Текст книги "У родного очага"
Автор книги: Дибаш Каинчин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 37 страниц)
А йестей все никак не может прийти в себя.
«Что же случилось с Гнедком? Может сплоховал мальчишка-наездник или здешние скакуны стали сильнее?»
– О-о, здравствуйте, старик! – подошел к йестею председатель здешнего колхоза. И протянул руку. – Не расстраивайтесь. Борьба – на то и борьба, чтобы победил сильнейший. А вам спасибо, что приехали. Какой праздник без гостей? Мы вам тоже премию выделили. Утешительную. Получите уж пожалуйста. И не серчайте на нас.
На другой день, после обеда, выезжал йестей домой. Чтобы проводить его, к юрчи пришли десятки родственников, и все говорили ему хорошие слова, утешали как могли.
Поехал йестей. На тороке у него мешок, в котором привез детям валенки. В мешке теперь – конфеты и печенье для ребятишек, четыре булки белого хлеба…
А праздник продолжался. Воздух гудел, стонал от песен. Во всю ширину улицы, будто журавлиная стая, растянулась толпа людей.
Отъехав немного, йестей погрозил камчой селу.
– Посмотрим, кто в будущем году победит! А пока вы посрамили старого йестея. Но ничего… Зла на вас нет. Пусть у вас еще больше будет детей. Пусть множится ваш скот. А скакуны ваши пусть еще крылатее станут. До свидания. Хорошего вам побольше, плохого – поменьше. Множьтесь, богатейте! – махнул рукой йестей. Повернул лошадь в сторону своего села и опустил поводья.
Копыта меринка дробно застучали по ровной дороге.
«Хороша жизнь, – в который уж раз подумалось йестею. – Хорошо жить на родине. Это самое большое счастье».
Где ты, девушка?
Перевод с алтайского Т. Петелиной
Табыл проснулся, открыл глаза и тут же зажмурился от слепящих лучей солнца, бивших через окно прямо ему в лицо. «Проспал!» – испугался он, и, уже сбрасывая с себя одеяло, вдруг вспомнил, что спешить-то ему сегодня некуда: посевная кончилась, к трем часам утра они засеяли последнее поле в урочище Сары-Кобы.
Отсеялись хорошо. Теперь можно вольно чувствовать себя до самого покоса. Хочешь – бери ружье и – в горы, в тайгу. А то гоняй в футбол, а вечером – в клуб, там танцы до рассвета… Скоро пойдут сплошные праздники: сперва фестиваль песни в деревне, потом в аймаке. Можно поехать и на праздник в соседнюю деревню; в конюшне хватает необъезженных лошадей, выбирай любую и приучи к седлу… Дня через три, однако, надо будет посмотреть сеялку, кое-что заменить; кое-что выправить да сдать механику. Э-э, а потом пошлют подправлять поскотину, ремонтировать дорогу, а там стрижка овец – дела найдутся!
– Табыл! Проснулся? – слышится из кухни голос матери. Дверь приоткрыта, и Табылу видна ее узкая согнутая спина, на которой лежат две поседевшие, тонкие, как крысиные хвостики, косички, и узорчатый подол потершейся черной юбки.
– Ага.
– Вставай, Табыл, яичница готова.
Он соскакивает с постели. Сегодня можно прогуляться по деревне, на людей поглядеть, себя показать. Целый месяц никуда не ходил, все в поле да в поле, среди железа, грохота, пыли. Он наденет нейлоновую рубашку, синие брюки; солдатские яловые сапоги мать, наверное, уже начистила до блеска.
Табыл выходит на крыльцо и смотрит в сторону почты.
Полдень. Улица пустынна. Вот показалась старуха Ялбадай. Она выступает спокойно и важно с полной продуктов сумкой. Над огородами поднимается дым – это жгут навоз и мусор, скопившийся за зиму. На соседском огороде копошатся женщины. Не слышно гула моторов, замерли ремонтные мастерские, кузница – отсеялись!
Но вот, сминая тишину, из переулка с грохотом выезжает на телеге старик Бабадый. Нынче утром он привез Табыла с дальнего поля, а сейчас, видимо, уже направляется за жердями в соседнее урочище. У того, кто захотел поставить новый дом, работы выше головы – и в будни, и в праздники, поэтому Бабадый и сегодня не отдыхает. А Табылу вот не к чему руки приложить. Еще в прошлом году срубил он себе дом, осталось сени пристроить, да это успеется: четыре большие комнаты в доме, а живут-то двое – мать да он.
Табыл подходит к умывальнику, прибитому к столбу прясла. Мыться – одно мучение: вода щиплет потрескавшиеся от солнца и ветра лицо, шею, руки.
– Табыл. Газеты возьми! – раздается звонкий голос почтальонши.
С намыленным лицом он бежит к калитке. А в сердце, как иголочкой: «Может, письмо?».
– На. Сегодняшняя «Алтайдын Чолмоны»[27]27
«Алайдын Чолмоны» – областная газета («Звезда Алтая»).
[Закрыть], твой журнал «Старшина-сержант», – и тут рука почтальонши тянется к маленькому отделению брезентовой сумки. Там – письма.
Она и вправду протягивает письмо. Письмо из города. От нее?
– Э-э, Табыл, не свадьба ли намечается? Меня не забудь позвать.
Табыл уже не слышит ее. Он разрывает конверт и, присев на крыльцо, читает, нет – держит перед глазами тетрадный листок, на котором всего несколько строчек.
«Здравствуй, Табыл! Я тебе долго не отвечала. Извини… Не хочу тебя обманывать… Отношусь к тебе, как к брату… Не пиши мне больше».
Ничего не понять! Он читает и перечитывает снова: «как к брату», «извини», «не пиши»… Опять пробегает глазами. Все так и написано, а все же не верится.
«Что же это?» Он комкает письмо и вместе с конвертом рвет на мелкие части. Хочет зашвырнуть под крыльцо, но почему-то сует в карман брюк.
– Мм, так… – Он съеживается и чувствует себя совсем-совсем маленьким. Ему хочется броситься на: землю и вертеться на одном месте, как та дворняжка, в которую вчера на улице кто-то угодил из мелкокалиберки.
Позади скрипнула дверь.
– Табыл, яичница…
– Сейчас, мама. Сейчас.
Значит, так. Опять… Да, да, дьявол! Стоит ему привязаться к девушке, как… Аа, дьявол! Не везет ему с ними. Ах, не везет! И пусть. Так и надо, и поделом! Что он собой представляет, чтобы им интересоваться? Не перевелись еще парни статные, чернобровые. А он? Так, самый обыкновенный. О таких говорят: ни стати, ни лика. Сер, как овечка. К тому же ни спеть, ни сплясать не умеет, танцевать пойдет, – ноги как деревянные. При девушках двух слов не свяжет, будто родной язык позабыл. Кому он такой нужен?
Он молча казнился, уставясь под ноги, и все вспоминал, вспоминал… В армии переписывался с одной. Никогда не видели друг друга, – ребята адрес дали. Обещала ждать. А перед самой демобилизацией получил от нее письмо: «Желаю тебе счастья. Выхожу замуж. Не думай обо мне плохо».
Да чего уж там «плохо». Только хорошо, со всем, так сказать, уважением. И к той, и к этой. В прошлом году он ее встретил, в первый день нового года, в деревне Кара-Чет, что за перевалом. И даже осмелился сказать ей два-три слова. А после все было, как бывает у влюбленных: и слова, и улыбки, и сердце в груди – бух, бух, бух. Гляди, вот-вот выскочит. Это у него, правда. На счет ее сердца он утверждать не берется.
Снова скрипит дверь.
– Табыл, яичница, говорю, стынет.
Он нехотя поднимается, идет в дом, садится за низкий круглый стол, берет вилку.
Мать у него вся седая и такая худенькая, что юбка на ней не держится, все съезжает задом наперед. Сидит мать у печки и думает о чем-то своем. На плите – большой бачок с водой. Видно, собирается стирать его одежду, которой ворох накопился, и вся промаслилась, огрубела от пота и грязи. Тут и ватные брюки, и комбинезон, и рубахи… Бедная мать, сколько ей вот так тянуть лямку?!
– Табыл! Почему не ешь? На такой работе был, и так плохо ешь. Что с тобой?
– А? Да нет, ничего.
– А Садык невесту привез из Арынура. Красивая, ладная такая. – Она мельком взглядывает на сына. – Да и пора уже. Когда же еще: время свадеб начинается.
– Мм, Садык, говорите?
– Да, да. А уж мать-то его так колготится – никого и ничего не замечает. Я недавно от них. На будущее воскресенье всех зовут. Сам Садык на дальние стоянки подался, тем объявлять.
Ох, мать, об одном и том же у нее разговор – невестка на уме. Да что мать! Кто бы ни встретился Табылу, непременно спросит, будто не о чем больше: «Что, Табыл, не женишься? Не вырос, что ли?»
И верно, в армии отслужил, избу себе срубил – мужчина!
Табыл поднимается из-за стола, идет в горницу.
– Что будешь делать сегодня, сынок?
– Не знаю… Голова что-то болит.
Не раздеваясь, он бросается на диван.
…Девушка стояла, опершись о заиндевелое дерево, спиной к Табылу. Черная, толщиной в руку, коса из-под белой шали спускалась до пояса. Белые валенки обтягивали крепкие, ровные, будто точеные, икры. Табыл стоял поодаль, и никого, кроме них двоих, не было на развилке дороги у этой таежной кержацкой деревеньки. Девушка, видно, тоже ждала попутную машину, и Табылу хотелось заговорить с нею, но он не решался и лишь ходил взад и вперед.
– Вы куда едете? – вдруг спросила девушка, обернувшись.
– Я?.. В Язулу.
– И я тоже. – Она взглянула на него из-под длинных ресниц.
Он прямо оторопел, встретившись с ее блестящими черными глазами. Круглое лицо ее под белой закуржавленной шалью так и пылало от мороза.
– Я туда в гости… к тетушке, – вымолвил он наконец.
– Значит, попутчиками будем, – весело сказала девушка.
Табылу не терпелось сказать еще что-нибудь, но он не находил слов. Внутри у него разлилась какая-то, теплота, нежность, щемящая боль. Он глядел на девушку, а перед глазами почему-то стоял черноглазый эличенок[28]28
Эличенок – козленок, детеныш косули (по-алтайски – элик – дикий козел, косуля).
[Закрыть], на которого прошлым летом он наткнулся в тайге. Эличенок заблудился и жалобно звал мать.
– Новый год… Праздник… Едва ли какая машина будет, – сказала девушка и улыбнулась. Молчаливость парня, видимо, удивляла ее. – А может, пешком?
– Конечно!
И они зашагали ранней морозной улицей, мимо изб, со слепо замерзшими окнами, с трубами, которые, отчаянно пыхтя дымом, отбивались от стужи. Табыл шел впереди и нес чемодан девушки, набитый, как выяснилось, книгами.
Миновав ворота поскотины, они вышли на просторную снежную долину, с обеих сторон очерченную горными отрогами. Навстречу несло холодным обжигающие дыханием Катуни. А вокруг – сверкающие снега, уходящий вдаль ряд телефонных столбов в инее с проводами между ними, превратившимися в мохнатые белые арканы. Впереди – дорога без единого следа, и конец ее теряется где-то далеко-далеко, в бело-синей мгле гор. Кругом тихо-тихо, неподвижно, и только скрипит снег под валенками, только скрипит снег… А они одни в этой снежной пустыне.
На седловину горы выкатилось красное ушастое солнце. И заискрилась, закружилась в воздухе сверкающая мошкара снежинок. Расцветился радугой туман над черной Катунью, и сквозь эту радугу всеми красками переливался горный хребет. Они шли рядом, по щиколотку увязая в сугробах, шли навстречу этим горам, похожим на пылающее пламя огромного костра, прямо к солнцу, сквозь искристый иней, по сверкающему скрипучему снегу, по просторной, словно степь, долине, шли будто в сказку, рядом, плечом к плечу.
В полдень они подошли к подножью горы и по дороге, петляющей меж заснеженных лиственниц, раскидистых седых елок, очалмленных снегом пней, поднялись на перевал. Тут они замерли и долго стояли, очарованные красотой хребтов, покрытых синим снегом и залитых солнцем. Табыл осторожно взял ее руки, покрасневшие от мороза, и стал согревать их своим дыханием, ласковой болью, не умещающейся в груди.
– Потри себе лицо, – сказала девушка, еще больше разрумянившаяся от ходьбы. – Не заметишь, как обморозишься…
– И ты тоже.
Они посмотрели друг на друга и неожиданно рассмеялись.
– Чего ты смеешься? – спросил он.
– Так. Жду, когда ты скажешь что-нибудь интересное.
Он чувствовал, как радость переполняет его, даже дышать стало труднее, но только и смог вымолвить:
– Смотри, какой снег – красный и синий. Тебе нравится?
Лицо ее было совсем близко.
– Сядь на чемодан, – пробормотал он. – Ты, наверно, устала.
Она отвела глаза.
– Да нет, не устала я.
– Ты приедешь к нам в деревню?
– Зачем?
– Ну… Так. Ведь после института все равно куда-то надо ехать. У нас хорошо. И работа найдется.
– Какая работа? – она поежилась и тряхнула головой, ссыпав с шали снежную кухту. – Пойдем лучше. Стоять холодно.
– Хочешь, побежим? Согреешься.
– Нет, не хочется. Пойдем не спеша.
– Ну вот, то замерзла, то не спеша, – вздохнул он, не понимая, почему вдруг она стала молчаливой и далекой.
– Чудной ты! – опять рассмеялась девушка.
– Дядя едет, – послышался из кухни голос матери.
Вместе со скрипом колес с улицы донеслась монотонная, как гудение пчелы, песня:
На скале старый тал.
Кого он укроет от дождя.
В жизни старый – это я.
Не согрею никого…
Ясно: едет дядя. И еще ясно, что хорошо ему, не болеет.
К воротам, громыхая, подвернула телега.
…Они спустились с перевала в ущелье и пошли по узкой дорожке, пробитой между Катунью и нависшими над нею скалами. Потом с крутого берега смотрели на водоверти, на белые буруны реки, которую и такие морозы не смогли сковать. Иногда по реке проносились огромные льдины. Они то ныряли, то всплывали, словно гигантские рыбины, то со скрежетом и треском разбивались о камни посреди стремнины…
С шумом отворилась дверь, и дядя Табыла прошел в комнату, прямо к Табылу.
– О, племяш мой единственный, как головка у луковицы! – Он попытался обнять Табыла, лежавшего на диване. – Давай поборемся!
– Да не хочу! – выставляет локоть Табыл. Не до дяди ему: дядя всегда он такой, считает его мальчишкою.
– Ишь ты… Ну ладно, ладно! Большой стал… – унимается дядя. – Ну что, Табыл, отсеялись?
– Да.
– Вот и ладно. Теперь – самый раз. Коли девушка есть по сердцу… Дядины бараны давно откормлены к свадьбе. Да и сам я хоть сегодня готов в сваты.
– Садитесь чай пить, – пригласила мать.
– Можно и почаевать, – снял дядя с себя брезентовый плащ, снял с запястья ремешок бича. – Спустился за солью для овечек, дела свои в конторе уладил. Уж было обратно собрался, да вспомнил, что вез вам баранью ногу. Оказывается, правду говорят: старый, что малый… – сел дядя за стол. – А твоя серая овечка, Ярымка, двойню принесла. Оба баранчики.
– И-и, двойню? Вот радость-то! – заулыбалась мать. – Она у меня такая. А что черноголовая?
– Черноголовая? Которая зимою объягнилась? Вожаком в отаре ходит. Шибко шустрая она, уходит далеко. Колокольчик бы на шею повесить.
Дяде за семьдесят, но он все еще крепок и легок на ногу. Говорят, в молодости был первым объездчиком и борцом. Если разойдется, то и теперь посрамит кой-кого из молодых.
– Табыл, иди. Почаюем вместе.
– Что-то не хочется, дядя.
– Да послушайся ты дядю, – уговаривает мать.
Табыл неторопливо поднимается, неохотно садится.
– Дядя твой пока ходит под луною и солнцем, ему хочется посидеть за твоим очагом, – продолжает дядя, – хочет, чтоб родня его умножалась.
– Да вы, дядя, еще…
– Не говорите страшное, – качает головою мать.
– Сдает ваш дядя, сдает. Простыл нынче маленько… Но если суждено прожить, как моему отцу, то еще долго мне скрипеть. Ведь роду нашему огонь и вода нипочем. Вот перед тобой сидим: твоя мать да я. Отца нашего звали Йылчи. А деда Акаром. Прадеда – Тас-Кедим, знаешь? А прапрадед наш – тот знаменитый Ак-Кюн. Женою Ак-Кюна была Алтын-Сырга. О, кудай! Семьдесят ханств во вселенной, шестьдесят государств, но не было нигде такой красавицы, как Алтын-Сырга! Щеки алые, что цветы пиона, глаза – горные озера, брови – два летящих крыла, а косы… Взглянет – будто солнце, отвернется – месяц красный… И вот Ак-Кюн и Алтын-Сырга поставили новый аил, а через тюндук-дымоход – молодая березка у них: в честь медового месяца. И зажили они душа в душу, водой не разольешь… Будешь слушать, Табыл? А то брошу, да и грех будет перед ихней памятью.
– Говорите, дядя, рассказывайте, – Табыл не раз уже слышал от него эту легенду, но не обижать же старика. Да и не зря он рассказывает.
– Ну, вот. Хан монголов Богодой пришел с мечом на Алтай-батюшку. Войско у него несметное, как деревьев в тайге. Подослав шелковые гривы, пали на поле битвы лучшие из аргамаков, уснули навеки отважные батыры. Горы наши священные покрылись трупами, реки кровью потекли. Ы-ы, – качает седой головой старик, – одолел нас тот каменносердый хан Богодой. От горя и слез поседели вершины Алтая-батюшки… И проведал тут хан про красоту Алтын-Сырга. Повелел найти ее и привести к своему шатру. А если она не придет, народ ее будет в рабстве, Алтай весь предадут огню… Ведь все это было, Табыл, на самом деле было!.. И вот в полнолуние сидит Алтын-Сырга на белом ковре возле шелкового шатра хана Богодоя. Ну-ка, Ярымка, наливай чай, а то в горле пересохло… Вот теперь хорошо… Как увидел хан Богодой Алтын-Сыргу, ослепила его красота. «Золота и серебра у меня больше, чем звезд на небе, – сказал он и взял за руку Алтын-Сыргу. – Хочешь, все тебе отдам?» – «О, хан Богодой, храбрый батыр, – отвечает красавица, – кольчуга твоя тверда и холодна». И она расстегнула кольчугу на его груди. В тот же миг со свистом вонзилась стрела в сердце хана. А стрелу ту пустил Ак-Кюн, сидевший в засаде на вершине лиственницы.
Тут дядя сделал передышку. Трое посидели молча. Пиалы положили на стол.
– Окружила стража Ак-Кюна и его жену Алтын-Сыргу. Они стояли рядом, с гордо поднятыми головами. Вот какие люди были в старину! А теперь… Вот как было… Стража на куски изрубила Ак-Кюна. Грудь Алтын-Сырга прокололи пикой, но, к счастью, не задела пика ее сердца. Выжила она, а зимою родила Тас-Кедима. От него и пошел наш род. О, дай господи, нашим предкам…
Тихо, кротко сидела мать Табыла. В благодарность к предкам погладила себе косы:
– Все же крепок корень у жизни, – выдохнула она. – Жизнь должна продолжаться.
– Да, да, – согласился дядя. Один он на этом свете. Трое было у него сыновей, но их «съела» война. – Давай, Табыл, поедем ко мне на стоянку. Соль отвезем. Ружье возьмешь мое, может, козла-курана подкараулишь…
…В помутневшем рассветном небе – редкие звезды. Табыл лежит в засаде, смотрит на них и не замечает, что ружье его свалилось с упора. Он давно позабыл и про седловину, где вот-вот должен появиться козел-куран на соляную приманку.
Она дала слово: когда кончатся каникулы и она поедет обратно в город, они встретятся у той деревни, где тогда вместе ждали машину.
Табыл отпросился у бригадира и пришел к остановке. Автобус, которого он с нетерпением ждал, приходил вечером. Он выплыл из густой пряжи снега, сверкая огнями. С гулко стучащим сердцем Табыл высматривал сходивших на остановке. В окне мелькнула белая шаль и толстая коса. Табыл весь подался вперед. Нет, не она.
Автобус давно скрылся в снежной мгле, а Табыл все стоял, прижавшись к гудящему телефонному столбу. Мохнатые снежинки роились в свете фонаря и исчезали в темноте, а он все шептал этим снежинкам, этому темному небу: «Где ты, девушка?..»
Мысли его тонким пучком пробивались сквозь снеговую завесу к той просторной, как степь, долине, где шли они рядом к тесному ущелью Катуни, к тропинке, которая довела их до маленькой, в сорок дворов, деревеньке среди тайги, до избушки, одиноко стоящей среди кустов кислицы – красной смородины.
– Увидимся завтра? – превозмогая робость, спросил Табыл, касаясь ее руки.
– Не знаю…
– Как же так?
– Мне заниматься надо.
– А когда же?
– Как-нибудь…
Весь продрогший, Табыл пришел за полночь в пропахшую капустой избушку к знакомой старухе и пролежал на печи, не сомкнув глаз, пока не забрезжило в окнах.
На чабанской стоянке залаяла собака. Недвижны замерзшие гривы гор, от тишины звенит в ушах, тих чернеющий в ложбине лес; скала с торчащими на макушке кустами ясно вырисовывается на фоне неба. Кайрако-он! Как похожа эта скала на голову человека, зарытого по самые плечи в землю; два углубления – глаза, темная пасть пещеры – словно скривившийся от боли рот, колючки на вершине – будто вставшие дыбом волосы. А по обе стороны скалы рукастые корни свалившихся от бурь лиственниц.
…Он все же увидел ее. Снова отпросившись у бригадира, добрался до города, нашёл общежитие, вызвал ее. Они долго ходили по ледяным улицам, среди уснувших домов, под замерзшим добела небом, в сиянии колючих звёзд, Потом стояли, облокотившись на железные перила моста. Табыл все повторял: «Почему ты меня обманула? Почему? Я ждал. Ведь мы договорились». А девушка молчала. Круглое лицо ее было бледным и печальным. И снова виделся Табылу беспомощный эличёнок, заблудившийся в кустах и жалобно зовущий свою мать.
– Я тебе потом все объясню. Я напишу тебе…
Назавтра Табыл сидел в зимнем саду на скамье среди комолых обрезанных тополей, и ждал ее. Она обещала проводить его. Снова шел снег, возле Табыла играли ребятишки из детсада. Редкие прохожие бросали удивлённые взгляды на него, осыпанного о головы до ног снегом. А он сидел и с болью повторял про себя: «Где ты, девушка?..»
Она не пришла.
Дома он до рассвета бродил по черневшим от сенной трухи и навоза улицам. Стоило ему на миг закрыть глаза, и перед ним возникало круглое, как месяц в полнолуние, лицо с влажными, будто расплавленными черными глазами. Девушка, держа в своих маленьких ладонях его счастье, ждала впереди. Но как только Табыл приближался, она встряхивала толстыми косами и, раскинув руки, словно крылья, взлетала бабочкой и опускалась у дороги поодаль…
За седловиной занималась заря;
Девушки, девушки… Когда, взявшись за руки, веселой стайкой мчитесь вы улицей, как похожи вы на молодые лиственницы, что, переплетя ветви, сбегают наперегонки с косогора. Когда вы, озаренные луной, водите на поляне хоровод и, раскачиваясь, запеваете песни, вы – точно журавлиный клин, курлыкающий в поднебесье. Когда, задорно глянув в сторону парней, вы вдруг зашепчетесь меж собою, похожи вы на цветы марьина корня, что трепещут от дуновения ветерка.
Черноглазы вы, черноволосы, девушки… Зачем мучаете человека? С чем сравнить ваши легкие руки, нежные шеи, быстрые ноги, такие стройные, словно выточила их из мельничного камня хлопотливая речка. Кто вас поймет, кто рассудит? Разве что лебедь, потерявший подругу в горький час рассвета…
На стоянке за горою опять залаяла собака, и снова – тихо-тихо. Вдруг по зубчатым вершинам гор будто ветерок пробежал, рассыпался звенящий девичий смех. Он долетел до седловины и, скатавшись к подлеску, затих где-то в середине леса.
Как похожа эта скала на человека, зарытого в землю?..
Табыл хотел подняться, но в это время на гребне седловины возник силуэт курана. Куран чутко поднял маленькую голову, понюхал воздух, бесшумно и легко спустился в ложбину. Вот он ближе, ближе! – шагах в двадцати от Табыла остановился, всматриваясь в чернеющий лес. Сдерживая дрожь, Табыл прицелился и хотел уже спустить курок, но какой-то тонкий стебелек, пригнутый ветерком, заслонил на миг мушку, а когда он выпрямился… Что это? Перед Табылом стояла нагая девушка с черной косой, спускавшейся по загорелой гибкой спине. Подняв к небу руки, она что-то высматривала в лесу, будто ждала кого-то.
Вот она повернулась к Табылу, неслышно шевеля губами. Круглое, точно месяц в полнолуние, лицо, груди – две опрокинутые пиалы, четко вырисовывались на фоне оранжевой зари. Невесомая, она постояла на гребне седловины и стала плавно опускаться вниз за перевал. Вначале исчезли ее ноги, выточенные из мельничного камня, потом узкий, как горловина кувшина, стан, затем маленькие опрокинутые вверх дном пиалы, круглое, как луна, лицо и, наконец, пальцы поднятых к небу рук. – Где ты, девушка, любовь моя… – беззвучно, одними губами произнес Табыл…
А на стоянке за горой опять залаяла собака.