Текст книги "У родного очага"
Автор книги: Дибаш Каинчин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 37 страниц)
А что говорил я Учару?
«Слушайся Каллистрата во всем. Он тебе заместо меня будет. Учись всему, чему учить будет. В жизни пригодится».
Вот и выучили Учара. И что получилось? Тело твое, сын, мне принадлежит, а душа – Каллистрату.
Старик поднялся на ноги, протянул руки в сторону того берега Катуни, запричитал:
– Эй, Каллистрат, отдай мне сына! Я тебе давал его, когда у меня их было три, теперь один остался, и он – мой. Ты не откажешь мне, ведь мы с тобой друзья – наадьилар. Ездим в гости друг к другу, чай пьем, задушевные разговоры ведем. Ой, нет, я никогда не считал тебя другом, и ты меня не считал. Потому что все делаю против тебя, ты – против меня. И улыбаясь друг другу, мы кривим душой.
Я рос в просторной, как степь, долине, всегда окрашенной синей дымкой. И долина та, волнуясь шелковыми травами, что по грудь лошадям, поблескивая цветами-звездами, медленно кружилась вокруг меня. И высокие скалистые горы, сталкиваясь вершинами, острыми, что стрелы, плясали вокруг той долины. С каждой горной седловины смотрел на долину марал, на каждой низинной поляне пасся сохатый, возле каждого выворотня копался медведь, на каждой скале стоял архар, под каждым кустиком пряталась кабарожка, в каждом дупле – по соболю, на каждом дереве – по белке, на ветке – по бурундуку, за каждой кочкой прятался заяц. Из каждого ущелья в ту долину с грохотом низвергались реки, мчались они наперегонки с рыбами. И табун в тысячу лошадей терялся в той долине, как обломок иголки.
Помню, юрта наша стояла на холме среди лиственниц. Много было юрт, и некоторые из белого войлока, самые благородные, торжественные: И еще помню, столько было ягоды-кислицы кругом, что босиком пройдешь – ноги становились красными, ветви кустов лежали прямо на земле, осыпанные ягодами. И малины было дикой столько, что стоит лошади пройти немного, – и бока красные от ягод.
Красивые, высокие люди, мужчина и женщина, глядели на меня с любовью и называли меня балам – дитя наше. Тепло и сытно было мне возле них. Но однажды очнулся я и вижу – другая долина, другие люди вокруг меня, очень старые. И я уже пас овечек и коз. Но я помнил прежнюю долину, помнил сильного мужчину и красивую женщину. Мне было скучно без них.
– Где мой отец и моя мать? – спрашивал я стариков. – Почему их нет рядом со мной?
– Держи, мальчик, свой рот на замке, – шептали мне старичок и старушка. – Будь нем и глух и на глаза людям не показывайся, прячься от них. Мы вырастили тебя тайком. Ни матери, ни отца у тебя больше нет. А родился ты вон за той сверкающей горой Кадын-Бажи. Если тебе хочется, ты смотри на гору отсюда, а туда не ходи, тебе нельзя туда. Твой отец некогда сильно провинился перед русским богом. Он сжег его дом – церковь. Если дознаются, что ты сын этого человека – не жить тебе. Да и нам не поздоровится. Мы тебя нашли среди кустов, ты лежал и плакал – маленький, беспомощный. Посадили мы тебя в арчимак и привезли сюда. Отца твоего звали Адучи, а мать Эмчи. По отцу ты будешь из племени майманов, а по матери из рода кергилов. Берегись чужих людей, тебя укроют только твои горы, спасет только наш бог Ульгень.
И вот я пасу своих, коз и овец целыми днями. Вечером, придя в юрту, выпью чашку кислого молока – чегеня, съем кусочек сухого сыра – курута и, свернувшись на подстилке из козьей шкуры, туг же и усну. На плечах у меня шубейка. Штаны и рубашка тоже из шкуры. Круглый год я в них. Больше у меня ничего нет, да мне ничего и не надо. Ни летней жары не замечал, ни зимней стужи не чуял. И слова стариков близко к сердцу не принимал. Живу себе, как травинка в поле.
Но однажды пришли сюда люди, обликом и речью невиданные, неслыханные прежде. Они развалили нашу ветхую юрту. Старичок со старушкой навьючили на лошаденку все, что могли собрать, и, гоня двух коров, овечек с козами, двинулись еще дальше, в глушь.
Помню, мы весь день поднимались на перевал, но так и не достигли седловины, ночевали на склоне. Пересекали чащу столь глухую, непролазную, что там и днем было сумеречно, словно вечером. Одна корова наша споткнулась на камнях, пала на передние ноги, перевернулась на бок да и покатилась вниз. Сорвавшись со скалы, она долго летела по воздуху, брыкая ногами, перебирая ими, словно искала, за что зацепиться. Посмотрел я вниз и у самого голова закружилась. Ухватился побыстрее за какую-то колючую ветку, а то бы улетел вслед за коровой.
Далеко внизу, на дне глубокого ущелья, волосинкой блестела река. «Это Катунь», – объяснили мне старики.
Не помню, сколько мы ехали, неделю или больше. И все время то подъем, то спуск. С одной стороны – скала, с другой – обрыв. Пальцем ткни лошадь вбок – и она улетит вниз. Тут лошадь не только трогать нельзя, но и понужать не следует, а лучше всего – поводья бросить. Пускай она сама идет по тропе, осторожно переставляя ноги, щупая копытами тропу. Не успеешь миновать бом – скальный прижим, – как подъем начинается, да такой, что помет передней лошади валится на лоб следом идущей. Так и ждешь со страхом: вот-вот лопнут подпруги и тогда костей твоих не собрать.
Трижды в своей жизни мне пришлось кочевать, убегать от преследователей. В последний раз я уже был женат, дети у меня были. И разве это легко – бросать обихоженную юрту, родной очаг да перетаскиваться на другое место? Разве это легко – строиться заново? Зачем я живу в ущелье-теснине? Разве долин у нас мало? Иной год бывает такое половодье, что глядишь на Катунь и думаешь: унесет тебя ночью вместе с юртой, женой и ребятишками. Ляжешь спать, а проснешься в воде. Но сейчас – хватит. Покочевал, пора на одном месте осесть. Никуда больше не поеду.
Ну вот, приехал я, гонимый, в это урочище. Юрту поставил, обживаться стал помаленьку. Потом ко мне прибились еще две семьи, такие же горемыки, как и я. Мы с женой помогли им устроиться. За ними прикочевали другие, а через несколько лет аил селом стал. Уже колокола на церкви зазвонили, поп стал кадилом размахивать. Появились господа и объявили, что земля принадлежит им. И, оказывается, бумага уже такая есть. Не нравится? Уходи. Куда? Куда глаза глядят, в необжитую глухомань. Или окрестись. Отрекись от бога своего, верь в нашего, наш – лучше. От самого себя отрекись, от обычаев предков, от самих предков.
«Нет и нет! – думал я. – Я не совершал ни воровства, ни убийства, никакого другого дурного деда, чтобы меня крестили, чтобы поп милостиво снимал с меня грехи, как с Кудурула, соседа моего».
А история такая. Вошли к Кудурулу в юрту сваты, просить его дочь за хорошего, но бедного парня. Кудурул так рассердился, что схватил камень, на котором стояла ножка очага – таганка, – и ударил свата. Как, мол, ты смел просить мою дочь за какого-то нищего! Удар пришелся по виску, тот умер прямо на месте. Кудурул не растерялся, выбежал из юрты в чем был, вскочил на коня и – ходу.
Народ думал, он в тайгу кинулся – спасенья искать, прятаться там, чтобы не нашли родственники убитого и не отомстили, а Кудурул помчался в большое село, что в двадцати верстах. Сметливым оказался. Привязал лошадь возле церкви и к попу:
– Окрести, батюшка. Хочу православие принять. Надоело жить нехристем, идолам языческим молиться.
Тот рад стараться, сразу же и окрестил. Ложку сладкого вина дал, русским именем нарек и крестик на шею повесил.
Прискакала погоня, кинулись люди к Кудурулу, да увидели на шее крестик и отступились. Как же его тронешь, если он – христианин. На каторге сгноят.
Кудурул после покаялся попу, что убил. Пригнал тайком попу подарок – несколько овечек, он и снял с Кудурула грех. Чего же не снять грех, не простить? Ведь не христианина же лишил жизни, а язычника, которого ни бог, ни власть, не признают за человека. Нет у язычника ни прав, ни защиты.
Некоторые алтайцы, вроде Кудурула, быстро смекнули, что выгодно быть крещеным, особенно те, которые в батраках у русских.
– Тьфу, шайтан! – проклинают их старики. – Бога своего продал, душу продал, имя, что дали тебе родители, сменил! Стыда у тебя нету, чести нету!
А те и не расстраиваются:
– За что осуждаете? Ну окрестились. Разве мы хуже стали? Зато крещеные едят за столом, а нехристи – у порога. Да и крещенье наших душ не коснулось. Я ем ихнее угощенье, пью ихнее пиво, сижу с ними за одним столом, как равный, а приду домой – помолюсь нашему богу Ульгеню да наемся конины. Пускай поп Ивашка касался моего лба тремя перстами. В душу он ко мне не залезет. Русские говорят: «Хоть горшком назови, только в печку не ставь». Так и мы. Крестились, чтобы равными быть, чтоб за людей считали.
– Но тогда это хуже воровства. Как можно носить на груди крест, а верить в Ульгеня? Вера должна быть от души.
– Надо уметь изворачиваться, – говорили они. – Изворотливый пес всегда сытый.
И сам я решил схитрить. Послал, Каллистрат, к тебе своего сына, чтобы он научился вашему языку, вашей грамоте, вашей вере. Хотел, чтобы Учар перенял у тебя все, что знаешь ты сам. Мне нужен был сын грамотный, умелый, знающий слово божие. Дерзкая мысль во мне зрела. Отец мой, Адучи, сжег церковь и лишился жизни. Я же построю церковь и возвышусь. Но это будет наша церковь, в ней будет наш поп и наш, алтайский, Христос. Каждой церкви положено иметь землю, а значит, у нас будет земля законная, с которой никто и никогда не сгонит. Но как построить этот храм Христа? Где денег взять? Мы не то что церковь, заплатить подать – ясак – зайсану не можем. Многие за это были биты и затаврованы.
Поэтому и пошел я по миру собирать деньги на построение храма господня: Три года я ходил, да не один я, а и другие люди. Отправлялся в путь в конце осени, когда убран урожай, скот пригнан с летних пастбищ к дому. Выходил пешим. На спине – мешок, на боку – котомка, в руках – посох. Стучался во все дома, раскрывал свою ладонь перед каждым встречным:
– Пожертвуйте на храм Иисусу Христу…
Люди жертвовали. Кто копеечку даст, кто пятак, а кто и булку хлеба. Чашку муки вынесут или ведро картошки – не отказывался, благодарил. Даже лоскутком материи не брезговал, все это потом продавал и копил деньги, копил.
Стыдно мне было, алтайцу, да еще мужчине в силе, попрошайничать. Но я душил в себе стыд. Знал: для народа своего стараюсь. Прикроемся церковью да Христовым именем – не сгонят нас с земли, равноправными будем. Это мне давало силы, согревало в мороз.
А люди встречались на пути всякие, некоторые из них не прочь были отнять у меня все деньги, да непросто было их у меня взять. Сам же я из тех денег гривенника себе не взял. Подаянием питался.
Долго я ходил по миру. До Бийска дошел, потом до Барнаула. Поманило дальше – в Омске побывал и Томске. Что я там видел, что нового узнал? Перво-наперво понял, что народ русский очень многочислен, земель у него много, мыслью все не облетишь. Узнал, что люди русские отзывчивы и добры и к верам другим терпимы, и с ними вполне можно жить.
Удивляло меня название местностей, рек, озер. Карасуу, Сузун, Тусколь. Гора Бекту, степи Кулундинские. Слова эти родные мне, моему, языку. Тусколь – соленое озеро, Карасуу – черная вода. А Кулундинские – значит жеребячьи.
Вспомнились слова тех стариков, что подобрали меня, брошенного, и выкормили: «И опустились мы в степи белесые, бесконечные, до конца которых и коршуну не долететь. И назывались те степи Кулундинскими. Кочевали мы там и нагуливали скот. Отары наши были бессчетны среди степного разнотравья, возле соленых озер. К осени собирались у горы Бабырган – справляли свадьбы, устраивали конные скачки. На зиму поднимались в горы, на бесснежные южные склоны, там пасли, свой скот. Хорошо жили, трудились много, как предки велели. И отдыхали весело. Но потом русская царица, ее называли Екатерина Вторая, велела построить в Сибири крепость. А раз крепости построены – отрезаны дороги в степи. Кочевать нельзя стало из гор в степи и обратно, скота уменьшилось. А раз меньше скота – меньше народу. Вымирать стали мы помаленьку, болезни нас одолели. Кочевые люди из других народов набеги на нас устраивали, плетеною камчой угоняли наши стада и наших людей к себе в плен. Кто только не грабил нас…»
Тяжелое было время, и если бы русские не пришли на помощь, то и весь народ полонили бы захватчики, языка бы лишили собственного, не только земель. Тяжелее стало, что крепости появились, но и без них никак нельзя. Китайцы и другие, народы, ордами приходившие в наши земли пограбить, теперь остерегались.
Много я узнал, много, пока путешествовал по русским городам. А главное, разъяснили мне русские рабочие, что зря я собираюсь строить церковь, что никакой бог, ни русский, ни алтайский, не защитит мой народ. Что русский ли, алтайский ли богач, но он появится в новом селе и заставит всех работать на себя. Да еще скажет, что так велел господь. Он и церковь приберет к своим рукам, и поп его будет поддерживать. А вы будете батраками.
И вот пришла в горы наша, бедняцкая власть. Нам не надо строить церковь, потому что никто теперь не прогонит нас из родных мест. Мы живы я говорим на своем языке. Очаг наш не погас, корни наши не засохли. Пройдет время, хорошо жить будем. Хозяевами станем на своей земле.
Отдай, Каллистрат, мне моего сына. Теперь мы свободны. Пусть мой сын строит новую жизнь. Мой старший сын, Эжер, погиб за нее в бою с белыми бандитами, а Учар пусть продолжит дело брата. А церковь наша осталась с недостроенным куполом. Не жалею, что мы строили ту церковь – там теперь дети учатся, там – школа. Вот как… Так что отдай мне Учара назад. Слышишь, Каллистрат? Отдай Учара, отда-ай!!
Полетел голос Курендая за Катунь, все отдаляясь, слабея и слабея. Волны его приглушили, течение подхватило и вниз понесло. Хоть шепот долетел до той стороны? Не узнать этого.
Приложил Курендай ладонь к уху, прислушался, будто ждал отклика с той стороны. Весь затаился, дыхание задержал. И почудилось ему, будто с другого берега донесся слабый крик, тревожный и невнятный. Словно птица в ночи прокричала.
Каллистрат грузно взобрался по лестнице на чердак. Захотелось подремать немного. Надо – силы ему ох как пригодятся.
Лег на медвежью шкуру и шумно перевел дух. Шкура мягкая, ворс густой и длинный. Огромный был медведище. Каллистрат с Учаром завалили его в позапрошлую осень в Кызыл-Кая. Учар выстрелил, да неудачно – несмертельно попал. Ох, как кинулся на него медведь! Как проворно скаканул! С виду неповоротлив, а ловок, куда до него кошке с ее гибкостью. Каллистрату подумалось тогда: «Конец парню». Мушкой на конце ствола чуть опередил несущегося на Учара раненого зверя и спустил крючок. Медведь не успел добежать до парня, какого-то шага ему не хватило.
Ткнулся мордой в снег и остался лежать. Да-а… Частенько Каллистрату и Учару приходилось рисковать жизнью, вызволять один другого из беды. И на этот раз судьба снова решила их испытать. На этот раз предстояла не с медведем схватка, а с людьми. Человек до всегда опаснее зверя, к тому же людишек будет много.
Он хотел разбудить Учара, чтобы еще раз обсудить, что и как, но тот вдруг сам поднялся.
– Знаете, что я придумал? – оказал он Каллистрату. – Надо обмануть их. Я открою им ворота, подведу к мучному амбару, скажу, тут спрятаны ключи. А вы в это время отсюда, с чердака…
– Если они пойдут туда, – усмехнулся Каллистрат невесело. – Ты вот что, Учар… Старайся от них подальше быть. Хотя бы на два-три шага. Сообразил, для чего?
– Чтоб в меня не попасть.
– Верно. Веди себя с ними естественно. Не нервничай. Не мечись. Как будто ты и на самом деле меня предал.
– Вас предать? Не-ет. Вы мне, как отец. Аграфена – как мать. А Федосья… Федосья… – он покраснел и замолчал, не находя слов.
– Любишь ее? – опросил вдруг Каллистрат, улыбнувшись.
– Это хорошее слово, но маленькое, короткое. А у меня в сердце не вмещается.
– Если, бог даст, все будет ладно, отдам ее за тебя.
Учар во все глаза уставился на Каллистрата, и расплылось, потеряло очертания бородатое лицо Каллистрата.
– Ну-ну, ты что… – положил ему тяжелую руку на плечо; – Хорошая вы будете пара. Оба работящие, здоровые… Все потом вам оставлю: дом, коней, скот. Потому как верю: вы не размотаете моего добра, а наоборот – приумножите. Имя свое тебе отдам. Люди спросят: «Чей это такой дом-дворец?» – «Учара Каллистратова». – «А чьи кони идут на водопой к Катуни? Передние к воде подошли и уже пьют, а задние еще из леса выходят?» – «Учара Каллистратова». – «А коровы, а маралы, а свиньи, а пашни? Чье все это?» – «Да все его же, Учара Каллистратова». Дай-то бог, чтоб так и было… А теперь давай маленько отдохнем. Подкопим сил.
Ночь стояла темная, безлунная, будто нарочно такая выдалась. Тяжелые тучи плотно заволокли небо, висели почти над крышей. Только далеко-далеко, на западе, светлела чистая полоска синевы, на фоне которой четко выделялись лесистые гребни гор. Отточенным клинком светилась та полоска.
От тяжести облаков было душно. Даже грохот Куркурека слышался тише, как сквозь вату, все звуки впитывались в облака и гасли.
Тихо было, очень тихо, только иногда ржала в лесу стреноженная белая лошадь. От ее ржания Учару становилось не по себе.
– Наверное, за меня беспокоится, – сказал шепотом Учар. – Животные ведь чувствуют.
– А может, близко другие кони, – проговорил Каллистрат.
Ждали гостей они на чердаке. Старались не разговаривать, не двигались. Каллистрат не курил, хотя ему очень хотелось, лишь вздыхал, изредка шепча: «Уши пухнут».
Внизу, на подоконнике кухни, горела единственная лампа. Свет ее смутно освещал двери мучного амбара. На эти двери из чердачного окна, где была загодя выставлена рама, из слухового окна-скворечника, из входного проема глядели люди Каллистрата. Было их восемь человек. С винтовками из них пятеро: сам Каллистрат, Федосья, не захотевшая оставлять отца, два батрака да сосед Калтар. Аграфена, не умевшая стрелять, сидела рядом в собаками, готовая по условному сигналу спустить их с цепи всех разом. Учара с ними не было. Он скрывался во дворе. У него была самая опасная обязанность: отворить ворота и подвести бандитов к амбару. Если они его пропустят вперед, что вполне возможно, то там, в амбаре, лежит его карабин. Он в полнейшей тьме схватит оружие и начнет стрелять в бандитов, столпившихся у дверей. А с чердака по ним откроют огонь остальные.
На чердаке, с засадой, был еще старик Бутен. Когда Каллистрат предложил ему винтовку, тот отказался:
– Не буду стрелять в людей.
– Какие же это люди. Это – бандиты.
– Все равно. Каждый человек – бог.
– Пять коней подарю, – пообещал Каллистрат.
– Хоть целый табун. Человеческую кровь не пролью.
– Если ты не будешь в них стрелять, они сами тебя убьют.
– Их бог покарает.
Поняли, что уговаривать упрямого старика нет смысла. Взяли его с собою на всякий случай: знал много. Каллистрат жалел, что старик не согласился, стрелок был отменный. Из своей самодельной старинной пищали он умудрялся бить белку в голову. Да вот одряхлел за последнее время и перестал охотиться.
Тихо в опустевших, комнатах дома. Тихо во дворе, все затаилось: и люди, и строения, и темный, невидимый лес.
Снова призывно заржала белая лошадь, зафыркала, словно испугалась кого-то. Звала к себе хозяина.
И тут в ельнике раз за разом трижды прокричала сова.
С чердака хорошо было видно, как Учар, светлея рубашкой, потихоньку, крадучись, пошел к воротам.
– Кто там? – спросил негромко.
– Мы, – ответили из-за ворот тихо. По голосу – Кулер.
– Сейчас собак привяжу.
Под навесом, в тени, сидела Аграфена. Учар поймал собак и концы цепей протянул ей. Аграфена перекрестила его, шепнув:
– Господи, спаси и сохрани…
Учара трясло от волнения и страха, когда он снова направился к воротам. Но он старался не показать боязни.
Отпер засовы, отворил створку ворот. Навстречу ему сунулся, кто-то высокий, плотный. Крепко взял за локоть, отстраняя. Не входя, заглянул во двор, подозрительно оглядывал и дом, и амбары, и баню. Собаки лаяли, но людей не слыхать.
– Я сказал, что ко мне отец приедет, – спокойно проговорил Учар. – Они и думают, что это он.
– Ладно… Где ключи?
– Мне маралов отдадите? На что вам они? А я ферму держать буду. И еще пчел, – просительно сказал Учар и удивился, до чего правдоподобно у него получилось.
– Ты свое получишь. Ключи. Живо…
Плотный человек, еще раз оглядевшись, шагнул в тень и махнул рукой за спину. Сзади тотчас наперли, надавили. Толпа ввалилась во двор, бросилась к крыльцу.
– Амбар-то не там, – зашептал Учар, хватая за рукав бегущего к крыльцу с винтовкой в руках человека.
– Знаем, – тихо сказал ему плотный человек. – Разберемся. – Он поискал что-то в кармане и быстро протянул Учару. Что-то быстрое, стремительно сверкнувшее, скользнуло мимо рук и ожгло бок. Боль была острая, резкая. Учар не испуганно, а скорее удивленно вскрикнул и опустился на землю, зажимая ладонью рану. Рука сразу стала горячая и липкая.
И вдруг ему стало легко и хорошо. На дворе светлый день. Солнце в небе красное, как на закате перед ветром, и красный свет расходится кругами по всему двору. Вот они, Учар, Каллистрат, Аграфена и Федосья, сидят под навесом и завтракают, пьют красный, будто закрашенный костяникой, чай.
– Учар, – вдруг говорит Каллистрат, – возьмешь сейчас моего коня Рыжика и поедешь во-он на ту гору, – показывает рукой на пламенеющую снежную вершину. – Наломаешь там льда, привезешь полные сани. Мы его разбросаем во дворе, и станет прохладно. А то видишь как жарко. Жара держится – спасу нет.
– И я с ним поеду, – просится Федосья.
– Нет, ты не поедешь, – говорит Каллистрат и хмурится.
– Сено возила всю зиму. А почему туда нельзя?
– Коню тяжело будет.
– Да и гроза скоро начнется, – добавляет Аграфена.
Только произнесла Аграфена эти слова, как ударил раскат грома, и загремело, загрохотало. Красное небо озарилось вспышками.
«Почему гром? – думает Учар, изумляясь. – Разве так бывает, чтобы светило солнце, на небе ни облачка и вдруг – гроза?»
Нет, это совсем не гроза. Это – бандиты. Но почему они бегут к крыльцу? Там же – Федосья!
– Эй! Эй! Не там амбар! Он вон где, совсем в другой стороне! – кричит Учар и не слышит своего голоса, только слабый писк и хрип раздается из груди. Он хочет бежать защитить Федосью, но не может, ноги его не слушаются, и руки ватные. Все обгоняют его. Он видит, как Федосью выводят на крыльцо, как заламывают ей руки.
– Учар, – плачет она и зовет его.
И Учар на ватных ногах плывет к ней, почти не касаясь ступнями земли. Его сердце разрывается от боли и жалости к Федосье.
И вдруг он видит. С чердака, выставив длинный ствол ружья, в него целится Каллистрат. Учар наблюдает, как черная мушка на конце ствола останавливается на уровне его груди.
– Это же я! – в отчаянии кричит он. – Разве вы меня не узнаете? Я же в белой рубашке!
Озноб прокатывается по телу. Это совсем не Каллистрат. Это же Кулер! Вон как он язвительно усмехается. Указательный палец его напрягся на спусковом крючке. Слышится явственный щелчок бобка по капсюлю. Взрывается в патроне порох. Пуля, вздувая ствол, бежит к выходу. Вот она желтая, горячая отрывается от конца ствола и летит к нему, окутанная синим дымом. И от нее никак не уклониться, не спрятаться. Она уже подлетела к его груди, с треском разрывается рубашка, кожу обжигает огнем, и пуля входит в плоть его тела. Становится горячо и темно. Меркнет на небе красное солнце, тускнеют красные волны света.
Но разум в нем не убит, он лежит живой, затаившийся. Пусть бандиты думают, что Учар мертв. Пусть. А он сейчас возьмет да и улетит. И как это он мог забыть, что умеет летать, что стоит ему только раскинуть руки, поднатужиться, он оторвется от земли. Там, в высоте, его не поймает никто. С каждым взмахом рук он будет подниматься всё выше и выше. И Федосья с ним улетит. Она ведь тоже умеет летать, Только об этом не догадывается. Надо ей об этом сказать, шепнуть. Они, как два лебедя, воспарят в воздух. Федосья будет впереди, а он, подранок, – сзади. А как хорошо летать! Какая же это радость – парить в высоте!
Вот уже труба Каллистратова дома осталась внизу, острые вершины пихт проплывают внизу, едва не царапая живот. Надо еще немного поднатужиться, взмахнуть крыльями-руками посильнее, и пихты сразу отодвинутся, как будто провалятся вниз.
Дышать становится все легче – воздух в вышине прохладный, свежий, будто родниковая вода. Пьешь – не напьешься. А внизу уже – горы. Сверху, оказывается, очень удобно их разглядывать – все видно: каждый кустик, каждый камешек. А это что там за люди на вершине? Какой-то высокий парень и девушка. Да это же он, Учар, и Федосья. Только не сегодняшние они, а вчерашние! Из высоты можно увидеть даже свое вчера! Учар разрывает толстое одеяло мха у подножия обгоревшего, некогда разбитого молнией кедра, и там оказывается черный ящик, длинный, как гроб. Учар открывает ящик – там винтовки и четыре свинцовых ящика с патронами. Все в густой смазке, новенькое, тускло посвечивающее.
Учар кладет ящики с патронами в арчимаки двух лошадей приторачивает винтовки к седлам, чтоб не болтались, не натерли коням кожи до крови. Вытерев пот со лба, останавливается на миг, пораженный красотой и величием гор. Вокруг него горы. Волны гор, хоровод гор. Каждое дерево – зеленое веретено, воткнувшееся в тело горы. Могучие горы, богатырские горы. А над ними на целых две головы возвышается Уч-Сюмер – Белуха двуглавая. Всем горам – гора. Хан! Царь! Бог! Сверкая ледяной короной, Белуха смотрит на Учара. У нее даже не две, а три вершины. Две крайние тонки и остры, а средняя словно срезанная, похожа на стол. Белуха – корона всего Алтая, его страж и заслон. Поклонишься низко, может, и благословит, исцелит и даст силы. Священно чист, бел лед на ее вершине.
Глядит во все стороны Учар – кругом его родина. Круглая она, как казан. С белыми прожилками горных рек. Где он только не бывал! Во-он в тех буреющих осыпях – курумниках – караулил сусликов – тарбаганов. В темном ельнике, что за скалами, бил рябчиков и белок, а рядом, в сереющем сушняке, взял соболя, черного, драгоценного. Далеко под ногами, в ущелье, змеится речка. Там в его капкан попалась выдра. На тех гольцовых камнях подстерег архара. А под самым Уч-Сюмером… Дядя по материнской линии, старик Амаду, однажды взял его с собой на охоту. Взял, потому что сам уже плохо видел. «Ну, что видишь, балам?» – спрашивал он постоянно. А Учар любопытствовал переливом красок ледника – как раз наступал рассвет, и солнышко старалось его разукрасить как можно нежнее.
И вдруг на седловину вышло стадо в десять маралов. Как они красиво и величаво шли. Будто и не шли, а танцевали, плыли в танце, горделиво откинув за спины ветвистые рога.
– Идут, дядя Амаду, идут! – громко прошептал Учар и рукой показал на маралов. – Рога у них, как сучья, торчат. И лбы белеют!
До сих пор шутят дядины домашние:
– Расскажи нам, Учар, как маральи лбы белеют.
Оказалось, что стадо тогда не приближалось, а, наоборот, уходило. И белели у них хвосты.
Как хорошо лететь в чистом небе! Учар и Федосья летят к Уч-Сюмеру. Им хочется попросить у великой вершины благословения. Но небо отчего-то темнеет, поднимается встречный, ветер и относит их от горы, не дает приблизиться.
«Не зря было небо такое красное, – думает Учар; – Вот и ветер. Нам надо опуститься куда-нибудь в тихое ущелье и переждать. Там есть чистые родники – аржаны. Вода в них вкусна. Пьешь – не напьешься. А как раз пить сильно хочется, все горло пересохло, губы слиплись. Хоть маленький, хоть крошечный глоточек…»
– Надо ему дать молока, – слышится голос Аграфены.
– Хочу воды из аржана. Чистой и холодной. Пусть она охладит мою грудь, – пытается выговорить Учар и не может, потому что без воды пересохло горло, и губы ему не разжать, так они спеклись.
И вдруг теплый дождь падает ему на лицо. Одна дождинка, другая, третья. Странный какой-то дождь. Одна в рот попала – соленая.
– Быстрей запрягай, быстрей! – слышится взволнованный, торопливый голос Аграфены. Он просачивается в уши, и как из небытия голос удивляет Учара своей реальностью.
– И так спешу. Не видишь? – басит Каллистрат.
– А с этими что делать? – спрашивает незнакомый голос. Учар слушает и старается представить себе этого человека. Ой, да это же голос Гриньки, батрака Каллистрата. Когда они уговаривали Гриньку идти в засаду, тот попросил в награду винтовку, корову и лошадь. «На первостях мне хватит. В верховьях Куркурека высмотрел я полянку добрую. Там избу поставлю, огород посажу. Пчелами разживусь, маралами, И женюсь…»
Как хочется воды! Еще бы лучше – кусочек льда. Так бы и проглотил его, чтоб огонь в груди погас.
– Выстрели в меня, Каллистрат. Добей уж. Не видишь, как я мучаюсь? – слышит Учар голос Савелия, и хотя глаза закрыты, сквозь веки проникает золотой полумрак. Он будто видит, как елозит Савелий по земле, словно собака с перебитым задом.
– Не-ет, – гудит голос Каллистрата. – Добивать я тебя не стану. Ты мне живой надобен. Я тебя властям передам. Пускай они решают, как с тобой быть.
– Откупиться мной хочешь? Думаешь, тебя помилуют? Все заберут, голым оставят. А самого куда-нибудь сошлют.
– Я не разбоем живу, а своими руками. Потому кусок хлеба у меня всегда будет. – Я не вы, я при Советской власти жить смогу. Вот так-то, Савелий. А вас, бандитов, любая власть, как волков, уничтожать будет. Потому что волк – крестьянину первый враг.
Голоса становятся глуше, вот уж совсем несвязна речь. Учару кажется, что он куда-то падает, падает, ждет удара и не может дождаться, только сжался весь в комок. Он плавно опускается на сено. До чего же мягко и душисто сено из зимнего стога… Он лежит на спине с закрытыми глазами. Сани легко скользят по гладкой дороге, покачивают, убаюкивают, словно в люльке. Скрипят полозья. Слышится, как бьют копыта по спрессованному снегу, позванивают подковы. А может, это ледок звенит? Мельчайшие осколки льда из-под ног лошадей летят прямо в лицо. Так приятны их прикосновения. Пахнет ядреным морозным воздухом, снегом, самими ледниками. Пусть сани долго-долго бегут, ведь рядом Федосья. Стоит ему открыть глаза, и он увидит бездонное, будто стеклянное небо, чуть подсиненное. Мохнатые, в изморози, ветви деревьев медленно будут плыть назад. Он шевельнет плечом и ощутит рядом Федосью, вздрогнет от неожиданности. А сани все мчат и мчат, и светлые поляны с искрящимся снегом кружатся и кружатся. Высокие, темные ели протянули друг другу лапы и пошли хороводом вокруг саней…
А в груди горячо, так горячо, что снег на полянах темнеет и тает, на все хватает его жара. И вот уже потекли ручьи, зазвенели по взгорьям. Ручьев кругом много, а напиться негде. Только холодные, колкие брызги летят в лицо, дразнят его. Он, Учар, стоит возле звонкого ручейка, опускается на колени. Сейчас спекшимися губами коснется воды, сейчас. Даже застонал от нетерпения.