Текст книги "У родного очага"
Автор книги: Дибаш Каинчин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 37 страниц)
Черткиш поспешно хватает сумку, запихивает туда, чайник, кружку, мешочки с чаем и солью. В карман пиджака засовывает отбой с молотком и коричневый зернистый брусок. Остается собрать вилы, грабли, взять косу. Вот теперь – все. Уф! – облегченно вздыхает Черткиш. Неужели – все? Даже не верится, что поставлено сено, вырос этот аккуратно обдерганный граблями зарод. Нет, вот он – стоит посреди поляны, источая тонкий тягучий аромат свежескошенного, подсушенного сена.
До свиданья, Каменное Седло! – громко говорит Черткиш. – Прощай. Спасибо, что ты дал столько сена. Низкий тебе поклон. На будущее лето будь еще обильнее, богаче. На будущее лето… – бормочет Черткиш и вдруг смолкает.
Э-э, оказывается, на будущее лето опять будет сенокос. Подумать только, этот год еще не кончился, а уже нужно думать о новом. Все опять… Все снова…
Черткиш и не заметила, как опять присела и сидит, сидит. Рядом валяются грабли, сумка, чайник.
До свиданья, перевал Каменное Седло! До встречи! На будущий год не подведи нас… А я – приду. Куда же я денусь! Когда человек жив – ему надо жить, надо жить… Через год… Я приду. Что со мной станет? – шепчут ее губы.
Черткиш встает, отвязывает от пенька лошадь и ведет ее в поводу к большой дороге, спускаясь по тропинке, – там у нее оставлена телега.
Она запряжет лошадь, накосит свежей травы для теленка, да еще попытается раскачать какой-нибудь пень – вдруг поддастся. Не ехать же ей из лесу в пустой, грохочущей телеге?
– До свиданья, Каменное Седло! Спасибо… На будущий год будь еще богаче, еще обильней.
Страх
Перевод с алтайского В. Синицына
В горах, на высокой скале лежал человек. Вид у него был страшный. Лицо грязное и распухло, губы спеклись, а глаза блестели, как у безумного. Свалявшиеся ярко-красные волосы отросли клочьями и падали по плечам, борода, казавшаяся пегой, потому что смешала седину с грязью и пылью, доставала почти до пупа. Жаркое полдневное солнце жгло его голую спину с острыми позвонками. Человек и сам не понимал: бредит он или бодрствует. Иногда он откидывался со стоном и начинал яростно чёсаться тонкими костистыми пальцами, раздирая кожу в густой волосяной поросли до крови.
Вот и опять показалось: внизу что-то хрустнуло, зашуршало. Человек замер. Потом, скользя, как ящерица по камням, подобрался к краю и выглянул.
В глухой лесной седловине было пусто. Мирно змеилась каменистая тропинка. Величаво стоял лес, опутанный тишиной; от набегающего легкого ветерка не вздрагивала и веточка в густых зарослях кустарника. Только большая белая бабочка порхала над поляной, и это было единственное, что нарушало окружающую безмятежность. Человек какое-то мгновение с бешенством наблюдал за ней, затем отвел глаза.
Дальше, за лесом, серой шевелящейся тучкой ползет по долине овечья отара. Верховой – чабан – лениво переезжает подле нее с места на место. Человек долго, внимательно следит за ним, и ноздри его раздуваются. С трудом он отводит взгляд: в узкой горловине долины темнеет аил – величиною с сердце. Черный, густой дым спокойно поднимается в воздухе. Это подыхает очаг. Сегодня они его что-то чересчур распалили…
Человек чутко, по-звериному вслушивается, потом отползает к оборванной грязной фуфайке и переваливается навзничь, устало прикрывает глаза. В ушах звенит тишина.
– Нет, нет. Только не это! Не это…
Человеку только кажется, что он говорит вслух. Рот его движется, ощеривая провал. Под бледной мертвенной кожей, где растет жесткая, как конский волос, борода, судорожно мечется острый кадык.
– Что… Это – дом? Да… Дом. Потолок – белый, как в нашей избушке. И штырь в матице… Верно. Я привязывал к нему люльку сына…
Человек делает усилие для того, чтобы получше вглядеться, и – видение отступает. Над ним – пустое, жаркое небо. О господи, сколько можно накрываться этим огромным, неуютным пологом! Теплый смолистый воздух до дурноты кружит голову. Дерет горло пресный запах высыхающих трав. Солнце немилосердно обжигает грязную грудь, впалый живот, а человек, чувствуя жар, блаженно улыбается. В последние дни его одолел кашель. По ночам человек сдерживает сотрясающие его приступы, смахивает выступившие слезы, судорожно выпуская воздух, но даже этот неслышный звук кажется ему оглушительным. Ночи стали холодные. На рассвете на горы наползает вязкий туман, сквозь который едва проглядывает солнце. Просыпаясь после кратких снов, он клацает зубами, зарываясь в сухую траву, надерганную руками, и обрывая на себе и без того посеченную в клочья фуфайку, но даже помыслить о костре не решается. Лучшего маяка для тех, кто его ищет, – не может быть. Выследят, обложат, а тогда – конец: суд и неминуемый конец. Это он знает точно. Но сейчас стоит август, и каждый куст, каждый камень в горах оберегает ему жизнь. Лес полон ягод, кедровых шишек, а если попадается дичь – то жирная, отъевшаяся к зиме.
Вообще-то они его жалеют, не очень стараются найти. А может быть, действуют чрезвычайно осторожно. Неделю назад трое из них переваливали через седловину. Он увидел их, когда взбирался на скалу. Нырнув в расщелину, с перехватывающимся дыханием наблюдал, как трое рослых верховых неторопливо процокали по каменистой тропинке. Все трое были в одинаковых шапках, чабанских брезентовых плащах, но он распознал их сразу. Сильные, с мощными крупами лошади явно не походили на здешних – низкорослых, мохноногих лошадок. Помнится, его било какой-то судорожной внутренней дрожью. Но это не был страх, нет. Это было нетерпение схватки. Он едва удержался, чтобы не выстрелить. Преследователи на тропинке – как на ладони. Он бы их перещелкал мгновенно, по одному. Но эту беду отвел уже страх. Эти трое, конечно, были не одни. Его брали в «клещи», обкладывали как зверя – кольцом, и, возможно, другие двигались совсем неподалеку. Но где теперь эти трое, да и остальные, сказать трудно. Он мог бы спуститься в долину, в деревню пробраться, к друзьям, к знакомым, и попытаться что-то выяснить, но там его наверняка караулят. А друзья…
Человек усмехнулся. Усмешка застыла на почернелых губах, искривив лицо в жуткой гримасе. Друзей, в обычном смысле этого слова, у него не было. Да и какой матерый волчище заводит себе друзей? Его всегда мучило одиночество. Теперь оно стало еще нестерпимей. Человек ощущал его почти физически. По ночам ему казалось: не темное бархатное небо висело над его лицом, а огромный всевидящий глаз настигал, прижимал к земле, заглядывая глубоко, в самый зрачок. Стоило уткнуться в землю, как безумный холодок полз по спине, скользил, шевелил волосы. Человек поворачивался и смотрел в темноту во все глаза, которые натыкались на него, как на плотную кисею, и тогда он начинал задыхаться от страха. Казалось, этот, огромный, всеохватывающий глаз придвигался вплотную, дышал холодом, вонзался в мозг, проникал в кровь и дико, беззвучно хохотал, издеваясь над ним безнаказанно и жестоко. Стояло смежить веки, как другая картина изводила его: чаще всего мерещилась растопыренная, обагренная кровью пятерня, сухая, как комель вывороченной из земли лиственницы, настигающая его в темноте среди камней, кустов. Сколько человек себя ни убеждал, что это одно воображение и бояться не нужно, он вздрагивал от каждого звука, шороха; от крика птицы – срывалось сердце, била дрожь…
Еще мучили сны. Вдруг он видел себя посреди улицы деревни, у конторы колхоза. Вокруг скачут верховые, неторопливо идут по делам женщины, мечутся ребятишки, собаки, вывалив от жары языки. Шум, гам, пыль столбом, но отчего-то весело, как-то празднично вокруг. Что бы это могло значить, недоумевает он во сне? Ага, оказывается, идет выдача денег, колхоз рассчитывается с чабанами, полеводами, трактористами за целый год. Наехали со всех концов автолавки со всякой всячиной и снедью. Чего только нет! Вот это будет гулянка – всем праздникам праздник! Заходи в любой дом, встретят как желанного, усадят за стол, и уже тащат казан, полный вареной баранины. Несут пиалы, бутыли прохладной араки. На дворе, окружив еще свежую груду внутренностей, урчат собаки.
Человек очнулся. Задремав, ткнулся щекой об острый камешек и вздрогнул. Сон еще плывет перед глазами, но уже ясно, что лежит он на скале, а в животе – судороги, рот немеет от сухости.
– Ах, черт! Чтоб тебе… – выругался человек и смолк.
Поначалу сны были хорошие. Вот он – обтесывает лесины для своего нового дома. Топор послушен в руках, сверкает на солнце, как молния. Бревна мягкие, податливы и сочны, как свежее мясо. Щепа отслаивается легко и ровно, и запах растелешенного смолистого дерева он ощущает, словно наяву. Работа так спорится, что человек задыхается от счастья. Он чувствует свое упругое сильное тело. Литые мускулы перекатываются под кожей. Вязаная цветистая безрукавка летит долой с плеч! Смотрите, люди, завидуйте молодости, силе в ловкости! А вот идет по улице продавщица сельмага, черноглазая крутобедрая Феня, с шаловливым и бесстрашным блеском глаз. От этого блеска его бросает в жар и холод, а сердце обмирает, и – становится хорошо, сладко…
Теперь сны вплелись другие, тяжелые. Чаше всего он видел себя за столом на празднике или свадьбе, или снилось, как он ходит по дворам в последние дни осени, когда в деревне забивают скот на согум, когда все приглашают друг друга в гости и выставляют обильное угощение. Перед ним молчаливо ставили на столе одно блюдо за другим, одно аппетитнее другого, и он набрасывался по-волчьи на еду, но сколько бы ни ел, не чувствовал ни вкуса, ни аромата, ни сытости, а только пуще растравлял голод.
«Ешь, ешь», – посмеивались, хлопали его по плечу люди, и тут он просыпался с мучительно-болезненной истомой в животе.
Просыпаясь, он корчился от болей в ссохшемся желудке, трясся от холода, собираясь в жалкий угловатый комок, и, напряженно глядя в темноту, думал о том, что сейчас в долине каждый хозяин объявлял «помочь» – скосить делянку или сметать зарод и резал молодого барашка, угощая на совесть добровольных своих помощников…
Этот звук, похожий на легкое жужжание шмеля, едва коснулся его уха. Где-то вдалеке прострекотал самолет и стих. Видимо, пронесся над далеким хребтом и нырнул за перевал. Но человек, как распрямившаяся пружина, уж стоял на ногах. Он весь превратился в слух, глаза его сверкали, тело била дрожь. В последние дни почти каждый день в горах гудел самолет. И летал он так низко, что едва не задевал деревья.
Человек подобрал фуфайку, отвердевшую от грязи, взвалил на плечо карабин и стал спускаться со скалы. Он понял, что его все-таки выследили и, стало быть, отсюда надо уходить.
Человек перебежал поляну, вошел в лес и лег в кустах под старой густой лиственницей. Теперь самолет не был страшен. Пусть сколько угодно кружится над скалой.
Весь день страх удерживал человека наверху. Он извелся от жажды и голода, но спуститься к ручью, который бежал с гор по дну ущелья в густолистом арале, не решался. Теперь решение пришло мгновенно – надо уходить. Только прежде всего надо напиться, а потом попытать счастья подловить того чабана. Сегодня, бог даст, повезет. А чабан, судя по всему, парень не промах. Знает он или нет, что в горах скрывается человек? Но, во всяком случае, вел он себя очень осторожно: с отары не спускал глаз, а к лесу не подъезжал даже на выстрел. Человек пробовал подобраться к аилу, но его отпугнула собака. Судя по громкому, хриплому лаю, это был здоровенный натасканный волкодав. Гнедая лошаденка чабана паслась у аила на аркане, а коровы были в загоне. Так и ушел он ни с чем.
– Нет, нет. Сегодня или никогда, – шепчет человек. – Другого выхода у меня нет. Такое уж это дело: или он меня, или я его… Придется взять еще грех на душу, – и он мрачно усмехается.
Человек в эти края приехал издалека. Слишком много было у него тяжелого в прошлом, и он думал, что горы и леса надолго упрячут его от досужих глаз. Никто его здесь не знал и не спрашивал, откуда он и зачем приехал. Народ здешний ему нравился: душевный, щедрый, отзывчивый. Здесь в домах нет ни замков, ни запоров, люди жили открыто и просто. Хорошему мастеру здесь были рады. И с рассвета до позднего вечера он мастерил столы, стулья, лавки и оконные рамы, рубил и ставил дома. И за какие-то два-три года у него у самого появился добротный новый дом. Трактористы за здорово живешь наволокли ему леса, каждый свободный человек в деревне считал своим долгом помочь втащить на сруб тяжелые бревна, а бабы сообща в один день забросали стены глиной и помогли побелить и покрасить дом. Он женился, и жена попалась ему добрая, работящая, хозяйственная…
Человек забылся или задремал, как вдруг услышал, как совсем рядом громко фыркнула лошадь. Вздрогнув, он открыл глаза и перевел дыхание. Вначале человек подумал: не привиделось ли ему это? Шагах в двадцати от него на лошади находился давешний чабан. Нагибаясь с седла, он рвал ярко-красные ягоды кислицы и скопом отправлял их в рот. «Эге-е, дружка, – прошептал человек. – Сам лезешь в петлю! А гнедко у тебя справный. И ружье – мелкокалиберка. Патронов к ней всегда можно добыть. Хватит! И лошадь мне нужна, и шубейка – скоро зима. Надо решать; или в города мне податься, там народу тьма-тьмущая и человеку затеряться – как иголке в стоге сена, или уходить в горы, где и марал не ступал?..»
Плавным, скользящим движением человек просунул в сплетения веток карабин, припал к нему. Задерживая дыхание, он стал ловить на мушку молодое, перекосившееся от горькой кислицы лицо чабана. Только не торопиться… Не спугнуть… Держать дыхание… Последний патрон…
И тут гнедко под чабаном захрапел и прыгнул, как жаленный. Мелькнул распущенный хвост, и тут же донесся дробный цокот копыт.
– Ах! Стой! Тпр-ру! Чтоб тебя! – испуганно вскрикнул чабан.
Но только треск, храп и топот пошел по лесу – это сломя голову летел под гору обезумевший гнедко. Секунду человек, застыв, омертвело глядел перед собой, ничего не понимая, затем уронил голову…
«Башла бол! Бог мой! Лишь бы не заплелся… Лишь бы лошадь не споткнулась», – прикрыв от страха глаза, думал чабан. Бросив поводья, он упал на шею коня, обхватив ее руками. В ноздри ему бил жаркий конский пот, листья и ветки остро секли лицо. А гнедко, словно обезумев, продирался сквозь чащу. Не разбирая дороги перемахивал через валежины, казалось, вот-вот налетит на выросшее на пути дерево, но в последнюю секунду – мимо, только коленка чабана стукнулась о что-то твердое и сильно саднила.
Но вот ветерок полоснул по лицу, зашелестела трава. Чабан приоткрыл глаза и выпрямился. Раздувая ноздри и поводя боками, гнедко вынесся из леса и вдруг как ни в чем не бывало, сбавив темп, затрусил по опушке.
Чабан провел ладонями по лицу. Оно горело, как в огне. Обернувшись, он посмотрел назад. Лес стоял спокойный, не шелохнувшись. Чабан похлопал гнедка по шее. Тот громко фыркнул, тряхнул мордой, взлохматив гриву.
– Вот оно что, – задумчиво протянул чабан и посмотрел внимательно на гнедка.
Гнедко прижал одно ухо, другое, вздрагивая, насторожилось, ловя неясные, далекие звуки. Чабан поддел пятками конские бока и погнал: «Кто же?.. – думал он. – Так просто ведь лошадь не испугается. Он и от волка не вдруг побежит… А тут… Не может быть!»
Чабан натянул поводья и резко повернул гнедка к лесу. Долго, до боли в глазах чабан вглядывался в лесное зеленое кружево, поднимающееся к скалам. Лошадь и человек, точно изваяния, застыли на траве. Потом, почувствовав вздох хозяина, гнедко сам повернул к отаре и неторопливо зашагал.
Нет, не зря остерегался чабан в последнее время. Уже с полмесяца, как он почувствовал, что кто-то прячется на горе Кошколы. Верный Тайгал по ночам взвывает, ощетиниваясь, и долго не может успокоиться, повизгивая и ворча. Да и гнедко ведет себя странно: оторвет морду от земли и долго смотрит в ту сторону, прядает ушами. И вот, сейчас… Нет, нет, не напрасно сорвался гнедко с места. Стоит на него направить ружье или даже палку, как он становится просто не в себе. Это колхозный кладовщик Охра напугал его на всю жизнь. Нашел тоже, чем отваживать коня от колхозного зарода! Пальнул холостым зарядом над головой. И вот гнедко даже от человека с палкой, взятой наперевес, летит со всех ног. Что там говорить про ружье! Значит, точно кто-то есть на горе Кошколы. Прав был ветеринар…
«Этот „дружок“ верное место нашел, – снова подумал чабан. – В войну на горе Кошколы милиция человек пять дезертиров словила. А жили они в пещерах, да и скала там есть, по едва заметной тропке только можно подняться», – и чабан вновь оглянулся назад.
В начале месяца Большой Жары – в июле – приезжал к чабану колхозный ветеринар. Этот плотный, тяжеловесный человек никогда в жизни не брал в руки ружья, а тут заявился с двустволкой через плечо. Принимая от друга пиалу, ветеринар поймал недоуменный взгляд и печально улыбнулся, покачав головой:
– Нет, нет, как ты мог подумать? Не для охоты я его взял. Теперь каждый, кто выезжает из деревни; непременно берет ружье. Не хочу тебя пугать, да нехорошее дело случилось на днях. Дня три назад ездил я в колхоз «Красный пахарь», на праздник. Да праздник, я тебе скажу, этот – был не праздник! Не до веселья стало всем. Проснулся утром, а за ночь там какие только страсти не случились. Один человек убился, упав с лошади, а другой, говорили, убил человека насмерть… Но мало этого, говорят, он порубил того на части. Да, да… Убийца в ту же ночь ударился в бега. Сказали, что с карабином. И ездить теперь в горах небезопасно. Пальнет в тебя, и весь разговор. Ему теперь все равно, что за одного, что за двух отвечать. Слухи ходят разные: будто убитый что-то узнал о том человеке… В общем, неприятные дела. А ты поберегись, дружище… Жена, дети…
В тот же день чабан оседлал гнедка и отправился в соседнюю долину к своему приятелю Акару. У того была в запасе мелкокалиберная винтовка. Взял у него на время. Лохматого Тайгыла посадил на цепь, чтобы не вздумал бегать в деревню или в другие отары к своим подружкам. А гнедко с тех пор пасется по ночам на аркане возле аила. Теперь уже и не знает, где его привязывать, всю траву окрест вытоптал.
Солнце стояло над холмом на высоте человеческого роста. «Хотя и рановато, – подумал чабан, – а лучше быть поближе к аилу, раз все так получилось». И понукивая гнедка ногами, он стал заворачивать отару, крича во все горло:
– Ай, ай! А-аайт!
Гнедко, который только что мчался с горы, едва касаясь земли, теперь точно обмер. Он лениво вскидывал голову и делал для видимости два-три резвых шажка. Сколько лет уже ходит за отарой, совсем обленился.
С холма открылась долина, и чабан увидел свой аил. Из дымохода валом валил дым. Соседи из деревни и чабаны-приятели с дальних пастбищ перестали ездить в гости, даже ветеринар с того дня больше не заглядывал. Сейчас самая пора – нужно готовить сено, думать о зиме. А тут – «тот», человек, который прячется в горах. Люди оставили свои лучшие косанины, не решаются к ним подняться. Вокруг только одни разговоры: «Не слышали, не поймали его? Как он там? Бата! Не приведи бог встретить на тропе…»
Все о «нем» да о «нем». Будь он трижды проклят! Не так давно старушка Куча окашивала в лесу свою делянку и примчалась в деревню сама не своя. И не заметила, как одним духом верст пять отмахала. Где обронила косу, и не помнит, узелок с провизией тоже. «Косила я, значит, косила, – рассказывает она. – Вдруг кто-то как свистнет! Гляжу, с обрыва из веток лицо выглядывает. Страшное, все в шерсти… Кайракон! Верно говорю! Бог оборонил. Ведь на острие ножа побывала…»
Отара медленно сползала с холма и вытянулась в шелестящий арал. С сильным шумом овцы перешли ручей. Гнедко жадно потянулся к воде, но чабан задергал поводьями, оторвал его от воды. Померещилось, в хрусте и топоте овечьих копытец треснула ветка нехорошо, под тяжелой ногой. Недовольный гнедко двинулся к берегу, на ходу прихватывая губами прозрачную воду. У чабана холодок пробежал по спина. Огляделся зорко: отара перешла на другой берег. Мирно бежал ручей, вздрагивая, распрямлялись ветки, погнутые овцами.
– Тьфу! Птичье сердце у тебя в груди! Трус! Чего испугался? – рассердился на себя чабан. Было попридержал у воды гнедка, но вдруг раздумал, стал торопить его и выбрался на другой берег.
Больше всего на свете чабан любил ту минуту, когда лошадь в реке пьет воду. Войдет гнедко в ручей, переступит, устраиваясь поудобней. Кругом – тишина: молчат горы, затянутые синей дымкой, что-то сонно шепчет арал, шелестит речушка – вся в мелких бурунах да разноцветных камешках, ясно видных в воде. Темный конь отражается на поверхности, как большой черный жук. Чабан приникнет к лошадиной шее, запустит глубоко в жесткую гриву пальцы и смотрит, как скрещиваются, будто ножницы, уши лошади при каждом глотке. По ним можно сосчитать, сколько она таких глотков сделает. Напьется гнедко и надолго замрет, выпустив оранжевый кончик языка. Не шевелится и чабан. На душе у него – светлое, покойное чувство. Журчит ручей. Затих в вечерней прохладе арал, не шелохнет листиком. Звук капель, оброненных лошадью, звонок, размерен. Задумчивы горы с их белыми вершинами и темными облаками.
Будь проклят этот убийца! Теперь ему и от отары нельзя отойти, и ночами глаз не смыкает. Уж коли появился двуногий вор, то тут ухо держи востро. Такой вор опаснее четвероногого. Чабану надо ехать на зимовье, чтобы накосить сено коровам и лошади. И делать это нужно немедля, – травы не ждут, и время не ждет. Надо бы спуститься в деревню, немало появилось дел, которые там нужно решить. И людей хочется повидать, узнать какие-нибудь новости, отвести в беседе душу, да нельзя ехать. Нет, нельзя. А вдруг заявится «тот»? Как оставишь одних жену и трехлетнюю дочь в аиле? Жена, к тому же, беременная, собирается скоро рожать. Мало ли что может случиться…
Осенью горы и лес полны плодов и ягод. Дочка дала ему туесок, чтобы он набрал ей вкусной кислицы… Что он ей теперь скажет?
Чабан хлестнул раздраженно гнедка плетью. Тот испуганно всхрапнул и засеменил ленивой трусцой, – видно, почувствовал гнев хозяина. «Сколько еще можно жить в страхе? И сколько еще можно бояться этого зверюгу? Ну, а если „он“ заявится, что тогда делать? Место глухое, окрест – ни души. Кто поможет?..»
Овцы, почуяв близость аила, серыми струйками просачивались из арала в долину. Передние уже со всех ног направлялись к загонам. Чабан вывернул гнедка на пригорок, чтобы придирчивым взглядом окинуть все свое шумное хозяйство. Как вдруг ему показалось, что за громадной валежиной промелькнула тень, даже что разглядел лохматую темную голову, сверкнувшие глаза. Не помня себя, чабан скатился о седла и кинулся за ближайший камень…
Сколько пролежал, не помнит. Приподняв голову, выглянул. Было тихо, не раздавалось ни звука. Удлинялись тени – это садилось солнце. Отара уже выбралась в долину. Гнедко постоял, постоял и медленно двинулся к дому. Чабан высунул мелкокалиберку и напряженно, ждал. Мошкара вилась в воздухе. Шелестел арал. Глухо бурлила речушка… Чабан уже с трудом различал мушку. Тогда он, осторожно пятясь назад, отполз в ложбину, вскочил и побежал домой…
Жена чабана проснулась ночью. Лежа в темноте, она все соображала, что бы это могло ее разбудить. Потом вздрогнула и положила руки на живот. Женщина гладила живот и улыбалась от счастья. «Хорошо бы сын… И, наверное, сын», – подумала она. В народе говорят, если на лице беременной женщины выступает краснота – у нее родится сын.
Носила она свой плод тяжело, не так, как в первый раз, когда родила дочь. А муж на днях ей сказал, что во сне покупал ружье. «Надо сына, – улыбалась в темноте жена чабана. – Дочь у нас есть. И муж будет рад. Ему нужен сын. Помощник…»
Серое, неясное пятно проступало наверху. Это светился дымоход. Рассветало. Муж ее лежал на другой кровати у дверей. Обычно он спал снаружи на сбитой им самим лежанке, чтобы быть поближе к овцам. Она и не услышала, как он пришел ночью. Весь день она стирала, спала крепко. Приглядевшись, женщина увидела, что муж спит одетым. У изголовья стояла мелкокалиберка.
Вдруг под стеной злобно заворчал Тайгыл и – взорвался бешеным, злобным лаем, словно наскочил на кого-то. Муж тут же вскочил с кровати, схватил винтовку и выбежал из юрты. Лай собаки то удалялся, то свирепел с новой силой. И вдруг тишину ночи вспороли выстрелы мелкокалиберки: «Чт-чт!» Овцы шумно шарахнулись в загоне.
– Ай! Ай! – крикнул муж.
Овцы стихли. Смолк и Тайгыл.
Женщина хотела встать, но раздумала. Еще было рано, а в постели было так тепло, рядом жарким комочком посапывала дочь. Она опять прислушалась, но больше не доносилось ни звука. Выстрелы ее не напугали. Муж всегда стрелял по ночам, чтобы вызвать в горах эхо и отпугнуть от загонов зверей.
Его долго не было, и женщина стала подремывать. Потом она услышала, как он пришел, тяжело дыша, и встал на пороге. Женщина открыла глаза и испуганно приподнялась: в лице мужа не было ни кровники, глаза – расширенные, страшные. Он вздрагивал и непроизвольно оглядывался на дверь.
– Вставай. Разожги огонь. И побыстрей! – сказал он хриплым, чужим голосом.
Женщина соскочила с кровати, разгребла в очаге золу, под которой мерцали жаркие угольки. За ночь очаг не успел погаснуть. Муж торопливо внес дрова. Руки у него дрожали. Он нервно потер ладони, подул на них, словно они у него замерзли, сунул под мышки.
– Да что с тобой? – испугалась жена.
– Ничего. Ничего, говорю! Разжигай огонь. Ставь чай, – так же хрипло, жестко сказал муж и быстро вышел из аила. Женщина, как тень, двинулась за ним следом. Муж резко обернулся.
– Я сказал: ставь чай! – сказал он строго.
– Да что случилось? Скажи!
Чабан не ответил, исчез в густом сыром тумане, наплывавшем широкой белесой пеленой от врала.
В юрте, проснувшись заплакала дочь. Женщина вернулась, приласкала девочку, и та уснула. Очаг разгорелся. Женщина заполнила чайник и повесила его над огнем, подгребая угли, она сидела у очага и прислушивалась – не слышно ли шагов мужа. Вода вскоре закипела, а его все не было. Он появился неслышно, вошел и присел к огню. Жена налила ему чай в пиалу. Муж долго, сосредоточенно смотрел в огонь, лицо его было бледным, губы вздрагивали.
– Чего ты молчишь? Что с тобой? – спросила его жена.
– Ничего. Ничего, – ответил он. – Слушай, что я тебе скажу. Я, наверное, заболел. Не по себе чего-то. Наверное, ночью напали на меня духи Предков. Я решил съездить к Аакы, попросить, чтобы он благословил меня. Заверни мне с собой баранью лопатку. Я сейчас же еду. Отару выгонишь сама. Дальше холма не ходи. И не бойся. Ничего не бойся. Я тебе точно говорю… Ну, я поехал…
Весь день женщина, собака и девочка пасли отару. Звонкий смех и голосок девочки, визг и лай разыгравшейся собаки пугали овец и беспрерывно сбивали их в кучу. Женщина сидела на пригорке и чутко оглядывалась по сторонам. Малейший треск и шорох в кустах настораживал ее. Она вздрагивала и прижимала в испуге руки к груди и чувствовала, как падает в страхе сердце. Весь день она гадала, когда вернется муж. Она знала, что ехать ему до Аакы – целый день, и день – обратно, и потому с ужасом ждала наступления ночи. Раньше ей тоже доводилось оставаться с отарой. Каждому чабану приходится по той или иной причине отлучаться на день иди два и оставлять на жену отару. Но ведь это было раньше, а теперь…
К вечеру женщина загнала отару в загон, привязала собаку, уложила дочь, а сама все сидела, прислушиваясь. В полночь залаял Тайгыл, и ей стало по-настоящему страшно. Она слушала его лай, думая, что собака разволновалась по пустякам и скоро утихомирятся, но Тайгыл лаял все возбужденнее. И женщина вдруг взяла себя в руки и успокоилась. Ей не на кого было надеяться: рядом с ней была ее маленькая дочь, скот, ее дом, а в животе толкался новый ребенок. Она могла рассчитывать только на себя. Женщина сняла с крючка мелкокалиберку и вышла из аила.
Ночь была такой тихой, что она слышала, как в арале плескалась река. Потом до ее слуха донесся стук копыт: кто-то переезжал вброд речушку. Вот копыта застучали по каменистому берегу, отдаваясь в горах. Женщина сжала винтовку. Собака вдруг смолкла, видно, сорвалась с привязи я унеслась куда-то в темноту. Вдруг она взвизгнула.
– Чу, чу! Вот шальной! – раздался знакомый голос.
«Муж», – выдохнула женщина и улыбнулась.
Вскоре из-за кустов вынырнуло темное пятно, приблизилось к коновязи и замерло. Громко фыркнула лошадь. Всадник спрыгнул на землю, тихо кашлянул, снимая седло. Женщина скорее почувствовала, чем разглядела, как он снял с коня узду. Послышался шлепок по крупу и мерный дробот удаляющихся копыт. Из темноты вынырнул Тайгыл и сел у ее ног.
– Муж, – радостно прошептала женщина.
– Здравствуй, жена. Вот я и приехал, – сказал, подходя к ней, чабан.
Они молча вошли в аил. Сели у очага, и в неверном свете притушенных углей женщина увидела, что муж улыбается. Он расстегнул комолый, промокший плащ и осторожно выпростал из его складок бумажный кулек с пряниками.
– Это дочке, – кратко сказал он. Голос прежний, обычный. – Не плакала она? – И добавил: «Съездил. Хорошо, Аакы был дома. Посмотрел меня, обряд совершил. Сразу стало легче. Точно и не болел. Аакы сказал: „Духи древних кыпчаков звали тебя к себе“. Но бояться тебе нечего, сказал. Алтай-батюшка не отпустит. Срок твоей жизни еще не вышел, дети не выросли. Остерегайся только, сказал, двух вещей: лошадиных копыт и горькой воды…»
С того дня гнедко у чабана стал пастись совершенно свободно. Он быстро вошел в тело, весь лоснился, а грива и хвост у него так оправились, точно их месяц расчесывали костяным гребнем. Тайгыл исчезал дня на три, бегал к молоденькой сучке у чабана Акара, пасшего свою отару за соседней горой. Чабан каждый день приносил из леса полную корзину ягод, и его маленькая дочка ходила вся перепачканная красным соком. У жены чабана вспух и разболелся язык от непрестанного щелкания кедровых орехов. Чуть ли не на другой день в аил понаехал народ. Чем-то очень довольный, хлопнул чабана по плечу:
– Ай, молодец! Прямо скажу, молодец. Ну, пусть в твоем доме будут уют и покой. Выпьем!
А потом чабан сел на гнедка и отвез мелкокалиберку своему другу чабану Акару. Ведь он брал ее у него на время. Потом он ездил на зимовье, косить, сушить и метать в зарод сено. Отару пасла жена чабана с маленькой дочкой и собакой Тайгылом. И однажды, перегоняя овец через ручей, женщина наткнулась в арале на рваную, втоптанную в землю фуфайку. Она, зацепив хворостинкой, подняла ее на свет, долго разглядывала, а потом размахнулась и забросила подальше в трясину.
Вскоре жена чабана и сама поехала в гости к своей близкой подружке – жене чабана Акара. И от нее узнала, что муж ее в тот день побывал не только в юрте Аакы, но и ездил дальше – в аймачный Совет, и заходил в дом, где остановились люди, которые разыскивали в горах «того» человека.