Текст книги "Не дать воде пролиться из опрокинутого кувшина"
Автор книги: Чингиз Гусейнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 32 страниц)
Не все обязанности перечислены: ещё – хранение гадательных стрел! "Клянусь Аллахом, – воскликнул дед, – что..." Сказано о том, что он предрёк. Что будешь избран! Именно ты! Кто не считает себя избранным? Но каждый, кто сумел услышать Аллаха! Важен случай, хоть он часто не случаен: не здесь, так в другом месте. Случайность случая? Но есть свидетельствующие! Услышанное передаётся другому, это магическое: "Сказал я..." – и называю имя. А поведал тот, чей титул Правдивый, а тому – кто-то ещё из Истинных. И уже не отыщется тот, с кого первого пошла притча. Как искусно сочинённая быль? Но со слов очевидца, некоего, как говорится, знающего человека, обладающего к тому же хорошей памятью!.. А у каждого – своя память. И тайна тоже! И знаки требуют разгадки? А притча и есть знак! Но дна достичь не каждому дано. Это как царапина на груди. Шрама нет, но след остался: понятливый – да поймёт. А непонятливому что ни поведай – не уразумеет.
11. Весомость истины
История о том, как Мухаммед с молочным братом Хамзой пасли ягнят однажды за шатрами. ...Два человека, чьи имена сокрыты, лишь буквы, высвечивающиеся в темноте, Лям и Нун, вышли из-за уступа скалы, подошли к нам в белых одеждах. Таз несли золотой, полный снега. Впервые Мухаммед видел снег: белый-белый, смотреть больно, и золото блестящее тускнело пред снегом! И не заметил, как подошли к нему и, повалив, разрезали грудь. Ахнуть не успел, но и больно не было. Вынули сердце, и Мухаммед видел, как оно трепетало и билось в руке Ляма, рассекли его, извлекли оттуда нечто чёрное – чёрный сгусток крови – и отбросили прочь, чтобы поглотила земля! Потом обмыли сердце белым снегом, вложили в грудь и зашили.
(5) Сбоку римскими цифрами обозначен год: DLXXX, или 580*.
______________
* Первые сочинения по исламу были созданы римлянами, или румами, спустя тысячу лет за вычетом двух веков после описанных здесь событий, когда мусульмане в кратчайшие сроки водрузили зелёное знамя ислама в Европе, Азии и Африке к всеобщему неудовольствию христиан, которые растерянно вопрошали: Как Бог допустить мог такое (что?!)? Мол, чем больше с исламом борешься, тем быстрее он распространяется, завоёвывая новые души. Что арабы всё более становятся богоизбранным народом. И тогда возникла потребность спокойно, без огульного отрицания разобраться в исламе, знать, как с новой религией бороться. Отсюда стремление к относительной объективности, главным образом хронологической.
И это всё? Нет! Новая притча? Другие свитки! Пока солнце в зените и мы в тени, поведай, а оно тем временем склонится к морю. Но прежде – о том, что случилось после. Те же, лишь во тьме прочитываемые буквы вместо имён? Нуну сказал Лям, очистив сердце: – Взвесь теперь его и десять человек из его народа. Тут откуда ни возьмись и люди появились, будто за скалой прятались, рослые и крупные, а Мухаммед – хрупкий подросток, легкий, как пух. Взвесили его с ними, а весы диковинные – и видны, и не видны, свисают с небес, и он оказался равен десятерым мужчинам по весу. Тогда первый сказал: – Взвесь его и сотню его сородичей. Десять удесятерилось, и Мухаммед снова был им равен по весу. Первый опять повелел: – Взвесь его и тысячу людей из его народа. Земля закачалась, и весы – как огромная чаша, вместившая сотню, которая умножилась в тысячу. Чаша Мухаммеда и на сей раз уравновесила их и даже... медленно поползла вниз, перевесив. – Оставь его, – сказал первый. – Если б возложил на чашу весь его народ, все племена курайшей – а как ты знаешь, весы, установленные Богом, Который и небо воздвиг, могут собрать не только курайшей! – он снова был бы равен им по весу, снова бы перевесил. Так же неожиданно, как появились, они исчезли, холм опять был безлюден. И тут Мухаммед увидел, что Хамза без памяти лежит, а когда в себя пришел, долго переживал, отважный впоследствии, от своей трусости. А весы? И весов будто не было! Но как же без весов? Купец-мекканец, и чтобы... Уразумей притчу, и да не будешь из тех, кто нарушает меру и вес! Но от чего очистившись, перевесил народ? Отягощён грузом грехов? Чёрными думами?
Спроси иначе: тяжесть добрых намерений или злобных помыслов людских, взваленных на тебя, перевесила чашу остального мира? ...Тогда не знал. Знаешь ли теперь? Весомость истины, – и заглавие ушло в конец свитка, уравновесив.
12. Махабба
И снова – свитки. Кажется, и здесь выцвели чернила, некогда чёрные, и вязь еле улавливается. Зато отчётливо прочитывается заглавное слово, вводящее в текст. Потому что выделено красными чернилами? Не в цвете дело! Разумеется. Мастерство приготовления чернил: неподвластны эти письмена разрушительному воздействию времени! Увы, многое уже позабылось. А может, утратило первозданный смысл? Тайна тайн, именуемая любовью? Ты зорок и успел в искусном сплетении букв на свитке, который я слегка развернул перед тобой, узреть в переплетении букв заглавное слово. Знаю твою страсть придавать арабским буквам значимость! Разве не священны они? Священно каждое наречие на земле! Но Книга... Не явлена ещё она!
Но уже существует! Не уже – существовала всегда! Язык её разве не арабский?
Ты лишь услышал на родном наречии!
Но ведь через меня арабский стал языком той Книги! Кто спорит?! Так о чём мы?! Первое моё слово – махабба, которое я произнёс, о чём мне впоследствии поведали! И всю последующую жизнь пытался постичь его объём? Или силу, в махаббе заключённую? Услышал когда – не запомнил, а повторенное, и не раз, оно долго оставалось непонятным сочетанием звуков! Но звуков беспокоящих! Не только! Потребность выразить, чтобы понять, некое состояние особенного сердцебиения, и глаза... Не для того ль было сердце твоё вынуто и очищено?! Очарованный взор мой пытался разом охватить совершенство увиденного, узреть чудо сотворённого: лишь ты, себе доселе неизвестный, и нечто неуловимое, божественное чувство, влекущее к себе. Но более воображаемые, нежели реальные, туманные эти разумения наступят, говорится далее в свитке, – не скоро, а пока о любви-махаббе напомнит, неведомо что в него вкладывая, умирающий дед, ему, слышал Мухаммед, что деду сто двадцать лет – мало или много, потом поймёт, как и то, что случаются на свете преувеличения, когда хочется предстать в более таинственном, нежели примелькавшееся, обличье (а то и возвысить кого рядом, чтоб услышали тебя, и тем – возвыситься самому). Прожить жизнь долгую, или несколько жизней. Кто-то будто – разве не знаешь, кто? – с Мухаммедом размышляет: Прими, как есть, и сто, и триста, и девятьсот, да сгинет сомнение! Собрались у деда, лежит на ковре, укрыт светло-жёлтым верблюжьим одеялом, жестом руки – иссохшая, почернела – подозвал Мухаммеда: "Ну вот, – голос чужой, – Аллах (о Хубале умолчал, дабы обессиленным хворью упоминанием не разгневать главного бога) дал знать, что забирает меня к себе, где наши предки. – Сначала сожаление, что уходишь, потом, понимая, что смерти никому не избежать, печалишься, что твои близкие когда-нибудь уйдут. – Со всеми простился, поговорю с тобой и навсегда покину вас. И ты когда-нибудь уйдёшь, внук мой! Помни, не сиротский удел пасти коз и овец мекканцев, дело святое, согревание от них и польза, сие угодно богам! Богов Каабы Мухаммед боялся, особенно Хубала: руки-обрубки, недавно одна с грохотом отвалилась, подняв едкую пыль, вихрилась под косыми лучами солнца, точно шайтанята резвились. В мекканцев вселился ужас, попросили ювелира-иудея отделать руку золотом, чтобы бога умилостивить, закрепили на прежнем месте. Врос в землю, взор слепой, тяжелый. Войдет Мухаммед в храм, даже не глядя на Хубала, чувствует, что тот видит, знает о его страхе, нелюбви к нему. Но стоило на фигурку женщины с младенцем мельком глянуть, как сразу успокаивался. В детстве, помнит, шептал про себя: Она – моя мама, а её младенец – это я. "...И первое слово помни, – говорит между тем внуку умирающий дед, которое произнёс!" Слышал Мухаммед, рассказывали не раз, и уверовал, что помнит себя девятимесячным; с Амины и пошло, что сын, до того ни слова не произнесший, однажды, когда взяла его на руки, вдруг замер, напыжился, набрав в щеки воздуха, и выпалил: Мхабб! – тут же следом как выдох: – ба! Это ж её тайное махабба, любовь! Или ослышалась, выстроив из первых ничего не значащих звуков младенца мхаб и ба. Никогда вслух не высказанное, но жило в ней всегда, и сын, будто уловив растерянность матери, чётко и сразу, не по слогам, выговорил: Махабба!
Это что же, неосознанное любовное влечение?
Состояние любви!
Вспомню, что сочинилось у тебя, когда влюбился в дочь Абу-Талиба, сестру двоюродную Фахиту: "Глаза спешили увидеть, руки дотронуться, а её губы... – не твои губы, её! – и вдруг захотелось, чтобы её губы – они манят чётким рисунком, спелые в припухлости – приблизились к твоим, соединились, и ты по мановению чуда забываешь обо всём на свете: лишь ты, себе доселе неизвестный, и она, влекущая к себе".
Сочинитель ты отменный!
Или не был влюблён?
Хамза отговаривал, мол, некрасива, приводил в пример дочь Абу Хурайра Арву, не ведая, что на ней сам вскоре женится: что у неё белая, чуть розоватая кожа, тонкая линия рта и губы изящные, а какой ровный носик, стройна, черноока, а Фахита? Она во всём уступает Арве. И не мог объяснить тому, соглашаясь, что да, избранница уступает той по всем внешним достоинствам, но почему-то именно Фахита привлекательней для сердца и глаз; это можно почувствовать, но не объяснить. Абу-Талиб отказался выдать дочь за Мухаммеда. "От наших двух бедностей, – сказал, – моей и твоей, богатство не наживётся".
Об иной любви я толкую! Ведь надобно успеть сказать о Своей любви раньше, чем услышишь о любви к Тебе!
Но о любви к Кому? И о любви Чьей?
Читай, что в свитках изрёк о махабба мудрый Абу Йакуб!
Не тот ли он Абу Йакуб, который, расcказывают, ослеп, ибо сильно горевал при виде неисчислимых пороков своего племени? И от него присказка пошла: "Кто плачет, слёзы льёт, горюя за свой народ, – ослепнет!" А ещё притчу, кажется, сочинил про деда, внука и осла. Нет, её сочинил мудрец другой. Абу Йакуб сказал: "Любовь несовершенна, пока любящий не перейдёт от созерцания любви к созерцанию Возлюбленной, – живущий истинной любовью да поймёт!" А мудрец ал-Джунайда... да, он сочинил любимую твою притчу про деда, внука и осла: как им ни пойти всё не по нраву толпе! Порознь идут: "О, глупцы! – кричат. – Осла к себе приравняли!" Старик сядет, а внук – пешком: "Какой стыд! – укоряют. – Так мучить внука!" Сойдет и внука посадит: "Ай, как нехорошо над старостью измываться!" Оба на осла взгромоздятся: "О, жестокие! – возмущаются. Бедное животное не жалеют!" Дед себе на плечи осла взвалит: "Ну и дела!" смеются. – ...Так читай же! О состоянии любви спросили мудреца ал-Джунайда, и он, который некогда молвил: "Если нет любви, я – ничто!" – ответил, такой же смысл в словах Бога, Кого повторил мудрец: "Когда Я возлюблю его, Я стану глазами, которыми он видит, и слухом, которым он слышит!"
Не только это: "И стану рукой, которой он ударяет!" Бьёт всей силой и больно, за что – узнаешь скоро.
13. И ты как верблюжонок дикий
... Не более того, что сказано, мнилось в годы, когда подпаском пастушил год-другой на дальних и ближних холмах Агаба и Сафа. Тут был он один на всём свете, и внимали ему, когда поговорить хотелось и не было рядом долговязого Хамзы, молчаливые овцы и козы. И голод нипочем: подоишь послушную козу, молоко чуть горчит, но есть в нём пряность мягкая успокоения, не похоже на овечье, а верблюжье с кислинкой. От них мы питались, а вы? И холод не страшен – ляжет между ними, согреваясь их шерстью и чтоб не давила теснота, и взглядом уходит в небесную высь. А там, это часто, облака, похожие на караван верблюдов. Однажды приснилось: красное на небе, как луна полная, спрятавшаяся за тучами, вымя верблюдицы, и струится из него, словно дождь, молоко. И долго это видение его не отпускало. И ты как верблюжонок дикий... – медленно плывёт облачко по небу, меняя по ходу очертание, и срезан горб – львом стало облачко!.. Миг – и лев переливается-перетекает в дикого осла, но уже рожки на нём: облачко-антилопа в прыжке вытянулось в струну. Узнать бы: не случайны ль очертания? И чьи вы, выпущенные на волю?
Полететь по небу? Дед не удивился мечтаниям внука. "Сначала походи по земле, – сказал, – измерь её шагами, а если очень поверишь в свои силы, даже полететь сможешь! Внизу едва заметная полоска сочной земли, а далее бескрайняя желтизна пустыни, вдали пропадающая, с красноватым отливом, и чем дальше – тем земля голубее".
О разном думается в течение дня и вечером, когда стемнеет и яркий лунный свет разливается над землёй. И хорошо, когда пустыня не дышит, обжигая нутро сухим зноем. Смотришь – зверёк какой или насекомое задело лапкой всего лишь песчинку, и отозвалось на другой, передалось третьей – и осыпается, оживая, выступ. Только что виднелась пустыня, а уже исчезла, растворяясь в тёмной серой дымке, если зима, а летом – тает, исчезая, в плавящемся мареве.
Опершись на локти, Мухаммед шепчется с живой землёй, слова какие-то вдруг жаркие спешат вырваться. И неважно о чём! Вокруг столько манящего: как листки на стебельке, что и врозь, и в то же время вместе – волшебно подобраны один к другому. Прикосновение облачка скользящего, тенью проплывающее по спине. И ты к земле припал, а овцы – по тебе, копытцами грудь оцарапав, и защипало от дождя – не дождь, лишь капли, что скупей сиротских слёз. И розовая нить, как вязь. Холод пробудил: ясное небо, одинокое облачко, и отара на месте, лишь ранка саднит, будто от острого стебля розовая нить. Но что проклюнется, какой росток – успокоения иль зелья? Усохнет, око иссушая, или одарит взгляда остротою?
А ведь мекканский верблюжий караван уже на торговом пути! Ведом Абу-Талибом – он и дядя, и новый отец – в Сирию с дарами Хиджаза: одежда, сотканная из верблюжьей шерсти. Особенно ценилась розовая... Когда Абу-Талиб собрался уезжать, Мухаммед попросил его взять в караван, и он, дабы не огорчать племянника, сказал: "Клянусь богами, я возьму тебя с собой, и мы никогда с тобой не расстанемся!"
Ещё заметил...
14. Но о том, что заметил, прочитывается в новом свитке:
Век человеческий. Чем, как не рассказом о прошлом, коротать долгий путь? Заговорит если Абу Талиб – не остановишь, умолкает тоже надолго. Мухаммед с детства ведает про распри родов курайшей, даже внутри их рода – зависть и раздоры, слышал, как спорили, кому обладать ключами от храма. А за пределами Мекки – единое племя курайшей, коим другие племена противостоят. Не потому ли славится меч? Иудеи и христиане? Но прежде о христианах. С ними, как было запечатлено у мекканцев в договоре с владельцами слона, надлежит быть в вечном мире, свой род они возводят к царю Соломону; хоть и христиане, но за благо почитают обрезание, и от прежних божков-идолов не вполне отказались, из-за чего их союз с оплотом христианства Византией, или Бизансом, мнящим себя преемником Рима, Новым Римом, неустойчив. Судьба, однако, переменчива, чаша дружбы и вражды на аравийских весах, как сказал мекканский купец, колеблется: то христиане благоволят мекканцам, а иудеи, напротив, в ссоре, то, не поймешь отчего, эти настроены миролюбиво, а те впали вдруг в озлобление, будто чем их обидели. Так не лучше ли нам, мекканцам, коль не на кого опереться, не брать себе в сподвижники ни тех, ни других? Ещё одна по соседству империя, не менее могучая, чем Бизанс: сасанидская Персия, мнит себя центром Земли, в которой будто бы семь островных стран, и все семь известных климатов, да столько же сфер на небе, за которыми неподвижные звезды и горний рай, и посреди всего мироздания, как пуп на теле человечьем, – Персия. Она покорила Священный дом – храм Соломона, Бейт-аль-мукаддас, а у иудеев – Бетха-микдаш, вывезла из Эль-Кудса святыню христиан – животворящий, как те говорят, Крест Господень. Украшенное румийской, или византийской, парчой алое, лазоревое знамя персов, кожаное, на золоте – алмазный узор, прошествовало по азиатским провинциям Бизанса, поработив их. Частые уверения в незыблемой дружбе – и постоянная война. Не пройдет с похода Слона и века человеческого, равного тридцати шести лунным годам плюс год в утробе, итого тридцать семь, роковое число, как арабы захватят и уничтожат, предав огню, знамя зороастрийцев-персов, обратят их в веру муслимов... – не ведают они о том, что на небесах уже предрешено: знамя сохранится лишь на монетах, значимо в них серебро и золото, долго не выйдут из обращения. Кажется Мухаммеду, что персы заполонили мир, власть шахиншаха распространяется чуть ли не дальше путей Солнца и крайних пределов земли за границами пустыни. А над небесами парит их, персов, птица Симург, чей образ запал ему в душу: крыло у неё оранжевое с металлическим оперением, а морда собачья. Видевшие птицу сказывают, что у неё человеческая голова, а хвост рыбы. И что птица служила царице Савской Билкис, которая стала женой Соломона, покорённая его умом, а когда умерла, бессмертная птица покинула дворец, угнездилась в ветвях Древа познания, что растёт в небесном раю. "Злы, как псы, и хитры, как рыбы!" – это Абу-Талиб о персах: за что не любит, объяснит не сразу – кичатся, дескать, что они – народ избранный, древнее древних! Но на людях говорит о персах с почтением, ибо несметны они воинством. И то хорошо, что веры своей, зороастризма, другим силой не навязывают, но и христианство оставили бы в покое, если б не соперничество с Бизансом. Абу-Талиб снова прибегает к слову хитрость: на руку персам враждебность любых племён христианскому Бизансу! К тому же поощряют многобожие арабов, – но разве сами персы не многобожцы, почитающие семь божеств? И что мудростью якобы превзошли все народы, определив двенадцать свойств, вокруг которых, если претендуют быть всесильными, вертится их владычество!
...В уме, чтобы не забыть, перечислял недавно Мухаммед двенадцать свойств владычества, вспоминая караванную поездку с дядей. Что-то со временем забудется. Но и пригодится ведь что-то!
Доступность чтения?
А в чтении – знание, в знании – воздействие, в воздействии -подчинение.
Что есть проще, когда свиток развёрнут?
Но и прочесть – великий дар! К чтению – умение писать, выводя алиф, бей, заключая тайну в сокрытую форму. Впрочем, писание – удел рабов, ибо труд тяжкий! Из букв назвал ещё полную загадок нун. Но сказал иначе: "Управление буквами, совокупность которых – имя великое".
Но чьё?!
Твоё собственное?
Некогда казалось, что каждое имя, любое. И что кто переплетением букв сумеет родить слова, тому откроется тайна плоти и духа. Так казалось, пока не проведал, что в нун'е – иная тайна. Что Бог, сотворив мир, воскликнул: Нун! Да будет!
Не только!
Явные и скрытые деяния?
Четыре силы: первая – здравый смысл, коим пренебрегает всяк, кто возвеличивает своё и низводит чужое; вторая – понятливость, если она не отнята богами в наказание; третья – самоутверждение: коль в мир явился, будь услышан, и четвёртая – радость: возблагодарить Бога, что дарована тебе жизнь! Иначе – тьма неведения, забвение, грубость и скорбь.
Нет, не простое перечисление свойств от первого до двенадцатого.
Что ещё?
Ирония!
Неужто над собой?
И откровенная издёвка!
Над властью упоёнными?
Того, кто мнит, что он свободен, а он – раб!
Мухаммед не торопил дядю – начав речь, тот непременно завершит, ибо обуреваем долгом поучения. Что ещё к тем трём свойствам? Несение символов, коими наводится страх: и лев, и злато, и каменья. Возможность одаривания приближенных чинами, чтобы держались за твой подол и не покидали твою тень. Получение даров от подданных, и каждый состязается с другим в почитании властелина. Ублажение плоти обильной едой и одурманивающими напитками, о чём надобно знать подданным и всеми стараниями тому способствовать, тут же – влечение к запретному, ибо запрет – для других! Наказание непослушных, и выставлены казнённые напоказ, чтобы кровь не застаивалась в жилах живущих. Упреждение уловленных, заподозренных, но чаще придуманных козней – для чего? Дабы обеспечить себе, как сказано, отход ко сну и вставание по собственной прихоти. Упражнения в забавах – их немало, и надо не упустить ни одной. Путешествия, ну и, по-моему, двенадцатое – это могучие стражи, оберегающие твою власть лесом вздымающихся копий, грохотом колесниц и пылью, поднимаемой конницей.
– Увы, и в ясный день, – продолжал Абу-Талиб, – когда кругом разлит свет солнца, не говоря про полнолунную ночь... – не завершил мысль, ибо впереди из-за песчаного холма возник идущий навстречу караван. В пространстве разлилась тревога тех, что эти замышляют злое, и тревога этих, что те глядят недобро, но всё же успел Абу-Талиб досказать: нигде не сыщешь мира, ибо такова природа человека. А караван всё ближе – персы! По разноцветью флажков узнал? по особой мелодии висящих на шее верблюда-вожака колокольчиков? А поодаль (не на продажу ль?) – светлой масти длинношеяя красноватая молодая верблюдица, ещё не сужеребая, но готовая к зародышу, определил опытный глаз Абу-Талиба, привлекла внимание и Мухаммеда: не такой ли верблюдице уподобляют хиджазские поэты красавицу? Кто дрогнет? К счастью, рассветная пора – не ночь, когда тьма нагнетает страх и неясность обоюдного вероломства – надо, если учуял опасность, успеть напасть, чтобы не застигли врасплох, но силы вроде бы равны, и белые флажки арабов как будто трепещут дружелюбно. А в воображении Мухаммеда... – вот бы и пригодились бойцовские навыки! С детства учили его и Хамзу искусству метания копья, гибкого, из тростника, а наконечник – заострённая верблюжья кость, заменённая потом на нож, который можно отвязать. Мухаммед ласково называл копьё мой джерид, а в душе: "Да не пригодишься ты мне!" Учили стрелять из лука – два упругих изгиба, соединённых прямым коротким перехватом, точно полумесяц, а к луку два вида стрел: длинные легкие, с гладким железным наконечником, летят на дальние расстояния, и короткие тяжелые, он их не любил, – на расстояния недальние. В первое время – для предохранения правой руки (Мухаммед был левшой) от возможного удара при обратном отскакивании тетивы – сгиб руки прикрывали металлическим щитком или надевали на большой палец костяное кольцо в виде наперстка. Гулко застучало сердце Мухаммеда в предчувствии битвы, как представил себе блеск высоко поднятых мечей, выхваченных из ножен. Пики высекали искры, ударяясь о щиты, свистели стрелы, флажки их белые и знамена пропитались кровью, став красными, но – Мухаммеду показалось, что благодаря именно ему обошлось миром, взгляд приковал и долго держал, зацепив, не отпуская, взор впереди идущего и даже смягчил его. В напряжении, словно не замечая друг друга, караваны пошли своими путями. И, отвлекая племянника, Абу-Талиб заговорил о странной на сей раз невоинственности только что встреченных персов:
– Неужто устали проливать кровь?.. Довольно умствований, хоть поучительны знания, сказал поэт. Какой? – Абу-Талиб не вспомнил: поэты почитаемы в Аравии, наделены даром извлекать из сердец слова, вызывающие восторг и слёзы, но вслух не произнёс, думая, что уронит честь купца и предводителя рода. Но я прочёл в твоих глазах. Стихи? Цепочку слов! Нанизанных, как бусинки, на нить? Пусть так! О чём? Про сердце, что очищено от скверны! Но полное любви? Открыто сущему всему и распласталось сочными лугами. Так пастбище оно? Для духов всех божеств! Вместилище, быть может? Да, скрижалей сокровенных! И капище паломника? И монастырь оно! Про Каабу не забудь – многобожников приют! Но куда б ни шли махаббы караваны – не миновать им сердца моего. ... Абу-Талиб с Мухаммедом держат путь в Сирию. Клич бедуина пробудил: вознесть иль погубить?
15.
– о хиджазских родах-племенах; – о чужих, которые сильны и могучи, властвуют над мирами; – о бедуинах пустынь, презирающих корыстолюбие и жажду обогащения; вечных в движении, ибо и Луна не стоит на месте; постоянны в дружбе, но и в ненависти; четыре высших блага у них: чалма, шатёр гостеприимный, кинжал и меткое слово; щедры, но и не прочь разбоем обогатиться, того и жди – нападут и ограбят;
– что курайши – божье племя, ибо спасены от разорения в год Слона;
– что славны Каабой, говорили с Абу-Талибом: Мухаммеду кажется, в чем-то схожи храм и он, когда пастушит: одиноки в окружении гор и холмов, но и неприкосновенны, хранимы и оберегаемы добрыми духами, ибо священна территория, на которой расположились: он – по рождению, а храм – по велению богов,
можно прочесть в свитке, слово цепляет слово, и не знающая усталости рука безымянного каллиграфа тянет нить, бывает, и растягивает. А название свитка спрятано в сплетении букв, точно в зарослях камыша зверёк – и виден, и слился с камышом: Узлом завязанный язык.
Что сказано – то сказано, будь то правда или ложь. И были долгие войны из-за пастбищ, наживы, из-за власти и подчинения, пока племя или род не поглотит своих, будто инородцев. А повод – пустячный, как были в недавние сорокалетние войны: одна – потому что вымя верблюдицы прострелили из лука и брызнула наземь кровь, смешанная с молоком; другая возгорелась из-за конных скачек: дистанция – сто полетов стрелы, скакуну по кличке Дахис завистники помешали прийти первым к водопою; приз – всего лишь двадцать верблюдов, а война унесла много жизней, и отцы хоронили сыновей, и были убийства заложников и гонцов, давались и нарушались клятвы – три тысячи верблюдов были ценой примирения. Хлынули племена в Мекку, ибо здесь – святыня Кааба, смешались они, но каждое тяготеет к своему и похоже на других. Наречие – вот стержень! И быт со своими божками, законами предков. Думы – как дикие верблюды: разве взнуздаешь? Хашимитские старейшины избирали Абдул-Мутталиба в доме легендарного их предка Кусайя – Доме собраний, где хранится их знамя. И никто не посмел сказать (завязаны языки), что дом построен на крови: Кусайя разбогател, убив и ограбив друга-купца... Да, нравы с тех далеких времён не изменились... Но что с того, что ведомо тебе про эти распри?
И верблюдицы рёв, в чьё вымя налитое впился язычок стрелы,
и, не насытясь, пьёт верблюжонок, чтобы вкус молока, что с кровью перемешано, изведать,
и что-то про оперение стрелы. Курайши... Кем из знаменитостей они гордиться могут? Мудрецы? Полководцы? Поэты? Неужто лишь женщины?! Агарь-Хаджар, наложница Авраама-Ибрагима, подаренная ему египетским фирауном, когда покинул он Египет и вернулся в Палестину, а стала... Нет, наложницей и осталась, хотя Ибрагиму сына родила, Исмаила-первенца, прародителя курайшей! Чуть что, и вспоминают о муках Хаджар, как притесняли в доме, как попрекала законная жена Сара – без двух рр, у арабов одно, – и вздрагивает служанка при виде госпожи, которая завидует, что она зачала. И была у Хаджар обида на Бога, когда, не вынеся глумлений госпожи, бежала. Бог устами ангела молвил: "Возвратись к госпоже своей, смирись под руками её!" А в утешение передал ангел слова Бога: "Умножая, умножу потомство твоё, будет неисчислимо от множества. Вот, ты беременна, и родишь сына. Имя наречёшь ему Ишмаэйль, или Измаил – Послушник Божий. Ибо услышал Я, как страдаешь ты".
...Звезды подсказывали путь: двигался караван по ночам, дабы обезопаситься от нападения кочевников – лихой народ бедуины! Есть бедуины свои: вождям-шейхам хашимиты прежде дань платили на пути следования по их землям за охрану караванов, нанимали сопровождать торговые караваны, делились с ними прибылью. А есть бедуины чужие, неведомо где обитают: только что их серо-чёрные шатры кругами или прямыми рядами надолго, казалось, расположились здесь, и возле каждого шатра, как страж, воткнуто в землю копьё, привязан у входа конь, готовый ринуться в бой, тьма-тьмущая овец, но миг – и уж нет их, кочевье с места сорвалось, из пёстротканых сумок на спинах животных выглядывают детские головки. Ночью торговый караван в движении, при свете полной луны тени верблюжьих шей покачиваются на песке, а днём отдыхают, спасаясь от жары в тени, в лёгких палатках. Устроение шатров? Ценятся войлочные, часто паломники сами и возводят их, не прибегая к помощи мастеров-шатёрников, которые много запрашивают, всё дорожает с каждым годом. – Кто спорит, – это Абу-Талиб Мухаммеду, – устроение шатров, как и пастушество, – дело достойное. А ещё шерстобитчики, валяльщики, сапожники, но занятие наше – купечество, тем и славны! А жрецы? Не является ли Кааба средоточием жречества? Назвав всех, Абу-Талиб забыл сказать о прорицателях. И о поэтах – посредниках между людьми и богами, – от одной этой мысли вдруг стало жарко в груди.
"Не в крови ли сочинительство у нас, хашимитов?" – подумал Абу-Талиб, дабы высказать боль, развязав язык.
16. Величие числа
Глянул Мухаммед на Абу-Талиба: уснул он, погружён в думы под мерную поступь верблюда? Вдруг встрепенулось животное, будто для резвости кто смазал его обжигающим взваром сока кедра, – и стремительная поступь его навязывает быстрый ритм. И зримы строки. Возьми в дорогу кожаный колчан, и лук, и стрелы! Копьё – оно остро, сработано на славу, как самхарийское,
но самхарийское оно и есть. И меч возьми, но прежде закалив клинок. Рубить он славно станет. Нет, не хочу. Уже! И льётся кровь!
И тает облачко на небе.
Помнишь? И узкий серп луны – печали символ. ...Покинь меня, нечистый дух! Но нет: я тайной вязью душу потревожу! У одних ли курайшей не было и нет мира? Или думалось о том, что земля эта, видимая и невидимая, с морями малыми и большими, оазисами и холмами, напоена мудростью предков и нескончаемы рассказы о тайне пустынь! А сколько мудрости запрятно за облаками да горами высокими, чьи вершины никогда не открываются людям, ибо окутаны они туманами немыслимых цветов: то лёгкие и оранжевые, то тяжёлые и покрыты мраком, сквозь которые, кажется, не пробьются никакие лучи солнца! А что-то, может, запрятано в глубинах земли? Под песками тоже – занесено, и не отыщешь следов. Потому и нет мира, ибо мудрость, хоть и разлита в воздухе, улавливается лишь избранными. Не тобой ли? Но и тобой тоже! И Мухаммед вдруг, на удивление Абу-Талибу, – копилось, как вода в колодце Замзам, пробилось наружу – встрял в спор о Хаджар и Исмаиле:
– И вы, кто считает Исмаила, рождённого рабыней Хаджар, стоящим ниже истинно ваших!.. – Тут же перескочил на другое: мол, притесняли мать прародителя нашего. Но тот в ответ: зачав, стала Агарь (не Хаджар!) презирать свою бездетную госпожу Сару – грех, когда рабыня восстаёт против госпожи! А Сара возьми и зачни – дряхлая старуха от столетнего Авраама! – Но если, – Мухаммед ему, – не притесняема Хаджар, с чего бежать ей, спасаясь – сначала одной, потом с сыном?! И, раскаявшись – но раскаяние не тех, кто обидел, а той, которая обижена! – возвратилась, покорная воле Бога, чтобы снова терпеливо сносить обиды. И ещё спросил, вспомнив: "Сын твой, наш Исмаил, будет между людьми как дикий осел!" Привычно, когда до одури спорят иудей с иудеем, но где юноша наслышался историй?! У какого мудреца подмастерьем был, что уши его улавливали знание, взгляд примечал удивительное, сердце полнилось чуткостью? Спросил даже о том Мухаммеда, каким книжником он научен?