушке десятиметрового флагштока, и плакат в сельском клубе – «Сегодня впереди Алымов Калап»… Все это – не о нем. И на собраниях-совещаниях в районе и области не назовут его имени. И корреспонденты газет и радио к другим поедут. И депутатом не выберут…

Ф-фу!.. О чем это он? Придет же такое в голову!

Вот и еще забота: дом-то крестовый не готов. Был бы под крышей, тогда ему ни дождь, ни снег не страшен. Может, обойдется? Вот вернется, крышу покроет, оштукатурит… Не пал бы прошлым летом бычок-кастрат трехгодовалый, и на крышу бы денег хватило.

Как хорошо жить начал. Какие мечты были!

Э-ээ! Про Кула-Ата совсем забыл, про своего Каурого. Кула-Ат! Скакун! Аргамак! Поискать другого такого во всем аймаке. Никто не обходил его на скачках-байге. Как он бег набирает, как летит на финише – залюбуешься! Испортят коня, испортят. Под чужим седоком не тот уже будет Кула-Ат, друг дорогой…

И все же что-то не то. Как могло случиться, что второй раз призвали? Как допустили? Что за народ – односельчане? Ни один не подсказал, не напомнил. Куда смотрели в сельсовете, в военкомате? О чем председатель колхоза думал? Почему сердце его не дрогнуло, когда старшего чабана, пусть не самого пока лучшего, но все же такого, на кого положиться можно, отправили по второму сроку служить? А ведь сам – сам председатель! – домой пришел, когда Калап демобилизовался. Сам посоветовал новую избу ставить, лес разрешил без билета валить, бревна вывез за счет колхоза, за пилораму ни копейки не взял. Еще шифер обещал достать и кирпичей дать на печку. Как молодому колхознику, сто рублей выписал и столько же на свадьбу выделил.

Ладно, проглядел председатель. А парторг где был? У него члена бюро комсомола, кандидата партии ни с того ни с сего забирают в армию, а он молчит!

Не-ет, непорядок это. Надо написать. А кому? Кто теперь станет разбираться, что произошла какая-то путаница? Вообще-то он, Калап, совсем не против, чтобы служить в армии. Если война или еще какая-то важная причина, он сам бы заявление подал, добровольцем пошел. Но чтобы так, ни с того ни с сего? Надо, надо написать. Значит, Так: «Москва, Кремль…» Или лучше так: «Москва, ЦК ВЛКСМ». Можно послать без марки. Солдатские письма без марки идут…

А зачем писать? Это же просто ошибка. Недоразумение. Конечно, ерунда. Такое просто не может случиться! Ну, Калап, и выдумал!.. Ха-ха-ха!..

– Чего смеешься? – слышит Калап сонный голос жены. – Чему радуешься? Может, приснилась какая?

Калап открывает глаза. Сакылта сидит на кровати, свесив босые ноги, кормит грудью ребенка, и голова у нее клонится, клонится книзу.

Вздрогнув, Калап испуганно таращит глаза на будильник, громко тикающий в полутемном углу на последнем номере журнала «Огонек», с обложки которого рвутся ввысь три реактивных истребителя. Два часа десять минут…

«Вот хорошо-то, – успокаивается Калап. – Не проспал. Как задумал, так и проснулся… Да не сам – Сакылта разбудила».

Сон снова валит его в темную бездну.

«Ягнята мои, ягнята…» – убаюкивает мысль, но Калап резко вскакивает с неровного щелястого пола и тянет со спинки кровати цветастую рубашку. Все-таки продрог: спал на голом полу, в одной майке. И дверь слегка приоткрыл, чтобы дуло и с улицы, и из-под пола. Спину и бок отлежал, будто дикого стригунка усмирял, – так тянет все жилочки…

Поднял полено, которое вместо подушки подкладывал под голову, положил его впритык к боку камелечка. Достал портянки, висевшие на печной задвижке, стал, кряхтя, натягивать кирзовые сапоги.

– Как там, на улице?

Сакылта не ответила – уснула.

Когда Калап ложился спать, было ровно двенадцать ночи. Перед тем он уснул в десять, поднялся в половине двенадцатого, осмотрел отару, завел в тепляк трех окотившихся овечек. Прошло два часа. Значит, еще родились ягнята. Их тоже надо занести в тепляк, чтобы не замерзли. И маток туда же…

Вот так и приходится вскакивать через каждые два часа, четырежды за ночь.

Эта ночь уже третья.

Калап надевает телогрейку, шапку-ушанку, берет фонарик и, как говорится, через «не могу» или «сам себя веду на поводу» выходит из избы. Ночь темная, безлунная, но Калапу свет не нужен. Стуча сапогами по стылой земле, он шагает к загону.

«Приснится же черт-те что!» – усмехается он и припоминает, что накануне днем видел солдата с чемоданом. Тот поднимался на перевал по дороге в деревню за горой. Калап еще поглядел ему вслед – может, знакомый кто. Хотел даже лошадь ему предложить, но тут же отвлекся: никак не мог загнать в двери тепляка с десяток ягнят-глупышей. Не то что про солдата, о самом себе позабыл.

«Может, потому и приснилось?..»

* * *

Постегивая концом чумбура Каурого, Калап продирается сквозь кусты на крутой склон узкой лощины. Чуть выше стеной стоят лиственницы, и приходится, остерегаясь сучьев, то отводить голову, то пригибаться, а то и вовсе приникать к шее Кула-Ата.

Его подмывает спрыгнуть с седла и побежать быстрее, но быстрее, чем верхом на коне, к седловине не подняться. Тут самый тяжелый подъем: едва заметную тропу то и дело перегораживают валежины, и через каждую надо перебираться… Умница Каурый изо всех сил рвется наверх. Его копыта, будто гвозди, вбиваются в тропу. Кавалерийское седло с тремя подпругами съехало назад. Хорошо, что седло с нагрудником, но Калап все же опасается, что поднатужится Каурый или язычок у пряжки отогнется, и скатишься вместе с седлом…

Лощина кипит, словно муравейник. Шебаршат кусты, громко трещат сучья: целая отара сюда вошла, больше восьмисот овец! Место это Калап давно облюбовал. Лощина солнечная, укрытая со всех сторон деревьями. Зимой, в бураны, сюда наметает снега вполствола лиственниц, а по весне он быстро вытаивает, и потому здесь рано появляется первая трава. Вот и сейчас лощина сплошь в круглых – с юрту – островках зелени, красного кандыка и бледно-лилового коктамана-подснежника. Такие островки, уверяют старики, появляются в тех местах, по которым ступали копыта сказочных аргамаков. Старые овцы рвутся в эту высь – ничем их не удержишь.

Калап загляделся на бурундука, отвлекся, ругается!

– Тьфу! Бараны безмозглые! Недаром вас скотами назвали. Что за жизнь с вами? Вот навязались на мою шёю…

Чтобы не опрокинуться назад, он хватается за мокрую от пота гриву Каурого.

Спешит Калап. Ему до зарезу надо опередить отару, догнать головных вожаков, завернуть их. Иначе – беда: если овцы поднимутся на седловину, то побегут вниз, в долину, где находятся пастбища Дединера, чабана из соседнего колхоза. А вниз отара ринется, как огонь при пожаре, как поток в половодье, как ветер в ураган.

На той стороне трава уже в рост пошла, там, на палых лиственничных ветках, бороды мха – первое лакомство для овечек. Мхом этим сыт, конечно, не будешь, но от него ни одну овцу за уши не оттянешь. Попробуй, тогда сбить отару! А ну как сольются твои овцы с чужими… Не дай бог! Дня два-три будешь носиться, высунув язык. Каждую овцу поймай, определи, чья она, перевали ее, тяжеленную, брыкающуюся, через изгородь. И это еще не все. После до дури в голове будешь пересчитывать обе отары. Ладно, если у Дединера овцы все. А если не хватает? Совсем тогда худо. Скажет он, что была у него отара в целости, и пойди докажи. А каждая овечка – чуть не половина твоей месячной зарплаты… Пусть даже сойдется все, сколько еще будут сомнения мучить: не остались ли у Дединера свои, лучшие – сытые, шерстоносные, приносящие по два ягненка?.. Вот и уважай после таких мыслей себя, считай себя человеком!

Отару эту Калап пасет четвертый год, чуть не каждую овечку «в лицо» знает: по едва различимой окраске шерсти, по упитанности, по силе, по десяткам бог весть каких, ему одному только известных примет. Если на то пошло, он помнит каждую овцу, которую давным-давно зарезали или отправили на мясокомбинат. Это кому другому не отличить животных в отаре – все будто одинаковые. Для Калапа и двух похожих не существует.

«Дединер с виду мужик неплохой, – успокаивает себя Калап. – Ничего худого люди о нем не говорили. Но как человека узнаешь?..»

Овцы Дединера несколько раз прибивались к отаре Калапа. Он всякий раз возвращал их. Иногда даже передавал с кем-нибудь: «Ваших двенадцать голов у меня. Заберите». Пусть Дединер десять раз хороший, десять раз честный, пусть все равно что брат или друг, – лучше, если овцы будут в своей отаре.

Кое-как Калап взобрался на седловину. Глянул вниз – вот тебе и на! – изрядная куча овечек все же опередила его и, мелькая между деревьями, серенькими комочками устремилась вниз.

– Язви их! – стиснул зубы Калап. – Что теперь делать?

Что делать? Догонять и заворачивать назад. Но, пока он будет гоняться за этими беглецами, остальные-то ждать не станут. Они могут направиться еще выше, к самому гольцу, на Еланду, где пасется отара старика Мыйыксу. А могут – откуда знаешь, что им в башку взбредет! – шарахнуться к Малому перевалу, Алтыгы-Арт. Там овцы Седорко… Вот уж надо бы хуже, да некуда! Седорко такой – пальца в рот ему не клади. К тому же у него недостача в отаре…

Давно не попадал Калап в переплет, когда овцы разбегаются в сто разных сторон и направлений. Вот и бегай теперь за ними туда-сюда без ума, как козел-элик, угодивший в западню. Овца – такая тварь, которая никогда не додумается возвратиться в свою кошару. Стоит ей отбиться – пока сам не отыщешь, ни за что не вернется. А сама-то овца до того беспомощная, до того беззащитная… Любой зверь с когтями, любая птица с хищным клювом могут напасть. Глядь – и разодрали.

А люди с черными мыслями открыто говорят: «Э-э, да овца – это, считай, готовый шашлык!»

Всегда неспокойные, овцы сегодня будто вовсе ума лишились: мечутся, разбредаются, вынюхивают, будто потеряли что-то очень дорогое. Видно, потому такие, что кругом горы, скалы, густой лес. На ровном месте они всегда в куче.

Утром, когда Калап только еще собирался выпускать отару из загона, прежде всего подседлал Кула-Ата. С конем, как ни говори, надежнее. Пасти овец тоже надо умеючи, с толком. В одном месте – в сытую осень, в другом – в снежную зиму, там – в бескормицу. А в этой ложбине обычно всегда затишье, сюда самое верное гнать отару в буран или, как сейчас, по весне, на первую травку. Быть чабаном не просто. Если не ты, а отара начнет тобой верховодить, – добра не жди: вытопчут овцы без толку все вокруг, останутся без корма. Тогда навалятся всякие болезни, падеж начнется. Вот и приходится постоянно рассчитывать, пасти с дальним прицелом. Есть, конечно, всегда какой-то риск. И сегодня кто знает, чем все кончится.

– У-у, паскуда! – Калап спрыгивает о седла, привязывает Кула-Ата к молоденькой лиственнице и бежит с горы. Вниз на коне спускаться хуже. К тому же верхового овцы не боятся.

Несется Калап вниз, будто медведь, за которым гонятся собаки. То на полы плаща сядет и катится, как на санках, по прошлогодней траве, то на четвереньках ползет, цепляясь за кусты и корневища, чтобы не сорваться. Остановится, упершись ногой в валежину, вытрет рукавом залитые потом глаза, шарит беспокойным взором по склону: не видать ли чертовой Каракой, Чернухи лохматой – вожака отары.

Разозлился Калап:

– Что за люди? О чем только думают? О чем?

Сегодня второе мая. Три дня назад начался окот, а помощников-сакманщиков до сих пор не прислали. Почти шестьсот овец будут ягниться. Как одному управиться? Куда смотрят бригадир, зоотехник? Что они, не знают, какая трудная пора пришла? Разве им безразлично, какой будет приплод? Ведь знают, знают, что Калап всю зиму один чертомелил. Помощник его – паренек, окончивший десятилетку, упал с коня и сломал ногу. А взамен так никого и не дали. Пока бригадир кормил обещаниями – «жди завтра», «потерпи недельку», – и зима прошла. А какая зима была! Лучше и не вспоминать. В самые страшенные морозы, в пургу пришлось сниматься со стоянки, срывать отару с теплой лежанки в кошаре и кочевать аж на земли другого аймака. Сколько перетерпел во время перекочевок, чуть с ума не сошел от страха, что потеряет овец. А что такое для чабана потерять овец? Все равно что лицо потерять, сартом стать – последним из людей! В общем, досталось… И ведь ни одна овечка не пропала. Если правду сказать, шесть голов потерял, но вместо них поставил своих в отару, и теперь у самого ни одной не осталось. Ну, да это не беда. Сапожник всегда без сапог, а дровосек топит очаг сырыми дровами…

Могла бы Сакылта помочь, но у нее грудной ребенок на руках. Ладно еще с работой по дому справляется. Как-никак две коровы, два бычка-торбока да телята – за ними тоже смотреть надо. И еще пришлось оставить ей сотню отощавших поярочек, которых нельзя было взять на пастьбу. Прокормить их в загоне – разве не морока? А самое трудное – вода. Ее за тридевять земель во флягах возить. Хорошо еще, зерно и комбикорм из деревни привозили. Да и то случалось: пока в контору не выберешься да не поругаешься, – овцам дать нечего. Дрова и сено Калап ночами возил. Весь же световой день – хоть пурга, хоть буран, выворачивающий с корнями деревья, хоть ветер, выдирающий остатки травы, или мороз, от которого трескается чуть не до самого пупа земля, – будь с отарой. Болен ли ты, горе ли какое у тебя, дело ли какое срочное – что бы ни было, это не причина, чтобы не пасти. Ни потоп, ни землетрясение, ни чума – не причина.

«Хоть бы одного сакманщика прислали… О чем думают?.. Их, однако, тоже понять можно…»

В самом деле: сейчас самый разгар пахоты и сева, каждая пара рук на счету. На сакман направляют женщин, стариков да школьников-старшеклассников. От стариков какая подмога? Ученики надежнее, но на них особенно рассчитывать не приходится – конец занятий в школе близок. У женщин дети на руках, забота о домашнем очаге, о своем скоте. Им в любом случае каждый вечер надо быть дома, поэтому они стараются сакманить на ближних к деревне стоянках, а еще норовят попасть к чабанам-родственникам, которые пасут их собственных овечек. Тут ничего не поделаешь – сама деревенская жизнь заставляет так поступать…

У Калапа стоянка километрах в пятнадцати от центральной усадьбы. Значит, ему нужен такой помощник, который будет безотлучно находиться при отаре. Родственников у него и Сакылты, кроме стариков-родителей, считай что и нету. Мать Калапа сама пришла, но ей уже за шестьдесят, ходит плохо. И отец расхворался, второй месяц лежит. Был бы здоров, его в деревне и на цепи не удержишь…

Что это? С валежины содраны кора и мох. Ага, здесь овечки перелазили! Вот черти ненасытные. Куда их несет? За тот пригорок? Да там как раз отара Дединера!

Калап припустил во всю прыть, откуда и сила взялась. Одним махом – через пригорок. Вот они, голубушки! Штук сорок или пятьдесят. И Чернуха лохматая с ними, конечно. Бредут, пасутся как ни в чем не бывало. А метрах в полутораста – отара Дединера.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю