355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дибаш Каинчин » У родного очага » Текст книги (страница 25)
У родного очага
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:37

Текст книги "У родного очага"


Автор книги: Дибаш Каинчин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 37 страниц)

Токой вроде должна быть дома… Дочка ее, Диломаш, – она, конечно, на ферме в Еланду…

Вспомнились Эртечи коровы, которые у нее в Еланду были. Безрогая ведерница Тоней, красно-бурая Энек, смирная, всегда сонная Акбаш… А одна, молодая, вся черная, такая была вреднющая, брыкучая…

Снег там, наверное, только еще начинает таять. «О, земля Еланду!» – вздохнула Эртечи. Двадцать пять лет ее жизни там остались. «Благословенна будь, земля Еланду!» Работала Эртечи и работала, пока ноги не перестали сгибаться, а руки выпрямляться.

Словно увидела Эртечи верховье далекого ущелья, возле черного леска – домики, занесенные снегом, чуть поодаль – среди стогов Сена и курганов навоза – длинный горбатый коровник. Вон и избушка Эртечи с дырявой крышей, с неровно сложенными углами… Еще немного, и Эртечи была уже в ней, лежала у заиндевелой стены… Силился не погаснуть язычок керосиновой лампы на дощатом столе, и когда Эртечи прищуривалась, от пламени тянулись к ней ярко-красные дрожащие лучи. А раскроешь глаза – лучи исчезнут. В углу сопел теленок, завернутый в старую шубу. Изредка он испуганно вскрикивал. Может, ему уже снились волк или медведь? Под полом шебуршились мыши, порой они принимались бегать, драться, пищать, – видно, гон у них шел мышиный. Медленно отогреваясь, Эртечи начинала засыпать, к ней приходил наконец тот сон, о котором говорят, что стоит он дороже коня. Но тут слышался скрип снега под копытами, – это подбиралась к избушке корова; и давай колотить рогами о стены. Избушка вся сотрясалась. Надо бы вскочить, отогнать! Рога у нее, видите ли, зачесались! Запустить чем-нибудь, что под руку попадет! А Эртечи не в силах была подняться. Так уставала, что было ей не до глупой коровы. Засыпала. Может, корова и всю ночь колотила. Завтра снова вставать до рассвета, доить, – руки мокрые, мороз щиплет безжалостно; спотыкаться в темноте, ушибаться о столбы, подпирающие крышу…

Коров у Эртечи было двадцать. Сдав молоко учетчице, забегала к себе, растапливала железную печурку, согревала вчерашний чай, допивала его второпях, ставила чай сегодняшний и снова бежала в коровник. Отрывала вилами примерзшие к земле лепешки, выносила их на подоле шубы… Доярки, бывало, ни с того ни с сего наскакивали на Эртечи: «Ты, юбка старая! Почему больше кладешь корма своим коровам? Наши, думаешь, хуже? В начальницах ходила! Конечно, темным народом и крот мог верховодить!» До чего обидно делалось Эртечи, до чего больно и горько… А от избушек все время доносился плач детей, привязанных кушаками. Но разве иначе убережешь их: чтобы не обожглись об железные печки, не простудились, выскочив на мороз. Не на кого было их оставить, некому присмотреть за ними, но ведь и без них жить – как?..

Теперь-то, конечно, в Еланду по-иному. Электричество, да вся ферма новая. Времена другие. Но все же… Эртечи покачала головой. Корова, она коровой и осталась… Как там Диломаш? И что ждет ее в жизни?.. Еще покачала Эртечи головой. Для чего только создан человек. И плохое надо ему вытерпеть, и хорошее испытать…

«Далеко еще до Токой», – подумала Эртечи, спускаясь с мостика через ручей. Миновала промтоварный магазин, куда не заходила уже год. Отдышалась возле почты.

Над новой крестовой избой вился дымок – это дом Сыйтынака встал рядом. Просторный, словно поле, с верандой резной, под железом красным. Широкие окна светились, пахло свежим хлебом, – ждали Сыйтынака. Улыбнулась Эртечи. Пригляделась. Баня во дворе – с целую избу. За домом шестигранная юрта. Возле бани непочатый зарод сена, а у ворот – толстенные лиственницы, года на два дров хватит. Эртечи кивнула. Молодец Сыйтынак. Хозяин. Строятся парни, никто не хочет быть хуже других. Так и надо. Нечего рассчитывать на кого-то, надеяться на готовое.

Пошла Эртечи дальше. Все так же осторожно ступала. Собаки молчали. Подняла Эртечи лицо к небу, глянула на луну, на звезды, – и унеслась мыслями далеко.

Увидела она себя в урочище Черету на летней стоянке. Как лежала вечером в юрте одна: звезды разглядывали ее через треугольный дымоход-тюндук, в очаге чуть краснели угольки. Пахло парным молоком, сметаной, влажным пресным дыханием трав. Слышно было, как шумно вздыхают коровы, как шушукаются, шелестя ветвями, огромные лиственницы, как в яму, где студятся фляги с молоком, падает и падает, воркуя, горная речушка. Эртечи ждала. Вот-вот зашуршат возле юрт шаги, приблизятся говор и смех и раздастся крик: «На поляну все! На поляну! В кру-уг!» Еще немного подождать, и донесется песня: тихая, знакомая, родная… Эртечи вскочит, пойдет в темноту, – к подругам, к песне. Встанет в медленно раскачивающийся хоровод, подхватит слова, и голова у нее знакомо закружится… Будут они петь и петь, не напоются до рассвета… А потом весь день за работой льется в ушах: «Прозвенев чеканью серебряной, милый в ночь ускакал. Бусы замерли, серьги притихли, – печальна стала невеста…» Этот день пройдет, и еще один, и еще, – приедет к Эртечи ее Темдек…

Вот и маленькая, словно насупившаяся, избушка Токой. Слышно в тишине: беспокойно возится корова в маленьком сарае. Голодно возится, заключает Эртечи. Опять, значит, кончается у Токой сено. Эртечи подходит ближе. Так и есть: в огороде только полкопешки. Придется Токой снова просить у людей. И поленница вконец растаяла… Да все не беда, когда есть дочка. Хорошая девушка Диламаш, боевая, шустрая. Работает – прямо горит все у нее в руках, глаза блестят… Эх, была бы такая у Эртечи!

Темир и Алтынай? Задумывается Эртечи. Как загонят овечек, – Темир и Алтынай поужинают, уйдут в горницу и долго еще перешептываются о чем-то своем. А в иной вечер засмеются громко, зашалят, будто ребятишки. Поозорничают. И засыпают, уставшие за день… А ей, Эртечи, сидеть у камелька, думать и думать… Нет, просто им, молодым, кого-то надо было в дом, – вот и позвали…

Эртечи останавливается, когда натыкается на ограду. Долго стоит, ухватившись за холодную жердь. Сердце бьется все сильней и сильней, и вот оно уже в горле. Больно жжет в груди, Эртечи ловит ртом колючий морозный воздух.

– О горе! – вырывается у нее. – Если бы не война! Разве жила бы я так одиноко…

Яшайма, брат мой…

Перевод с алтайского Вл. Залещука

Проснулся я среди ночи от непривычного в нашем доме мужского голоса. Был он приглушенный, носовой, словно простуженный.

С усилием открыл глаза и вижу: бабушка моя радостью вся светится, такой она только меня по утрам встречает – и губы, и глаза, и морщинки – все в улыбке. С каким-то солдатом разговаривает. Обмундирование на нем поношенное, но чистое, свежестираное. Высокий он – бабушки на две головы выше, нос широкий с горбинкой. Глаза теплые, когда он сверху вниз, наклоняясь почтительно, смотрит на бабушку.

Оба оживленные, нетерпеливые: так и засыпают друг друга вопросами, порой даже не дослушав ответа. И чаюют, чаюют… Парок сизо вьется над чашками.

На столе тускло светит керосиновая лампа с убавленным фитилем – стекло я уж давно разбил, а в сельпо стекол все нет. Железная печурка светится через круглые отверстия в раскаленных стенках, гудит, потрескивает, словно пытаясь вставить в разговор людей какое-то свое, никому не понятное сокровенное слово. И казанок с чаем тоже, торопливо захлебываясь, вторит ей, бормоча о чем-то невнятно. Так жарко, что кажется, вот-вот и дышать станет нечем…

А мама моя, молодая исхудавшая мама, спит за моей спиной, отвернулась к стенке. Целый месяц вяжет она снопы на поле, с утра до вечера. И сегодня вернулась с поля затемно, совсем обессиленная. Никакой гром ее не разбудит, разве что отец, на войне без вести пропавший, вдруг живым вернется.

Значит, солдат этот не отец. Слышал я, взрослые часто поминали отца и пятерых дядьев, на фронт ушедших. Ждал я их, ждал и ждать устал: все нет и нет. «Два уж года, как война кончилась, – вздыхала бабушка опечаленно. – Несчастный ты, балам[23]23
  Балам – дитя.


[Закрыть]
. Хоть бы один из шести мужиков вернулся – опорой бы тебе стал. Как жить-то будешь?»

– Э-э, а внучек-то у вас совсем большой стал! – заулыбался пуще прежнего солдат, увидел, что я проснулся. Он рывком поднялся со стула – жжик! – звякнули медали. – Здравствуй, милый.

– Поздоровайся, малыш, поздоровайся, – бабушка тоже привстала, довольная, веселая. – Брат из госпиталя вернулся, твой двоюродный брат – боле[24]24
  Боле – двоюродный брат.


[Закрыть]
Яшайма. Припомни-ка, может, вспомнишь?

– Где ему упомнить? Он же совсем крохотный был. – Солдат нагнулся, достал из вещмешка газетный кулек. – Держи!

Застеснявшись, я робко поздоровался. Рука у боле теплая, большая. Потом подхватил я кулек и на кровать. Развернул, да так и задохнулся от восторга: в нем были конфеты! Ох, какие красивые, разноцветные обертки! А как много, целое богатство…

Знал я, есть такое лакомство – конфеты, изредка даже видел их за стеклом, на прилавке магазина – заманчивые и недоступные. Мама раза два в году покупала мне по три-четыре штучки. Я так быстро расправлялся с ними, что не успевал толком почувствовать вкус. И вот теперь стал обладателем целой кучи конфет! Все мальчишки на селе лопнут от зависти.

Утром проснулся рано, прыг к окошку. На дворе солдат, мой боле! – умывается по пояс голый. Солнце жарко светит на ясном небе. И боле – как хорошо, что у меня такой взрослый, такой храбрый брат – вот он, тоже, как то солнышко, сияет, жизни радуется. Выскочил я во двор, полил ему сперва в подставленные ладони, потом – на шею, на спину. Он только ухал от холода родниковой воды. Как мне хотелось быть таким, же сильным, большим, взрослым!

– Давай-ка и ты умойся, – он протянул мне душистое, зеленое и скользкое, как лягушонок, мыло.

И сегодня помню: я так старательно намылил лицо и руки, что пришлось дольше обычного смывать едкую, выжимавшую слезы, пену…

А бабушка в летней юрте уже нацедила танжаур[25]25
  Танжаур – кожаный сосуд.


[Закрыть]
араки для боле – сына одного из моих не вернувшихся с войны дядьев. Она нетерпеливо переминалась с ноги на ногу, поджидая его у стола, нет-нет да и поглаживала тонкие седые косинки, по-праздничному украшенные яркими бусами:

Вот чудеса! – мой боле даже не пригубил араки.

Бабушка порозовела от обиды.

– Ты что это, внучек? Арака из белого молока, руками родной бабки приготовленная… Да и как не выпить, когда всевышний дал тебе вернуться к народу своему, к родному очагу? Уж я столько длинных месяцев и лет ждала тебя, единственного сына моего старшенького… так ждала и так рада!

Потупился виновато мой боле.

– Не могу, бабушка, отвык я от араки – с ранением-то моим не до спиртного было… Лучше уж я сметаны вашей попробую, соскучился по молочному.

– Ладно уж, – неожиданно быстро смирилась бабушка. – Ты ведь на молочной кухне вырос.

Был мой двоюродный брат такой ладный, чистый, «культурный» – так взрослые говорили об учительнице или фельдшере в нашем аиле – сапоги черно отсвечивали, гимнастерка отглажена, вокруг шеи ослепительно белела полоска подворотничка. В нашей юрте все как-то посерело, пожухло, увиделось мне рядом с моим боле вдруг особенно неказистым и ветхим, прокопченным дымом очага…

В школе одноклассники и учителя не могли надивиться чистоте моих рук. Да и как раньше они могли быть чистыми, если каждодневно, в свободное от уроков время, мы только и знали с дружками, что разрывать мышиные норы, отыскивая в них зимние запасы-культе, ставить и проверять капканы на сусликов и кротов, собирать в поле неубранные колоски ячменя, откапывать в земле сладкий корень солодки… Словом, ходил я по школе героем, хотя и чувствовал порой стеснительную скованность от столь пристального внимания.

Бегом припустил я домой из школы, а моего боле уже не было – не утерпел, ушел домой, в свой аил. Жил он за перевалом, в деревне Ак-Дьяла. «И подводы не дождался попутной, – вздохнула бабушка. – Да и что ему, молодому, с одним чемоданчиком-то? Он его на мизинце унесет».

Шли дни. Острота первой встречи с двоюродным братом стала убывать, тускнеть.

И вот однажды, в самый разгар зимы, в малиновые морозы, приехал мой боле. Первой сквозь льдистое окошко заметила приближение гостя бабушка – не потому ли, что ждала его? Даже шубейку забыла набросить на худенькие плечи – в окно я видел, как быстро вынула она жердины из прясла у въезда во двор. Две черно-белые от изморози и пота лошади, скрипя полозьями саней, остановились у сарая. В шубе из козлиных шкур и барсучьей шапке – прямо батыр из древнего сказания! – вылез Яшайма из кошевы. На боку у него топорщилась большая черная сумка.

– На службу я поступил, почту развожу, – говорил он, неторопливо отпивая чай из кружки и смахивая с распаренного лица капли пота широкой ладонью. – Работа – ничего, подходящая. Две лошади у меня, сани да телега, сбруя полная, справная. И жалованье – прокормиться можно. Чего еще надо?.. Ват вы, бабушка, попрекали, что давно не проведываю – теперь через день навещать вас буду.

– И хорошо, и хорошо, – кивала головой бабушка и довольно жмурилась. – Доброе дело себе нашел.

С тех пор мой боле часто навещал нас.

Бывало, знакомо звенит колокольчик. Еще издали заслышу и с бьющимся сердцем бегу к окну. Торопливым дыханьем растопляю лед на стекле и прижимаюсь глазом к прозрачному кружочку. А на улице две гнедые приплясывают, головами трясут, рвут вожжи, шеи словно у лебедей на нашем озере, гривы развевает на ветру рыжим племенем, сбруя поблескивает медной чеканкой, кожаная бахрома полощется… А мой боле стоит во весь рост в кошевой, разрумянился от мороза, правит лихо, бичом помахивает, свистит задорно.

Иногда привозил он нам полмешка картошки или овса: жить было голодновато. Пока Яшайма с бабушкой чаевничал, я лез в его туго набитую сумку, доставал журналы, газеты и с жадным любопытством разглядывал картинки, фотографии, портреты, торопливо, насколько мог, читал новости.

Приезжал наш Яшайма часто не один. Тогда кошевая его была полна пассажиров. Все они не миновали нашей избы, всех бабушка зазывала радушно за стол, угощала чаем, расспрашивала, кто они, какого роду-племени. И, смотришь, порой даже у самых дальних и чужих выискивала едва приметный след родственных связей или общих знакомств. «Ну не говорила ли я вам, – расплывалась она в улыбке, – все люди на земле хоть дальние, да родственники!»

Приходили к нам и те, кто ожидал Яшайму, чтобы вернуться обратно, в свой аил, домой. Изба наша чуть ли не каждый день полнилась родственным людом.

Правда, иногда мой боле неделю-другую у нас не показывался, останавливаясь у своих знакомых, приятелей. Человек он был молодой, неженатый, естественно, кроме заботы о том, чтобы навестить старую бабушку, были у него, как я теперь понимаю, и иные, куда более заманчивые: встретиться с фронтовым другом – помянуть былые события военной поры и тех, кто не вернулся с поля боя; с девушкой неравнодушным словом перекинуться, а может, и вечер провести… Да мало ли своих сокровенных дел может найтись у молодого человека?!

В такие дни бабушка становилась неразговорчивой, раздражительной. Она то садилась у окна, то потерянно бродила по избе, сердито бормоча что-то себе под нос.

Так проходило несколько дней, порой – недель. Наконец она не выдерживала: брала в руки хворостину и шла по аилу, разыскивая двор, где остановился мой боле.

– Ишь ты, – выговаривала она ему и его друзьям, – очаг родной бабки его плохо греет! Ишь ты, бабкин чай для него, видно, что пойло! Понятно, – накалялась она, – внуку моему родство не в родство – ему лучше там, где дом побогаче!

– Ну и бабушка у меня… – растерянно разводил руками смущенный боле. – И как только язык ваш выговаривает такое? Да у меня и в уме не было, чтобы дом ваш забыть, – оправдывался он, понуро-торопливо запрягая лошадей; чтобы ехать к нам.

Как-то летом увез меня боле на свою свадьбу. Повез пораньше на несколько дней: погостишь, мол, у меня.

Мчали мы на легком ходке прямо на закат солнца – гнедые спешили домой во весь дух. Казалось – мы летим: относило назад полные трав и цветов поляны, все дальше оставался угрюмый, поросший лесом перевал Салкынду. Лошади словно и не касались земли, колеса холка с легким шипом неслись по укатанной дороге, только ветер свистел в ушах! Он раздувал колоколом рубашку моего боле, относил назад пряди рыжеватых волос.

Никогда в жизни я не ездил так быстро и, наверное, уж никогда не буду мчать по земле с такой лихостью. Да не то щемит сердце, что не помчу – помчать-то и ныне еще стремительней можно, – невозвратимо другое: уж никогда больше не выпадет мне пережить с такой пронизывающей взахлеб душу радостью это чувство полета…

А назавтра я и полдня не выдержал – где там гостить по нескольку дней! – подрался за старым амбаром с мальчишками, обзывавшими меня «чужаком». Изрядно помятый, пустился в бессильной обиде бегом по дороге – обратно, в свою деревню. Благо все мое было при мне: в гости отправился босым, пиджака у меня тоже не водилось.

Домой, скорей домой! Ко всему привычному, родному, своему – маме и бабушке, старой избе и летней юрте, к ласковой собачке Майнок. К сверстникам и дружкам из нашего аила – с ними если поссоришься, так вскоре забудешь обиды и на мировую пойдешь. А горы и у нас не хуже…

Смотрю – мать моего боле, рано постаревшая тетушка, из дому, что ли, увидела меня? – спешит ко мне.

– Стой, малыш, погоди, милый! – кричит она. – Ягненочек ты мой, остановись, пойдем со мной, я тебе землянику со сметаной приготовила…

– Не хочу! – обиженно выкрикиваю и прибавляю ходу.

– Ну куда же ты бежишь? Дом твой далеко-далеко за перевалом, – отставая и задыхаясь на ходу, уговаривает она меня. – Ты такой маленький, а лес там, на перевале, большой, дикий! Медведи там и волки бродят, и лесные духи…

– И пусть, – сопел я непримиримо, хотя скорости поубавил.

– Остановись, пожалей меня, старую, – задыхаясь, взмолилась она, устало сбиваясь на шаг. – Ох и достанется мне от бабушки твоей: один раз, скажет, доверила внука, а ты уберечь не сумела, обласкать..; Ай, нехорошо-то как, стыдно мне будет, пожалей меня, сыночек!

Просящий тон, жалобные слова ее совсем было сломили мое упорство, но только я хотел остановиться, вдруг из бокового проулка, грохоча железными бочками с въедливыми запахами бензина и солярки, рысью вымахнули на дорогу две упряжки.

Вот так встреча! Да это же тетя Варя с тетей Клавой! Я даже задохнулся от прилива нежданной радости.

…Каждую неделю, зимой и летом, осенью и весной, приезжали они в наш аил на склад за горючим. Ни буран, ни ливень, никакие стихийные бедствия, казалось, не в силах были отменить их приезд. В каждой упряжке по две лошади, на каждой телеге по две бочки – днищами друг к другу. Тетя Варя и тетя Клава всегда у нас на ночевку останавливаются.

Как зайдут в избу всегда улыбчивые возчицы, так и наполнится она острыми запахами бензина, солярки, железа. Звонкоголосые женщины шутят, угощают домашними лепешками, пирогами. Одно плохо было: не знал я их языка. Но вкус пирога, тепло улыбки, ласку женских рук легко понять и без слов…


Помню, как-то летом они наварили у нас во дворе целый казан ухи из хариусов. Смеются, рассказывают вперебой: «Спустились мы с горы в долину, подъезжаем к речке лошадей напоить, смотрим – рыбища косяком прет! Мы скорей рубашки скинули, вокруг ни души нет, никто нас, растелешенных, не увидит, – концы рубах позавязали да в воду. С грехом пополам и наловили на казанок!»

Вот с ними-то, без грамматики и зубрежки, я и осваивал азы русского языка. Длинными зимними вечерами – «за один такой, – смеялась тетя Клава, – пешком до Москвы дойти можно» – коротая время у печки, рассказывали они разомлевшими от тепла голосами то занимательные истории из собственной жизни, то сказки. Тетя Варя – постарше, посолидней, ей уж за сорок перемахнуло, любила больше о жизни поговорить. Тетя Клава – на десяток лет моложе – то смешливая, то задумчивая, всякие сказки знала про тайны и волшебство…

Мне нравились их добрые глаза и ласковая речь. И хотя русские слова я знал наперечет, многое из сказанного ими легко угадывал, сердцем чувствуя его добрый смысл. И все больше тянуло меня узнать получше язык этих славных женщин. Покажу на огонь и скажу той, что сейчас рядом: «от», а она в ответ коснется малты и скажет: «топор». Так и учимся друг у друга.

А тут они проехали мимо на подводах, даже не обратив на меня внимания – не ожидали, видно, встретить так далеко от дома, а ребятни-то мало ли бегает по деревне? Лошади шли легкой рысью, и мне пришлось припустить изо всех силенок, чтобы догнать их. Наконец уже за аилом я нагнал заднюю телегу.

– Ты откуда взялся? – Брови тети Клавы вскинулись недоуменно, когда она увидела меня ползущим на четвереньках вдоль грязных бочек. Она подвинулась, освобождая место рядом с собой на старой фуфайке…

Как радовался я, когда мы въехали поздним вечером на наш двор! Словно уезжал на целую вечность.

Прошло месяца четыре, и горючее с нашего склада повезли на специально оборудованной новенькой автомашине. И не стало в нашем доме вечеров со сказками…

Где вы сейчас, милые тетя Варя и тетя Клава? Только вспомню о вас и будто слышу тихие голоса ваши у жарко натопленной печки. Постарели вы, верно, за эти годы. Может, и не сразу признаю вас при встрече. Да и вы меня едва ли угадаете с первого взгляда.

А жизнь словно убыстряла свой бег. Я окончил школу в аиле. Поехал учиться в город, потом отслужил в армии. За все это время с моим боле не встречался. И все же не забывал его словно простуженного голоса, носа с горбинкой и теплого взгляда. И конфет в кульке – одну из самых больших радостей той суровой послевоенной поры.

Когда я вернулся из армии, мой боле изредка наведывался к нам. Бабушка наша умерла. Почту Яшайма не возил, женился, имел детей, обзавелся хозяйством. Словом, жил как рачительный семьянин и работник.

Пригласил я его на мою свадьбу. Всю ночь он наравне с нами, молодыми, пел и плясал, а под утро насмешил всех рассказом о собственной свадьбе. «Вот так же гуляли мы тогда, а где-то часу в четвертом ночи спустился я в подпол, огурчиков малосольных достать да грибков. И что-то долго завозился там, пока со спичками искал, где что хранится, да накладывал в посуду, – неторопливо рассказывал он, сидя на крыльце, куда все вышли на свежий утренний воздух. – И никак, понимаешь, не могу вылезти: там, наверху, видно, забыли, что я в подполе – смотрю, крышка закрыта и так лихо отплясывают, только треск идет! Пытался раза два поднять крышку, тут же сверху кто-нибудь и притопывал по ней. Кричать? Да кто же услышит, когда там дым коромыслом? Пол ходуном ходит. Торкнулся я еще, нет, вижу – бесполезно. Ладно, думаю, посижу пережду, а как угомонятся немного, так я и выйду. Присел на ступеньку лесенки, да и не заметил, как уснул», – заключил он под смех окружающих.

Потом пришла грустная весть: не стало моего боле. Умер он от фронтовой раны, открылась она, когда Яшайма сено в зарод сметывал. Сильный был человек, едва не полкопны поднимал на вилах, на рану скидки не делал, забывался в азарте.

Всю жизнь человек работал, трудился в поте лица. Воевал, землю свою защищая. И снова на этой земле работал – умело, сноровисто, с душой. И вот ушел из жизни. А дела его, дети его живут. Память о нем осталась, благодарная память о добрых делах. Узнал я о них уже после смерти Яшаймы, от его жены.

Когда он вернулся из госпиталя домой, – время было нелегкое, послевоенное. Много тогда появилось матерей-одиночек с так называемыми «незаконнорожденными» детьми. В деревнях у нас именовали тех мальцов суразами. Ребенка надо зарегистрировать в сельсовете. Тогда молодая мать сможет получить помощь от государства. Но при оформлении в документ нужно вписать имя отца, А как его назовешь, если отец тот или уехал куда-нибудь подальше, или живет тут же, в аиле, только со своей законной супругой и законными детьми. И стыдно, и горько, да и позора не оберешься… А еще незадача: как добраться с ребенком на руках до сельсовета, ведь он в другом селе, где взять лошадь, как отпроситься в колхозе с работы?

Вот от всей этой беды и хлопот, с нею связанных, и спешит заплаканная девчонка-мама к моему боле. Знает, слышала – не одну уж такую выручал, может, и ей не откажет.

– Пожалуйста, Яшайма, помоги записать моего в сельсовете, а?.. – молвит, едва слышно, опуская голову и краснея.

– М-мм… да сколько же можно? – разводит тот руками.

– Корова отелится, тажаур араки принесу, – почти шепчет смущенная просительница.

– Что мне, в араке-то купаться, что ли? – удивляется он, словно размышляя сам с собой, потом, вскинув голову, спрашивает: – Ты лучше скажи – кого отцом назовем?

– Запиши на себя, а, Яшайма? – полуспрашивает, полуумоляет она.

– Ну, раз так, тогда – другое дело. Сразу и надо было говорить. А то «тажаур араки, тажаур араки»… Пойду за лошадью.

Так и появилось в нашем краю на свет целое племя юных яшаймовичей и яшаймовен. Из соседних колхозов даже ехали к нему, прослышали, видно, что мужик он добрый, безотказный.

«И что за петух такой шустрый выискался?!» – заволновались было в аймачном загсе. Дело, однако, объяснилось довольно просто. Пришлось махнуть на чудака рукой. Да и что с ним поделаешь, когда все вроде по закону? Пускай чудит, смотришь, хоть немного облегчит жизнь неудачливым мамам…

А годы шли себе, торопились. Те Яшаймовичи и Яшаймовны выросли, пора подошла уже им семейными очагами обзаводиться. Настало время свадеб.

– Кто отец жениха?

– Яшайма из рода иркитов.

– Это он должен заботиться о свадьбе, помогать жениху, распоряжаться за свадебным столом…

– А кто отец невесты?

– Да тот же Яшайма из рода иркитов.

Это ему бы надо хлопотать о приданом, принимать сватов и договариваться с ними и все устраивать. Ему бы и сидеть на самом почетном месте за свадебным столом, да увы…

Да, не стало, нету на земле моего боле.

Но много-много на ней Яшаймовичей и Яшаймовен! Значит, долго еще жить памяти о нем среди нас, долго согревать сердца…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю