Текст книги "У родного очага"
Автор книги: Дибаш Каинчин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 37 страниц)
– Старик мог и не знать, – улыбнулся Тукпаш. – В его годы транзисторов не было.
– Что-то у нас, люди, разговор разгорается, – мать Калапа принялась мыть посуду. – Надо бы притушить его вовремя. Я если заведусь, до утра не замолчу. Ни к чему это… Дня три, что ли, назад девчонка одна приезжала из Корболу. С книжками. Я ее поругала: «Ты что привезла? Разве не знаешь? Если Калап или Сакылта книжку в руки возьмут, – как слепые и глухонемые будут. В другое время приезжай, дочь моя». Досталось мне, конечно, от Калапа и Сакылты. Но все же права я, права. Не зря говорят: делу время, потехе час. А сейчас не то что часа – минуты жалко. И ты, Тукпаш, кино свое тоже не привози. Просидят люди ночь, не выспятся, как будут работать? Устанут, присядут где, ягненка и недоглядят… После, после… Все после!..
– Книги, кино… – прохрипел Калап, с натугой стягивая кирзачи. – Мы про праздник забыли! Первое же мая прошло. Да что говорить… Когда это мы в мае праздновали? Не до праздников. Спать надо…
Тукпаш вышел из избушки, вытер рукавом потное лицо, глубоко вздохнул. Темень загустела, вокруг все замерло: ни звука, ни движения. И овечек не слыхать. Резко похолодало, но не исчез тонкий запах зелени – запах весны.
– Надо писать, надо… – шептал Тукпаш, глядя на темный лес за серой поляной. – О ком еще и писать, как не о чабанах? Но как? А что, если взять да и написать об этом окоте, о Калапе? Трудно через одного человека показать всю жизнь чабанскую. А если взять еще старика Мыйыксу? Он и работал, и воевал. Можно и про него. Да про любого можно: все работящие, у всех интересная жизнь… Хорошо надо написать. Чтобы вся страна узнала. Страна! Весь мир чтобы узнал, что живут в горах Алтая такие прекрасные люди, замечательные люди…
Тукпаш шептал, глядя на небо, усеянное пылью звезд:
– Пишут о чабанах. А как пишут? Обязательно про то, как чабан попал в какую-то беду и вышел победителем, одолел ее. К примеру, чабана или чабанку застиг буран. В это время, конечно, должны появиться волки, которых давно истребили. Чабан или чабанка ни за что не бросят отару – они даже не подумают об этом! Два-три дня будут они брести с овцами, сбивать их в кучу, отбиваться от волков. В конце концов их, обессилевших, закоченевших, чуть не при смерти, найдут комсомольцы на лыжах… Другой вариант: тот же буран, те же волки, но отара с перепугу бросилась как раз в ту сторону, где крутой яр или обрыв. Чабан, конечно, скачет во весь опор, чуть не загоняет коня (может и загнать!), но останавливает отару на самом краю обрыва. А бывают такие случаи? Бывают, конечно. И не обязательно с чабаном. И со скотником, и с табунщиком… Но лучше написать о самом обыкновенном, о работе, самых обычных мыслях, обычной жизни. Безо всяких выдуманных романтических, героических подвигов чабана-батыра, чабана-стоика. Пусть кто-нибудь попробует поработать, как он, столько вытерпеть, вынести, выстоять!..
Продолжая размышлять вслух, Тукпаш говорил все громче и громче:
– Нельзя, нельзя так писать! Выбрал чабан место поживописнее, повыше, уселся на камушек, начал играть на дудочке и петь. И поет он, что все прехорошо, распрекрасно и презамечательно. А овцы преспокойно пасутся рядышком или, скажем, окружают чабана и слушают его песню… Посиди-ка, попой!.. Я сегодня посидел…
Он вспомнил, как прошлой зимой в урочище Сары-Чёт помогал своему родственнику. У того на руках восемьсот сорок две головы молодняка! Вот досталось тогда! Один с отарой уходит, другой с тощаком остается. Работы по горло; сено привези и раздай, воду доставь, дрова заготовь… Был у них ведерный закопченный чугун. Вскочат они чуть свет с нар, заложат в чугун мяса, нальют воды, посолят, поставят на горячую плиту и уйдут. Варится ли там, бежит ли из чугуна, выкипело ли все или сырым осталось, – глянуть некогда. Поздно вечером снимут чугун с плиты, если сварилось или не подгорело, и все, что там есть, навернут. Набегаются на морозе – аппетит такой, что в деревне и за три дня столько бы не съели.
– Писать надо, писать… Хоть лопни!
В избушке уже убавили свет в лампе. Калап улегся на полу, спит. В одной майке. Под головой полено. Красивый все же парень Калап! Ему бы борцом или боксером быть – мускулы какие! Когда одетый и незаметно… Сакылта на кровати. Одетая. В любое время, если что случится, вскочит. Карапуз в люльке таращит глазенки, гундит. Скоро наверняка заплачет, заорет, батыр.
Тукпаш, тебе вон тут постелили, – негромко произносят с нар мать Калапа и показывает на кошму, подушку и шубу на полу.
Тукпаш глянул на будильник: десять минут одиннадцатого. Снял сапоги. Портянки развесил рядом с калаповыми. Лег. В жизни не было удобней постели! Неровности пола прилегли к усталой спине, как по мерке. Он закрыл глаза, и тут же в темноте перед ним появились овцы. Одна… другая… еще одна… Вот их стало много, они забегали, закружили, заводоворотили… Послышалось их блеяние. Закружилась голова Тукпаша, и не стало его… И тут же послышался голос Калапа:
– Вставайте! Уже двенадцать. Как это я проснулся вовремя? Разбудить обещали, а сами… И будильник не завели.
Кое-как Тукпаш разомкнул веки. С непривычки ломило все тело, будто накануне било его о камни в горном потоке. Только бы не закрыть глаза – снова свалит сон. А как будешь лежать, если напарник уже поднялся?
– Эх, жизнь… – проворчал Калап, надевая телогрейку поверх майки. – Как пить дать, еще не меньше пяти объягнились.
Вышли на улицу. От звезд в глазах зарябило. Земля подмерзла. Зашагали к загону, гремя подошвами сапог о гулкую землю и похрустывая разламывающимися льдинками;
– Надо голос издалека подать, – сказал Калап и закашлялся. – Тихо подойдем – овцы испугаются.
– Все же суровый край наш Алтай, – передернул плечами Тукпаш. – И для людей, и для скота.
Отодвинули щит у ворот, вошли в загон. Ближние овцы тяжело поднялись. Тукпаш не отрывал взгляда от светлого пятна, отбрасываемого фонариком.
– Ага! Есть один. – Калап поднял на руки ягненка, а Тукпаш стал ловить матку. – Дрожит, как лист на ветру. Давно, видать, родился. Даже поел… Ишь, пузцо какое тугое. Молодец! Таким и надо быть шустрым. – Он вытащил из кармана телогрейки разноцветные лоскутки. – Этого коричневым отметим. – Разорвал лоскут надвое, одну половинку привязал на шею ягненка, другую подал Тукпашу.
Тукпаш прикрепил лоскуток к хохолку на лбу овечки.
– Эта, однако, в прошлом году двойню приносила, – осветил Калап матку. – Нет, не она. Это наша Молочница. Мы к ней раньше всегда подпускали ягнят, которые не наедались. А теперь у нее один сосок – другой стригали повредили.
Вдвоем они осторожно перевалили овечку через изгородь в загон перед тепляком.
– Где мекает? – прислушался Калап. – В том конце. Пошли. Белым метить будем. Держите лоскут. – Он стал пробираться туда, где подавала голос овца. – Привязывать тряпочку обязательно надо, а то завтра не разберешь, какой чей ягненок. Есть чабаны, которые не метят. Утром посмотрят и сразу скажут: «Вот его мать». И никогда не ошибутся. Я троих таких знаю. Стариков Сырбая и Болчоя, да еще моего отца. Мне до них далеко…
Нашли еще трех объягнившихся. Калап отыскивал их на удивленье легко. В те стороны загона, где было тихо, он даже не светил.
Поместили всех овечек в тепляк вместе с ягнятами, распределили по клеткам. Вышли, постояли, послушали отару: может, где еще замекает или застонет овца.
– Вот такая жизнь, – вздохнул Калап. – Целый месяц так будет. Смотрите: трактора!
Тукпаш увидел вдали много огней.
– Когда я к вам ехал, они в Дьан-Дьалане пахали.
Рано они пришли сюда. Значит, хорошо у них идет работа. Им что! Тракторы новые, сильные… А у нас? Э-ээ, – наклонился он над овцой. – Эта к утру родит. Давайте-ка заведем ее в тепляк.
* * *
…Валит и валит снег. Пополам с дождем. Набухшие влагой темные снежинки тяжело, отвесно падают на землю. Прямо на глазах растет, пухнет снежный покров. Сквозь плотную сетку мокрого снега ничего не видать. Не слышно и блеяния овец, ушедших вперед. Все пропиталось сыростью, даже воздух водянистый. Холодно, знобко, скользко, неуютно… хуже нет такой погоды. Сколько она хлопот доставит! Скот отощает, слабые овцы не выдержат. А уж про ягнят и говорить нечего.
Влажное холодное облако расползлось по всему небу, проглотило горы и долины, свистя и клубясь, давится, шалое, рассветом. И никакой надежды, что прояснится. Может быть, весеннее солнце поднимется повыше и пробьет эту промозглую сырую пелену, тогда и снегу растаять недолго.
Кляня все на свете и втайне веря, что погода наладится, Калап и Тукпаш молча ехали верхами позади отары.
Овцы недавно вышли из загона, грязные от навозной жижи, промокшие от дождя. Шерсть прилипла к спинам, и кажутся овечки маленькими, щуплыми. У суягных, отвислые, распирающие бока животы. Посмотришь на них – жалость берет: голова да живот…
– Вот проклятое ненастье! – бьет в сердцах Калап концом чумбура коня. – И никому не пожалуешься. Что за Алтай! Что за кудай – алтайский бог, если он существует. Разве не видит, не слышит, не жалеет нас? Точно: бога нет! Наше счастье, Тукпаш, что овцы еще в силе. Тощие и воду с шерсти не стряхнут. Холод их проймет, тогда болезни пойдут, падеж начнется. А сегодня нам все равно достанется. В непогоду у овец голод сильнее. Поиграем мы с отарой в кошки-мышки!..
Тукпаш сгорбился в седле, молчит. Поверх телогрейки он надел запасной плащ Калапа и боится шевельнуться, чтобы плащ не промок. Все равно где-то есть дырочка – время от времени по спине бежит холодная струйка воды. Калапа тоже порой пробирает дрожь, будто он бредет по воде в насквозь отсыревших валенках.
Неделя прошла, как Тукпаш сакманит. Втянулся, привык. Кажется, во всем теле и с мизинец кусочка лишнего не осталось. Наверное, так чувствует себя спортсмен или скакун, подготовленный к соревнованиям. Как и в первый день, устает Тукпаш, дает о себе знать недосып, но все же он бодр, ощущает в себе большую силу. Надо сейчас взобраться на вершину этой горы, чтобы согнать овец, – никакого труда не составит. И раз, и два сбегает туда и обратно. И ноги дрожать не будут, и дыхание не собьется. Разве что лоб испариной покроется. Лицо его, белое, как творог, покраснело, продубело на солнце и весеннем ветре. Выросла бороденка – рыжая, реденькая, а некоторые волосинки медно-красные, золотисто-желтые. Калап посмеивается: «О-оо, – говорит, – вам ни мушки, ни червяка не надо, чтобы хариусов ловить. Привязал волос из бороды к крючку – вот и приманка».
Неделю Тукпаш дома не был. Беспокоится: как там жена, дети, но раз о них ничего не слыхать, значит, дома все в порядке. Вот бы еще погода наладилась… Ягнята пока что – тьфу, тьфу, тьфу! – держатся. Можно сказать, хорошо себя ведут. Пало всего пять или шесть. Это и за падеж можно не считать.
Подъехали к опушке леса. Под толстой лиственницей на пожелтевшем мокром снегу лежал только что родившийся ягненок.
– Горе ты мое! Еще одна безмозглая… – Калап спрыгнул с седла. – Ведь только что из загона вышла! Что ее гнало сюда? Что ей стоило остаться? Как я-то не разглядел? Оставили бы в кошаре – и никакой мороки. – Его трясло от холода и возмущения. – Надо скорей нести курагана в тепляк. Тут ему недолго скрючиться. Стой-ка, стой-ка, кто же его мать? Во-он кто! Двухлетка. Первый раз ягнится. Я же спас; ее… Она родилась как раз в Новый год. Вечером, поздно уже, гнал овечек домой, гляжу – лежит на снегу ягненок. Одеревенел весь, не дышит. И сердчишко не бьется… Хоть вроде и не живой был ягненок, да не бросать же. Положил за пазуху. Еду, еду, вдруг дернулся он, зашевелился. Привез, завернул в мешок, положил на теплые кирпичи возле плиты. Утром глядим: мешок мокрый, ягненок дышит. Уши и копытца после, правда, отпали… И вот – пожалуйста! – теперь приплод от корноухой получили! Что же нам делать? И отару нельзя пускать далеко, и ягнят в кошару таскать…
– Чего выбирать, – спешился и Тукпаш. – Вам привычней отару удерживать. Я буду носить.
Он достал из-под телогрейки сухой мешок, завернул в него ягненка. Привязал к высокому пеньку Кера-Ата.
– Зачем Гнедого оставляете?
– В поводу вести труднее. Пешочком надежнее.
– А сюда подниматься? Смотрите, снег какой.
– Ничего, я уже привык.
Взяв на руки ягненка, завернутого в мешок, Тукпаш зашагал вниз. Овечка побрела за ним. Следы, которые оставляли человек и овца, тут же чернели, набухали водой. Ягненок вскоре задрожал от холода. Чтобы, заслонить его от ветра, Тукпаш повернулся спиной, но не успел сделать и нескольких шагов, как запнулся, упал навзничь и больно ударился затылком. Поднялся, плюнул, выругал овцу с ягненком – из-за них шмякнулся. Плащ, от налипшего снега тут же промок, отяжелел и затвердел, но и такой все же защищал от пронизывающего ветра.
Пряча лицо от липкого снега и косых струй дождя, он шагал и шагал, охваченный смутной тревогой. Если не прояснится да навалит много снега, солнцу не под силу будет его растопить.
«Только бы обошлось… Не приведи, чтобы повторилось, как у Мыйыксу…»
В такую же непогоду шел он тогда, накинув на голову мешок. В руках – четыре ягненка. И ветер был, как теперь, сырой, холодный, а до стоянки далеко. Тукпаш устал, был голоден и подавлен свалившейся на них бедой.
Осенью Мыйыксу занедужил, попал в районную больницу, а помощник его, неопытный парень, недоглядел, упустил баранов-производителей и не придал этому значения. Овцы Мыйыксу начали ягниться в апреле, почти на месяц раньше. Хуже не придумаешь! И не март, когда проходит ранний окот, когда есть корма и полно сакманщиков, и не теплая весна, когда уже зелень поднялась. Сначала-то все шло хорошо: стояли ясные дни, было тепло, и трава пошла в рост. Жаворонки не умолкали. Казалось, все сойдет благополучно. А дней через десять, ночью, повалил снег, к утру ударил мороз. Вода в цистерне на палец льдом взялась. Вот когда беда пришла… В маленьком недостроенном тепляке ягнята выдюжили, а тех, что были под навесом, будто косой скосило… Никто той ночью не спал. С ног сбились, перенося в темноте ягнят в избу. Много ли в чабанскую избушку войдет – и половина не поместилась. В шубы, в одеяла, в телогрейки кутали ягнят – не помогло. К утру до тридцати замерзло.
Днем на крышах стаял снег, кошара и тепляк, крытые соломой, бурьяном, протекли насквозь. Под стены просочился ручей из лощины. И так – целую неделю. За ночь снег навалит, днем растает, к вечеру – мороз. Как водится, одно к одному: сакманщиков не хватает, сена и комбикормов почти нет, пастбища за зиму повыбиты. Проклюнувшуюся зелень хватило морозом, она побурела, замерзла. Овцы, голодные, объягнятся и, не посмотрев на детенышей, убегают. Молока у них нет, им бы самим выжить. А как некормленых ягнят сохранить? Напали на молодняк всякие болезни – простуда, понос, вертячка. Глядишь, выкарабкался кураган, справный стал. Он и родился, когда еще тепло было, наедался. Вдруг откинет головенку назад, упадет и весь задергается. Раз такая болезнь напала – считай, все, конец. Уже не вылечить, не выходить. Каждый день падала по двадцать-тридцать ягнят. Даже обдирать некогда было. Мыйыксу оттаскивал их за кошару, закапывал в навоз. На самого старика смотреть было страшно: лицо опухло, землистого цвета стало, глаза красные, сгорбился, еле ноги волочит. За считанные дни сдал. Бродит по стоянке, весь в навозной жиже, на кирзовых сапогах чуть не по пуду налипло, бормочет: «Эх, отара, отара… народная, колхозная… Никогда такого не бывало, никогда…» Будто ума лишился. Боялись одного его в кошару пускать – как бы руки на себя не наложил.
Овцы не переставали ягниться. Что ни день – еще штук тридцать пять – сорок. А в один буранный, ветреный день окотилось пятьдесят две овечки! Тукпаш в таком же чабанском плаще, выбившись из сил, тащился за отарой и подбирал на снегу ягнят. Не было возможности хотя бы заметить, от каких они овечек. Матки на детенышей и не оглядывались. В такую слякоть, в снег сколько донесешь до кошары? Ну, десять, пятнадцать. На большее не хватало, ноги не держали.
Как надеялся тогда Тукпаш, что придут люди, помогут. А откуда бы взялись они, помощники?.. Сидел человек в городе или селе, в тепле и сытости, в ус не дул. Что бы ему на два-три дня прийти, чабана выручить. Сколько бы ягнят он спас! Себя и многих пищей, одеждой обеспечил.
Вот донесет Тукпаш ягненка до стоянки, а там сухого места нет, положить некуда. Вечером вернутся овцы, к малышам не идут. Глядишь, уже скрутило ягненка. Лучше бы и не приносил! А как живого бросишь?
Сакманщицы, тоже голодные, промерзшие, работали до упаду. Приготовить что-нибудь поесть негде и некогда. И самое обидное – весь труд насмарку. Ягнята мерли, как мухи. Мысли у людей мрачные, нервы взвинченные. Отсюда грубость, обиды, ругань. Дошло до того, что во всем стали обвинять Мыйыксу: «Старый человек, а обычаи позабыл. Что бы перед началом окота тосов-духов угостить-задобрить. Алтай-батюшку попросить…» Сакманщицы – старухи. С ненастьем обострились у них болезни, ревматизм проснулся. Поносили они весь свет, бога и начальство. Их понять можно. Не то что голод утолить – приткнуться негде: избушка полна ягнят. Стоит зайти человеку, они с ревом кидаются, липнут к ногам, хватают за подол. И ночью места не найдешь, чтобы хоть на часок вытянуть натруженные ноги.
Прикатил на «Волге» председатель. Зубами скрипит. Набросился на Мыйыксу:
– Ты коммунист, а у тебя ягнята дохнут! На бюро райкома тебя вытащу!
Мыйыксу в ответ:
– Тащи, тащи! Сколько лет обещал тепляк построить? Где сено? Где комбикорм? Вместе пойдем на бюро. Вместе будем отвечать!
Ушли оба за кошару. Одна из сакманщиц уверяла, будто слышала, как они там сцепились – кости трещали. Все, конечно, могло быть: оба в заботах, в беде, разъяренные… Пришли обратно, однако, спокойные, и разговор был нормальный.
Когда в конце посчитали, на сто маток пришлось по сорок пять ягнят. Никогда у Мыйыксу такого не бывало. Вконец расстроился старик. В деревню не спускался, людей стал избегать. На собрание придет, где-нибудь за спины спрячется. До того-то он всегда в первом ряду садился, с трибуны громче, всех критиковал.
Год спустя Мыйыксу получил хороший приплод, выполнил план по шерсти. Но люди говорили, что надорвался Мыйыксу. Чего удивительного? Мог и надорваться. Такая работа, а он все-таки в годах. Думали, все, конец старику. Он на лошадь сесть не мог без посторонней помощи. А это – последнее дело, позор для мужчины!.. Все-таки помалу оправился Мыйыксу, ожил, повеселел. Опять зачастили к нему на стоянку бригадиры, зоотехники, ветеринары. Как и прежде, два казана на плите, всегда чай горячий, всегда любому гостю рады.
«Откуда у старого силы взялись? – размышлял Тукпаш. – Что его заставляет снова и снова испытывать судьбу? Кто знает, как у него нынче окот пройдет? Всякий раз это, как говорится, темный лес, каждый раз по-другому бывает. Сколько бы лет чабан ни проработал, его дрожь пробирает, едва об окоте вспомнит. А Мыйыксу, похоже, и не собирается сдаваться. Вон как лихо на коне скачет!..»
Ягненок, которого нес Тукпаш, тяжелел с каждым шагом. Как ни защищал он его от ветра, продрог малыш и устал, конечно. По счастью, сквозь пелену снега засерела стоянка.
Стоянка… Какая она у чабана? Притулится, присосется к подошве горы, как клещ-шапшык, или затаится в ложбине, укроется подолом тайги. А надо еще, чтобы место было солнечное, и от воды недалеко, и к дровам близко. Любая стоянка радует путника уже тем, что она есть, зовет, притягивает к себе, но в то же время и пугает – как-то встретят собаки?..
И у Калапа стоянка, как многие, – длинная, несуразная, сгорбившаяся на неровностях местности кошара, крытая соломой, рядом маленький тепляк, зарывшийся в навоз и укрывшийся за ополовиненным стогом. За ними – избушечка с казанок, вросшая в землю. В этой избушечке еще мать и отец Калапа жили. В ней сам Калап родился. Теперь в ней хранят зимой комбикорм и отходы зерна, а в эти дни разместили десятка два овечек с ягнятами. Вокруг всевозможные загоны-пригоны, изгороди, стожки, бурты навоза – целая гряда холмов. Поодаль – избенка чабана в одно окно, с шиферной крышей и сенями, покрытыми толем.
У самых дверей – почерневшее основание шестигранного аила. Каждый год собирается Калап покрыть аил, да руки не доходят. Может, и сделал бы, да запретили обдирать с лиственниц кору… А без аила плохо. Осенью и весной прямо беда – приходится в избушке пищу готовить, очень жарко, и мухи донимают. Что еще на стоянке? Коновязь трехступенчатая, побелевшая от дождей и времени, обглоданная лошадьми, с выбитой вокруг копытами воронкой. Вся стоянка завалена снегом. Только круглый загон, где ночевали овцы, в желтоватой грязи.
Мало осталось таких старых стоянок, хотя не так уж и мало. Колхоз, по возможности, обновляет по две-три стоянки в год. Посмотрели бы вы на новый чабанский зимник! Кошара из толстых лиственничных бревен, с потолком, под шифером. В ней всю отару укрыть можно. Тепляк больше, чем клуб в иной деревне. Везде побелено, водяное отопление проведено.
В этом году колхоз обновляет стоянку Мыйыксу. Там сейчас работает бригада гуцулов. До стоянки Калапа, по всей видимости, доберутся через год.
Неожиданно рявкнул и, перескочив через изгородь, набросился на Тукпаша Казар – чернопегий кобель Калапа.
– Уй! – испуганно вскрикнул Тукпаш.
Пес тут же признал его и, стыдливо опустив голову, ушел за кошару. Первые дни он прохода Тукпашу не давал, и, чтобы войти в доверие к нему, приходилось держать в кармане кусочек хлеба. Теперь Казар привык.
Из-за старой избушки показалась Сакылта. Она несла на спине навильник сена. За нею шла мать Калапа – тоже с вязанкой сена. Позади плелась обиженная дочка Калапа, поссорившаяся, видно, с бабушкой. Девочка хватала старушку за подол, а та ругалась: «Отстань! Не до тебя!»
В такое ненастье объягнившихся овец на пастьбу не погонишь. Значит, надо их кормить. Вот и пластайся. Маток больше трехсот. С ягнятами – почти семьсот голов. Накорми-ка такую ораву. Были бы они на улице, в загоне. А то распихали их, куда только могли: в тепляк, в кошару, в избушку. Поделили на группы. Каждую группу в отдельную клетку. И каждой дай сена, распредели поровну, никого не пропусти. Дать корм тоже не просто. Сено только на руках принести можно да, согнувшись под низеньким потолком, протиснуться через сто калиток. Раз прошел, – тут же за собой калитку затвори, чтобы не смешались группы, не вышло неразберихи, не нарушился порядок кормления и ухода. Одна оплошка, и столько работы прибавится – десять рук имей, не переделаешь.
– Э – матушка, – остановил Тукпаш мать Калапа. – Вы мимо двери прошли. Сюда, сюда идите!
– Фу, черт! – воротилась старая, приспустила вьюк с сеном, присмотрелась. – Ничего не видать… Ягненка принес?
– Ага, – кивнул Тукпаш, помог снять вьюк, внес его в тепляк. Овечка заскочила следом за ним. Тукпаш тут же бросил сено на пол и, рванувшись вперед, схватил овцу за задние ноги.
– Ко мне давайте ее, – крикнула Сакылта, стараясь перекрыть рев овец, увидевших сено. – Вот в эту клетку… Сегодняшних сюда будем ставить. А которым три дня, придется в кошару переводить. Голова кругом идет – не перепутать бы. Отметьте свою овечку, – она протянула Тукпашу банку с коричневой краской. – Триста четвертая будет.
Тукпаш зажал голову овцы между колен и поставил на переносице тавро. Тем же номером пометил ягненка.
– Разве триста четыре только?
– Нет, больше. На тех овечках, которых знаем, не ставили. С ними примерно триста пятьдесят будет.
– Ну вот, наконец-то! – облегченно вздохнула мать Калапа, закончив разносить сено по клеткам. – Хватит, с них. Ох, спина… Сдаю, видать, сдаю… Раньше такую работу и за работу не считала… – Она оперлась о косяк, отдышалась. – Когда же это было, дай бог память? A-а, в ту осень… Захожу я, значит, в юрту Кашемара. Может, думаю, табак есть у его матери. Вокруг очага много людей. Стала с ними здороваться. Не как теперешние – с каждым по отдельности. «Здравствуйте!» – «Здравствуйте!» Очередь дошла до мужика в черном пальто – он рядом спиной ко мне сидел. «Здравствуйте!» – говорю. Молчит. Может, тугой на ухо? Я громче: «Здравствуйте!». Тут как все грохнут: «Ха-ха-ха!» Оказывается, кобель это ихний возле огня греется. Я сослепу и не разглядела. Вот до чего дошла…
– Да вы еще… – рассмеялась Сакылта. – Нам бы в ваши годы так себя чувствовать да так работать! Что бы мы без вас делали? Недаром говорят: «Отара со старым вожаком лучше вызимует».
– Сколько вам лет, мать Калапа? – спросил Тукпаш.
– А сколько дашь? – оживилась старушка.
– Ну… за шестьдесят?
– За шестьдесят? Что мне там делать-то? Мне за сорок давно! – она взяла за руку внучку и пошагала к ополовиненному стогу.
Отлегло от сердца у Тукпаша от шутки старушки. Что ей ненастье, работа – ко всему привычна, все ей не впервой.
Он заскочил в избу – хоть чашку чая перехватить. Так там было тепло и сухо, уходить неохота. Когда только Сакылта успела чисто вымыть некрашеные полы?..
По обе стороны двери привязаны шесть ягнят. При виде Тукпаша они разом вскочили, с громким блеянием рванулись к нему. Это – или «сиротки», у которых пока не отыскались матери, или те, что замерзли, простудились. С ними возни много: раза три-четыре в сутки надо таскать их в кошару, подпускать к маткам, или к тем овцам, у которых много молока. И ночью они покоя не дают: стоит голову поднять, кашлянуть, они тут же всполошатся, застучат копытцами об пол, замекают. Ну, если бы Тукпаш сейчас прикорнул, его и ружейный бы выстрел не разбудил, как сынишку Калапа, – туго запеленутый, сладко спит в люльке, вздернув носик, и ничто ему не мешает.
Тукпаш снял с плиты горячий чайник, торопливо выпил чашку чая, вышел на улицу. Снег все еще шел, но был какой-то серый, вялый. Должно быть, стало теплее от поднявшегося солнца.
«Все же суров наш Алтай, суров… – размышлял Тукпаш, шагая в гору и скользя на крутизне. – Сегодня девятое мая, День Победы и – снег… Бывает, и в начале июня выпадает. А сколько раз иней ляжет, заморозки ударят, молодую зелень опалят? Суровая все же земля. И для человека, и для скота. А народ все одолевает. Полные долины скота разводит, новые золотисто-белые села рубит, дороги прокладывает через горы, поднимает свою культуру – учится, книги пишет, картины создает… Расти настроен народ, расцветать. Каких бы трудов ни стоило…»
* * *
…Подгоняемый мокрым ветром в спину, Калап ехал вверх по логу Еланду, чтобы перехватить отару. Каурый ступал по скользкому косогору осторожно. Умница – Кула-Ат! Понимает: один неосторожный шаг – и может скатиться, упасть, ногу Калапу придавить. В ненастье и лошадь не в духе. Она тоже дитя природы. И надоело ей одно и то же, одно и то же! Овцы раздражают, отравляют ей жизнь. Шастай за ними, не зная отдыха, гоняйся, носись, карабкайся, спускайся. А эти твари не слушаются, идут не туда, убегают не ко времени. Это на скачках Кула-Ат несется стрелой, а за овцами – еле ноги переставляет. Беги не беги – их не остановишь и не научишь ничему. Иногда так разозлится Каурый, что может хватануть овечку зубами, а то и, если повод Калап не натянет, – затопчет.
Несмотря на голодную весну, Кула-Ат откормлен, как осенью. Чабан сам отощает, а лошадь у него всегда в теле должна быть, лосниться от сытости. И, уважая хозяина, шагает Каурый за ненавистными овцами, а в мыслях у него, как обычно, коновязь перед избушкой да добрая порция корма.
Когда бывало трудно, Калап обычно припоминал один случай. В армии это с ним было. Вспомнит – успокоится, ободрится, и все покажется легким, одолимым, не таким уж сложным.
Произошло это на Дальнем Востоке, осенью, перед самой демобилизацией. Рота, в которой служил Калап, проходила испытания отлично. И вождение танков, и учебные стрельбы, и еще, и еще… Оставался последний экзамен по инженерной подготовке. На сооружении аппарелей – укрытий для боевых машин – они руку набили. А выпало им… блиндаж соорудить. День выдался – хуже не бывает: ливень. И дождина холодный – начало октября. Разрешили рыть блиндаж под каким-то навесом. В строю десять человек. Подполковник глянул на часы, махнул рукой, и парни разом взялись за лопаты и ломы, изо всех сил стали торопливо вгрызаться в землю.
Где-то через полчаса с громким криком прибежал полковой инженер майор Бибик. Тучный, обычно уравновешенный офицер, которого солдаты любили больше всех, готов был разорвать на части всех и самого себя. Оказывается, позабыли заготовить двери для блиндажа. Брусья для стенок, бревна на перекрытия – на месте, а двери позабыли… Майор приказал Калапу и его другу Колодию – парню из Львова – принести двери. Почему-то он выбрал именно Калапа и Колодия. А двери предстояло не просто принести. Их надо было вместе с косяком снять в старом блиндаже на дне оврага, метров за восемьсот.
Приказ есть приказ. Сказали: «Есть!», прихватили лопату, лом и топор. А из-под навеса выходить – бррр! Тут же станешь как суслик, в нору которого вылили воду. Разделись парни до трусов другого выхода нет! – и вперед. До оврага бежать через двухметровые заросли мокрой кукурузы.
Спустились в овраг, отыскали заросший бурьяном старый блиндаж и ахнули. Блиндаж был врыт в стенку оврага. Чтобы добраться до двери, надо было сперва откидать зёмлю с метровой насыпи да снять три наката толстенных – в обхват бревен, положенных на косяк. А не снять, так хотя бы отпялить. И пошла работа… Будто с медведем схватились. Дождь не перестает, даже сильнее припустил. И похолодало. Вот-вот белые мухи полетят. Парням не до того. Не разберешь, от чего мокрые – от дождя или от пота.
Докопались до бревен. Что с ними делать? Калап бегом за пилой. Под навесом ребята времени не теряли – вкалывают! Работа тоже не сладкая, но хоть сухо. Майор увидел Калапа, пальцем в часы тычет: «Шесть часов осталось! Понял? Шесть часов!»
…Одно бы бревно срубить, тогда пилу можно просунуть. Инструмент справный, а им кажется, что и топор тупой, как валенок, и топорище будто бы хлипкое – того гляди переломится. Сменяя друг друга, Калап с Колодием с остервенением рубили верхнее бревно. Ни минуты передышки! Повезло, что бревно оказалось залежалым, мягким, податливым. А может, и приноровились. Топор во всяком случае не подвел, и топорище выдюжило. Пилить стали – быстрее пошло. Добрались до косяка. А он намертво пришит скобами к стенке блиндажа! Верхние скобы зацепили ломом, выдрали. А что с нижними делать? Блиндаж залит, водой, по шею, а на дне тина до колен… Плюнуть бы, да нельзя – приказ. Вот один наберет воздуха, окунется с головой, разгребет тину, нащупает скобу, сунет под нее конец лома, дернет… Без воздуха долго не выдержать. Другой ныряет… И на кой черт столько скоб понабили?! Вода зеленая, гнилая. Столько лет простояла. Вонь такая. И ничего от мути не видать.