Текст книги "Избранное"
Автор книги: Чезаре Павезе
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 32 страниц)
Уже многие, кто в шутку, а кто и всерьез, предлагали продать мне землю. Я слушаю, заложив руки за спину. Не все здесь знают, что я кое в чем разбираюсь. Говорят, что в последние годы урожай был хороший, но теперь настало время для глубокой вспашки, нужно построить ограду, пересадить лозу, а это им не под силу.
– Где же эти урожаи? – спрашиваю. – Где же ваши доходы? Почему вы не вложите деньги в усадьбу?
– Удобрения…
Тут и толковать больше не о чем, удобрения я продавал оптом. Но мне нравятся эти беседы. Я люблю походить с хозяевами по усадьбе, побывать на току, заглянуть на конюшню, выпить у них стакан вина.
Я был уже знаком со старым Валино к тому времени, когда пошел взглянуть на домишко в Гаминелле. Нуто остановил его как-то на площади и спросил, знает ли он, кто я такой. Высохший, с почерневшим лицом и глазами крота человек взглянул на меня с опаской. Когда Нуто, смеясь, сказал ему, что я ел тот же хлеб и пил то же вино, что и он, Валино смешался и насупился. Тогда я спросил у него, не он ли вырубил орешник и висит ли по шпалерам у хлева вяленый виноград? Мы рассказали ему, кто я такой и откуда взялся, но он глядел на меня все так же мрачно и только сказал, что земля у берега плохая, а во́ды реки с каждым годом ее размывают. Он взглянул на меня, взглянул на Нуто и, перед тем как уйти, сказал ему:
– Зашел бы как-нибудь. Хочу тебе показать… У меня чан протекает…
Нуто потом сказал мне:
– В Гаминелле ты не каждый день ел досыта… – Сейчас он не шутил. – Но вам-то хоть не приходилось отрывать кусок от себя. А теперь ферму купила хозяйка виллы, она привозит с собой весы и забирает половину урожая… У нее две усадьбы и лавка. И такие, как она, еще говорят, что крестьяне воруют, что народ здесь испорчен.
Я пошел туда один и по пути думал о жизни, прожитой Валино. Ему лет шестьдесят, а может, и того нет… И всю жизнь был испольщиком. Сколько домов, сколько земель пришлось ему покинуть – домов, где он спал и ел, земель, которые он мотыжил и в зной и в холод. Он уходил, погрузив свой скарб на чужую тележку, и уже не возвращался назад. Я знал, что он овдовел, жена его умерла еще на той ферме, где он работал до Гаминеллы, а старшие сыновья погибли на войне, теперь он остался с мальчишкой и двумя женщинами: тещей и свояченицей. Что еще видел он в этом мире, кроме горя и нищеты?
Он ни разу не покидал долину Бельбо. Я невольно остановился посреди тропинки и подумал: не удери я отсюда двадцать лет тому назад, такой же была бы и моя судьба. Впрочем, он бродил по этим холмам, я бродил по свету, но ни он, ни я ни разу не могли сказать: «Вот это мое. Вот на этом бревнышке я состарюсь. В этой комнате умру».
Я добрался до инжирного дерева перед самым током и вновь увидел тропинку, вьющуюся меж двух поросших травой пригорков. Теперь перед домом сложили ступеньки из камней. Граница, отделявшая луг от дороги, была все та же – груды хвороста на жухлой траве, дырявая корзина, раздавленные гнилые яблоки. Слышно было, как пес мечется на железной цепи, скользящей по проволоке.
Стоило мне показаться на ступеньках, и пес словно обезумел. Встал на задние лапы, завыл: его душил ошейник. Я продолжал подниматься. Вот и портик, вот инжирное дерево, вот грабли, прислоненные к двери. Те же пятна от медного купороса на стене. Тот же куст розмарина за углом дома. И тот же запах – запах дома, реки, гнилых яблок, сухой травы и розмарина. Мальчик в рваной рубашонке и штанишках с одной уцелевшей бретелькой сидит на поваленном колесе, неестественно поджав под себя ногу. Что ж, может, это такая игра? Он взглянул на меня, подняв глаза к солнцу, и сразу же опустил тонкие веки, как бы желая протянуть время. В руках он держал высушенную шкурку кролика.
Я остановился, мальчик продолжал моргать глазами, пес выл и рвался с цепи. А мальчишка босой, на веках засохшая корка, костлявые плечи, нога лежит неподвижно. Я внезапно вспомнил, сколько раз у меня лопалась кожа на ногах, появлялась короста на коленях, трескались губы, вспомнил, что лишь зимой надевал башмаки на деревянной подошве. Вспомнил, как мама Виржилия потрошила кролика, обдирала с него шкурку. Я помахал мальчишке рукой.
На пороге показались женщины – сначала одна, потом другая. Обе в черных юбках. Одна старая, скрюченная, другая помоложе, худая – кожа да кости. Я крикнул им, что ищу Валино. Его не было – он ушел на берег.
Та, что помоложе, прикрикнула на пса, взяла цепь и так рванула ее, что пес захрипел. Мальчик с трудом поднялся с колеса – у него подвертывалась нога. Встал и потянулся к псу. Хромой, рахитичный, ноги как спички, больную волочит. Должно быть, лет десяти. Встретить его здесь, на току, было все равно что встретить собственное детство. Я даже обвел взглядом навес, фиговое дерево, полоску сорго: уж не появятся ли Анжолина и Джулия? Кто знает, где они. Если живы, им должно быть теперь столько же, сколько этой женщине.
Пес успокоился, а они не сказали мне ни слова, только глядели на меня.
VI
Тогда я сказал, что подожду Валино, раз он должен вернуться. Они мне в один голос ответили, что он возвращается поздно.
Та, что успокоила пса, – босая, почерневшая от солнца, с пушком над верхней губой, – глядела на меня с такой же мрачной опаской, что и Валино. Это была его свояченица, с которой он теперь жил; они так долго прожили вместе, что она стала походить на Валино.
Я зашел на ток (пес снова заметался), сказал им, что здесь прошло мое детство. Спросил, на прежнем ли месте колодец. Старуха, которая теперь уселась на пороге, что-то встревоженно пробормотала; свояченица нагнулась и подобрала упавшие грабли, потом крикнула мальчишке, чтоб он сбегал на берег, посмотрел, нет ли там отца. Тогда я сказал, что в этом нет нужды, просто я проходил мимо и мне захотелось снова взглянуть на дом, где я вырос, что я все здесь знаю, помню весь берег до самого орехового дерева, могу и один пройти и найду, кого мне нужно.
Потом я спросил:
– А что с этим мальчиком? Поранил ногу мотыгой?
Женщина взглянула на меня, потом на мальчишку, а тот засмеялся – засмеялся беззвучно и тотчас закрыл глаза. Эту игру я тоже знал.
Я спросил:
– Что с тобой? Как тебя звать?
Мне ответила худая свояченица Валино. Сказала, что врач осмотрел ногу Чинто в тот год, когда умерла Ментина, – они тогда еще жили на Орто. Ментина слегла, худо ей было, все стонала, а за день до того, как она умерла, доктор сказал ей, что по ее вине у мальчишки плохая кость. Ментина ему на это ответила, что другие ее сыновья, те, что сгинули на войне, росли здоровыми, а этот таким родился, верно, оттого, что она испугалась бешеного пса, который хотел ее укусить, и у нее пропало молоко. Доктор отмахнулся, сказал, что тут молоко ни при чем, а немочь у мальчишки из-за того, что она таскала тяжелые вязанки дров, ходила босой под дождем, ела одну чечевицу да поленту[31]31
Полента – кукурузная каша или лепешки.
[Закрыть], носила корзины на голове. Раньше надо было думать, сказал доктор, теперь уж ничего не поправишь. А Ментина опять свое: другие-то сыновья выросли здоровыми. На следующий день ее не стало.
Мальчик слушал, прислонившись к стене, и тут я обнаружил, что он не смеется; торчащие скулы, редкие зубы, засохшая ссадина под глазом – вот отчего казалось, будто он смеется, а на самом деле он внимательно слушал.
Я сказал женщинам:
– Пойду поищу Валино. – Мне хотелось побыть одному. Но женщины закричали на мальчишку:
– Что же ты стоишь! Пойди и ты взгляни.
Я зашагал по лугу, прошел мимо виноградника; меж рядами лоз сеяли пшеницу – теперь осталась лишь выжженная солнцем стерня. За виноградником, где раньше стояла густая тень ореховых деревьев, теперь тянулась полоса чахлого сорго. Поле было крохотное, хоть платком накрой.
Чинто ковылял за мной; не прошло и минуты, как мы были у орехового дерева. Неужто на этом клочке земли, отсюда до дороги, могло уместиться все мое детство? Здесь я играл, бродил по берегу, подбирал опавшие яблоки и орехи, до самого вечера вместе с девчонками вертелся возле козы, пощипывавшей траву, а в зимнее ненастье ждал – хоть бы скорей распогодилось, хоть бы скорей вернуться на берег. Неужто это был для меня целый мир? Не уйди я отсюда в тринадцать лет, когда Крестный перебрался в Коссано, я и сейчас бы жил той же жизнью, что Валино и Чинто. Прокормиться нам удавалось чудом. Мы тогда грызли яблоки, ели тыкву и чечевицу. Виржилия уберегала нас от голода. Теперь я понимал, отчего так мрачен Валино – работает как вол и еще должен делить урожай с хозяйкой. И вот что получается: ожесточившиеся женщины, мальчишка растет калекой.
Я спросил у Чинто, помнит ли он орешник. Припав на здоровую ногу, он взглянул на меня недоверчиво и сказал, что у самого берега еще есть два-три дерева. Я обернулся и увидел, что на току, за виноградником, стоит черная женщина и подглядывает за нами. Мне стало стыдно за свой костюм, за свою рубашку, за свои туфли. Как давно я уже не ходил босиком!
Разве могли все мои воспоминания о Гаминелле убедить Чинто, что и я был когда-то таким же, как он. Для него Гаминелла – весь мир, и он только такие рассказы и слышал. А что бы я в свое время сказал, появись передо мной богатый дяденька, которому надо показать усадьбу? На какое-то мгновение мне почудилось, что в доме меня ждут девчонки, коза – вот им уж я поведаю про свои славные похождения.
Теперь Чинто брел за мной, явно заинтересованный. Я довел его до конца виноградника: ряды теперь не узнать. Я спросил у Чинто, кто пересаживал лозу. Он хромал, но старался держать фасон и сказал мне, что вчера хозяйка виллы приходила за помидорами.
– А вам оставила? – спросил я.
– Мы свои уж собрали, – ответил он.
В лощинке за виноградником, где мы теперь стояли, еще была трава, свежая трава для козы, а за нами возвышался холм. Я спросил у него, кто живет в дальних домах, рассказал ему, кто там жил прежде, какие у них были собаки, сказал, что тогда все мы были ребятами. Он выслушал и ответил, что кое-кто из прежних и сейчас тут живет. Потом я спросил у него, сохранилось ли гнездо зябликов на том дереве, что у самого берега. И еще я спросил у него, ходит ли он к реке ловить рыбу переметом.
Странно, все переменилось и все осталось, как прежде. Здесь нет ни одной старой лозы, ни прежнего пса и козы тоже нет; там, где были луга, теперь пашня; где была пашня, растет виноград; сколько людей прошло по этой земле, сколько их выросло, поумирало; даже деревья с корнями выворочены и унесены водами Бельбо, – а стоит оглядеться по сторонам, и понимаешь: тучные земли Гаминеллы, и дорожки на холме Сальто, и ток, и колодцы, и людские голоса, и мотыги – все осталось таким же, как прежде, и такие же, как прежде, запахи и вкус этой земли, ее краски.
Я спросил у него, что он знает об окрестных деревнях. Бывал ли он когда-нибудь в Канелли? Да, отец взял его, когда повез продавать виноград фирме «Ганча». Иногда он с мальчишками с усадьбы Пиолы переплывал на другой берег Бельбо, и они добирались до железной дороги, чтобы взглянуть на поезд.
Я ему рассказал, что в мое время эта долина казалась просторнее, были здесь люди, которые разъезжали в колясках, мужчины носили золотую цепь на жилете, женщины, гуляя, закрывались от солнца зонтиками. Я рассказал ему, какие тут бывали праздники – свадьбы, крестины, храмовые дни, – как народ съезжался издалека, с самых вершин холмов, как приезжали музыканты, охотники, мэры деревень. Были тут домищи – целые палаты, как замок Нидо на холме Канелли, там были комнаты, в которых собиралось человек пятнадцать-двадцать, как в гостинице «Анжело», и весь день они ели, слушали музыку. И мы, ребята, в такие дни тоже устраивали праздники на току, летом играли в «неделю», зимой запускали волчок на льду. В «неделю» играли, перепрыгивая на одной ноге, вот как он сейчас стоит, через ряды камешков, но так, чтобы ни один не задеть. После сбора винограда охотники бродили по холмам и лесам, поднимались на Гаминеллу, Сан-Грато, Камо; возвращались они забрызганные грязью, едва живые от усталости, но приносили куропаток, зайцев, другую дичь. Мы из дома видели, как они идут по дороге; потом в деревенских домах до поздней ночи шумел праздник, а в большом замке Нидо, что там, внизу – тогда его еще видно было отсюда, тогда еще не мешали эти деревья, – во всех окнах горели огни, казалось, пожар начался, и до самого рассвета мелькали тени веселящихся гостей. Чинто сидел, опершись руками о землю, и слушал, раскрыв рот.
– Я был таким же мальчишкой, как ты, – сказал я ему, – и жил здесь с Крестным. У нас была коза, я ее пас. Зимой, когда здесь и охотники не появлялись, жилось скверно, потому что до берега нельзя было добраться из-за луж и грязи, а как-то раз – теперь-то их больше нет – с Гаминеллы спустились волки, видно, мало им было добычи в лесу, и утром мы обнаружили их следы на снегу. Следы как собачьи, только поглубже. Я спал вместе с девочками в задней комнате, и ночью мы слышали, как волк завыл на берегу от холода…
– На берегу в прошлом году нашли покойника, – сказал Чинто.
Я остановился. Спросил, какого покойника.
– Немца, – сказал он. – Партизаны его в Гаминелле закопали. Страшный…
– Так близко от дороги? – сказал я.
– Нет, его вода принесла, и папа нашел его под илом и камнями.
VII
Тем временем с берега послышались удары топора по дереву. При каждом ударе Чинто моргал глазами.
– Это папа, – сказал он. – Он тут, внизу.
Я спросил у него, почему он закрыл глаза, когда я разговаривал с женщинами и глядел на него. Он снова невольно опустил веки, но сказал мне, что этого не было. Я рассмеялся и рассказал ему, что мальчишкой тоже любил эту игру – видишь только то, что хочешь, а когда потом снова откроешь глаза, занятно, что все на прежнем месте.
Тогда он осклабился и сказал, что кролики тоже так делают.
– Должно быть, этого немца муравьи обглодали? – спросил я.
Вдруг с гумна донесся крик женщины. Она звала Чинто, требовала Чинто, проклинала Чинто. Мы с ним оба рассмеялись. Такие крики часто слышны на здешних холмах.
– И не поймешь, как его убили, две зимы в земле пролежал…
Мы спустились вниз, продираясь сквозь густую листву и кусты ежевики, топча мяту. Увидев нас, Валино едва поднял голову. Он обрубал топором красные ветви ивы. Стоял август, а здесь, внизу, было холодно и почти темно. Река заливала эти места, и даже летом здесь обычно стояла вода.
Я спросил у него, где он будет хранить ивовые прутья в такое сухое лето. Он нагнулся и стал было собирать вязанку, а потом передумал. Стоял и глядел на меня, прижимая ветки ногой, за поясом торчал нож. Штаны и шляпа у него выцвели, были в пятнах от купороса, которым опрыскивают лозу.
– Виноград в нынешнем году хорош, – сказал я ему, – только воды не хватает.
– Всегда чего-нибудь не хватает, – сказал Валино. – Я ждал Нуто, хотел, чтоб он чан посмотрел. Он не придет?
Тогда я объяснил ему, что случайно заглянул в Гаминеллу: захотелось мне снова увидеть усадьбу. Я и не узнал ее, столько тут поработали. Наверно, лозу пересадили года три назад? А в доме, спросил я, в доме у вас тоже перестройка? Когда я жил здесь, в печи не было тяги. Ну а стену пришлось поломать? – все расспрашивал я.
Валино мне ответил, что в доме управляются женщины. Дом – это их забота. Он посмотрел вверх сквозь зеленую листву деревьев. Потом сказал мне:
– Поле как поле, только руки нужны, чтоб здесь что-нибудь иметь, а рук-то и нет.
Тогда мы поговорили о войне и о тех, кого на войне убили. О своих сыновьях он ничего толком не рассказал, так, пробормотал что-то. Я заговорил о партизанах, о немцах – он только плечами пожал. Сказал, что жил тогда в Орто, видел, как сожгли дом Чьора. Целый год никто на полях не работал. Разойдись они все по домам – немцы, значит, к себе домой, а наши парни по усадьбам, – всем бы лучше было. Кого здесь только повидать не пришлось, какие только рожи не попадались, столько пришлого народа в здешних местах никогда и не было, даже на ярмарках в те годы, когда он был молод.
Чинто стоял и слушал с открытым ртом.
– Сколько еще мертвецов в здешних лесах зарыто! – сказал я.
Валино повернул ко мне свое почерневшее лицо, глаза у него были мутные, злые.
– Да, немало, – сказал он, на мгновение оживившись, – немало. Время только нужно, чтоб найти. – В его голосе не слышалось ни отвращения, ни жалости. Казалось, речь шла о том, чтоб пойти по грибы или за хворостом. Помолчав, он добавил: – При жизни от них толку не было. Нет толку и после смерти.
Вот, подумал я, Нуто обозвал бы его невеждой, кротом, сказал бы ему: что же, он считает, все в мире должно оставаться по-старому – как было, так тому и быть?
Нуто побывал чуть не во всех деревнях нашей округи и знал, сколько горя принесла людям эта война, но никогда он не спросил бы, на что она была нужна. Раз уж выпала такая судьба, надо было воевать. Нуто крепко вбил себе в голову, что никто не должен держаться в стороне: мир устроен плохо, и надо его переделать.
Валино не предложил мне зайти к нему и выпить стаканчик. Он подобрал вязанку и спросил у Чинто, нарвал ли тот травы. Чинто отступил в сторонку и молча уставился в землю. Тогда Валино сделал шаг вперед и свободной рукой хлестнул его ивовым прутом. Чинто убежал; Валино, выпрямившись, застыл на месте. Чинто теперь глядел на него, стоя внизу, у самого берега.
Валино молча зашагал, придерживая рукой вязанку. Он не обернулся, даже добравшись доверху. Мне вдруг почудилось, что я – мальчишка, который пришел поиграть с Чинто, и старик потому и хлестнул его, что не мог выместить свою злость на мне. Мы с Чинто глядели друг на друга и смеялись.
Потом мы спустились вниз по берегу; под тенистым сводом листвы было прохладно, но стоило выйти на прогалину, сделать несколько шагов по солнцепеку, и сразу становилось душно, выступал пот.
Я разглядел стенку из туфа, которая подпирала виноградник Мороне, напротив нашего луга. Повыше, над кустами, виднелись первые зеленые лозы и прекрасное персиковое дерево, на нем уже были красные листья, которые я запомнил с детских лет, когда мы на берегу подбирали персики с этого дерева и они казались нам вкусней наших собственных. У меня и теперь слюнки текут, когда вижу летом красно-желтые листья яблони или персикового дерева, потому что они похожи на спелые плоды и так и манят тебя. Пусть бы все деревья приносили плоды, как виноградная лоза.
С Чинто мы потолковали о футболистах, а потом о картежниках; так мы, шагая вдоль ограды, вышли на дорогу и очутились среди акаций. Чинто уже видел у кого-то на базаре колоду карт в руках и рассказал мне, что дома у него есть двойка пик и бубновый король, нашел на дороге. Карты немножко испачканы, но еще совсем хорошие. Если б удалось найти остальные, можно было бы играть. Я ему рассказал о людях, которые в погоне за выигрышем играют на большие деньги, ставят на карту дома и земли. Был я в одном поселке, рассказал я, где играли на золотые, лежавшие посреди стола, а у каждого из игроков за жилетом был пистолет. Да и у нас когда-то, когда я еще был мальчишкой, владельцы поместий, распродав виноград или зерно, запрягали коней и отправлялись кто в Ниццу, кто в Акви, захватив с собой мешочки с золотыми монетами. Играли всю ночь напролет, проигрывали сначала золото, потом леса, луга, сыроварни, а утром на постели в постоялом дворе, под изображением мадонны с оливковой ветвью, находили их трупы. А другие запрягали коляску и уезжали бог весть куда. Бывало, и жен проигрывали в карты, дети тогда оставались одни, и их выгоняли из дому, дразнили ублюдками.
– Сын Маурино, – сказал мне Чинто, – ублюдок.
– Бывает, таких берут в дом, – сказал я. – Таких всегда берут в дом бедняки. Значит, Маурино понадобился мальчик…
– А напомнишь ему, он еще злится, – сказал Чинто.
– Ты ему этого не должен говорить. Разве твоя вина, если тебя отец прогонит? Важно, чтоб ты хотел работать. Я знал таких, что потом купили поместья.
Мы отошли от берега, и Чинто, семенивший впереди меня, присел у ограды. За деревьями, по ту сторону дороги, была река Бельбо. Сюда мы выходили играть, пробегав весь полдень за козой по склонам и берегу. Камешки на дороге были все те же, стволы деревьев пахли проточной водой.
– Что ж ты не пойдешь нарвать травы для кроликов? – спросил я.
Чинто сказал, что сейчас пойдет. Тогда и я пошел: до самого поворота дороги я чувствовал, что он смотрит на меня сквозь камыши.
VIII
Я решил, что вернусь в Гаминеллу только вместе с Нуто и тогда Валино пустит меня в дом. Но Нуто сюда не по пути. А я частенько бывал в этих местах, и случалось, Чинто поджидал меня на тропинке или внезапно появлялся, раздвинув тростники. Он стоял, прислонившись к ограде, и, неловко отставив ногу, молча слушал меня.
Прошли первые дни, кончился праздник, кончилось футбольное первенство, и в гостинице «Анжело» снова все затихло.
Я садился у окна, пил кофе в тишине, которую нарушали только мухи, разглядывал пустую площадь, как мэр с балкона свою деревню. Мог ли я в молодости представить себе хоть что-нибудь подобное? Вдали от дома работаешь, наживаешь деньги, думаешь: нажить деньги – и значит вернуться из дальних странствий домой, вернуться разбогатевшим, свободным, сильным и сытым. Конечно, в молодости я этого не понимал, но и тогда поглядывал на дорогу, на прохожих, на виллы в Канелли и холмы, тянувшиеся к небу.
«Значит, судьба такая», – говорит Нуто, который в отличие от меня не тронулся с места. Он не бродил по свету, не разбогател. Жизнь его могла сложиться, как у многих здесь, в долине, – он мог бы расти, как дерево, стареть, как женщина или коза, даже не зная о том, что происходит по ту сторону холма, мог бы ни разу не выйти из круга домашних дел, сбора винограда, поездок на ярмарки. Но и его, просидевшего здесь всю жизнь, за живое задела мысль, что все на свете надо понять, исправить, что мир устроен скверно и каждый должен стремиться его изменить. Теперь мне ясно, что когда я мальчишкой бегал за козой, со злостью ломал зимой хворост, играл с ребятами, жмурил глаза, чтоб проверить, останется ли холм на месте, – что и тогда я готовился к своей судьбе, к тому, что буду жить без собственного дома, что где-то по ту сторону холмов есть страна, которая богаче и прекраснее здешних мест. Должно быть, и эта комната в гостинице «Анжело» – в те времена я тут не бывал – всегда знала, что синьор с полными карманами, хозяин сыроварни, выехав на двуколке, чтоб взглянуть на свет, однажды поутру окажется здесь, вот в такой комнате, умоется над белым тазом, сядет за старый полированный стол, напишет письма, которые уйдут в далекий город, и письма эти будут читать мэры селений, охотники, дамы с зонтиками. Сейчас все сбывалось. Я пил здесь по утрам кофе, писал письма в Геную, в Америку, распоряжался своими деньгами, содержал людей. Может, и месяца не пройдет, и снова я буду в море, полечу вдогонку за своими письмами.
Однажды я пил кофе с Кавалером, сидя за столиком перед раскаленной от зноя площадью. Кавалер был сыном Старого Кавалера, того, что в мои времена владел землями, замком, множеством мельниц и еще до моего рождения перегородил плотиной Бельбо. Он разъезжал в пароконной коляске с кучером. В деревне у них была своя вилла, сад с оградой, где росли диковинные деревья, названий которых никто не знал. Когда зимой я бегал в школу и останавливался у изгороди, жалюзи на окнах виллы всегда были закрыты.
Теперь Старый Кавалер мертв, а нынешний Кавалер был маленьким облысевшим адвокатом без клиентов; землю, лошадей, мельницы и все прочее он спустил за годы холостяцкой жизни в городе; в живых не осталось ни одного из обитателей замка, да и замка не было; Кавалер теперь владел лишь маленьким виноградником да поношенной одеждой и расхаживал по деревне, держа в руке трость с серебряным набалдашником. Он заговорил со мной вежливо, видно, знал, откуда я, спросил, побывал ли я во Франции; кофе он пил, изящно держа чашку и слегка подавшись вперед.
Каждый день он останавливался у гостиницы и заводил разговоры с постояльцами. Он многое знал, знал больше молодых, больше доктора, больше меня, но все, что он знал, никак не вязалось с его нынешней жизнью – стоило ему заговорить, и сразу становилось ясно, что Старый Кавалер умер вовремя. Я подумал, что сам он как тот сад при доме – пальмы, диковинный тростник, цветы с табличками. Кавалер тоже бежал из деревни, бродил по свету, но ему не повезло. Родные его бросили, жена (графиня из Турина) умерла, сын, единственный сын, будущий Кавалер, застрелился из-за женщин и карт, даже не успев поступить на военную службу. И все же этот убогий, жалкий старик, живший в старом доме вместе с испольщиками, которые работали на его последнем винограднике, был неизменно вежлив, изящен, оставался барином и при встрече со мной каждый раз снимал шляпу.
С площади, за крышей мэрии, виднелся холм, где был его запущенный, заросший сорняками виноградник, а выше по холму уходили в небо стволы сосен и высокий тростник.
В полдень бездельники, пившие кофе у гостиницы, нередко подшучивали над ним и над тем, что испольщики, которые теперь владели доброй половиной его земель, и не думают о прополке хозяйского виноградника, а просто живут в его доме – оттуда ближе к деревне. Но он убежденно отвечал, что им, испольщикам, лучше знать, что нужно винограднику; впрочем, вспоминал он, в свое время господа, владевшие землями, сами оставляли часть поместий без ухода – из прихоти или увлекшись охотой. Мысль о том, что Кавалер может отправиться на охоту, вызывала всеобщий смех; кто-то советовал ему лучше засеять эти земли чечевицей.
– Я посадил там деревья, – однажды сказал он с внезапным порывом и теплотой, и голос у него задрожал. Он был так хорошо воспитан, так беззащитен, что я решил вмешаться, переменить разговор. Заговорили о другом, но, должно быть, Старый Кавалер не ушел из жизни бесследно: этот жалкий старик меня понял. Когда я встал, он попросил меня на два слова, и, провожаемые взглядами посетителей кафе, мы зашагали по площади.
Он сказал мне, что стар и слишком одинок, что у него не такой дом, где он мог бы кого-нибудь принять, но если бы я поднялся к нему, нанес бы ему визит, когда мне это удобно, он был бы очень рад. Он знает, что я уже смотрел другие усадьбы… Если у меня выберется свободная минутка… Я снова ошибся (вот увидишь, сказал я себе, и этот хочет продать землю!) и ответил, что приехал в деревню не ради дел.
– Нет-нет, – торопливо возразил он, – я не об этом. Просто визит… Я хочу, если позволите, показать вам эти деревья…
Я пошел к нему тотчас же, чтобы не заставлять его готовиться к приему. Мы поднялись на холм по узкой дорожке, мимо темных крыш и двориков, он рассказал мне, что по многим причинам не может продать виноградник – это последний клочок земли, носящий его имя; продав его, он вдобавок вынужден был бы жить в чужом доме; да и испольщикам тут удобней, а он ведь один…
– Вы не поймете, – сказал он мне, – что значит жить в этих местах, не имея ни клочка земли. Где похоронены ваши близкие?
Я сказал, что не знаю. Он удивился, покачал головой.
– Понимаю, – сказал он тихо. – Такова жизнь.
У него на деревенском кладбище совсем недавняя могила. Двенадцать лет прошло, а все как вчера. Не такая это была смерть, чтобы с ней примириться, как обычно бывает, не такая, чтоб сохранить надежду.
– Я наделал много глупостей, много было ошибок, – сказал он мне. – В жизни всякое случается. Угрызения – старческая болезнь. Но одного я себе не прощу: сын…
Мы дошли до поворота дороги, до тростников. Он остановился и пробормотал:
– Вы знаете, как он умер?
Я кивнул. Он крепко стиснул рукой серебряный набалдашник трости.
– Вот я и посадил эти деревья, – сказал он. За тростником виднелись сосны. – Хотел, чтобы земля на вершине холма принадлежала ему, была такой, какую он любил, – свободной, дикой, как сад, в котором он рос…
Хорошо здесь. Пятно тростника и дальше красноватые сосны, густая трава – как все это напомнило мне лощину у виноградника в Гаминелле! Особенно хорошо, что здесь самая вершина и дальше все уходит в небытие, в пустоту.
– В каждой усадьбе бы так, – сказал я ему, – оставить часть земли нетронутой… А виноградник надо обрабатывать.
У наших ног видны были эти четыре несчастных ряда лоз. Кавалер заставил себя усмехнуться.
– Стар я, – сказал он. – А мужичье…
IX
Теперь надо было доставить ему удовольствие – спуститься во дворик дома. Но я знал, что ему придется откупорить бутылку вина и потом платить за нее испольщикам. Сказал ему, что уже поздно, что меня ждут в деревне, что в эти часы дня я никогда ничего не пью. Оставил его у сосен.
Эту историю я вспоминал каждый раз по дороге в Гаминеллу, у самого мостка. Здесь я играл с Анжолиной и Джулией, здесь рвал траву для кроликов. Я часто заставал здесь Чинто, потому что подарил ему крючки и леску; я ему рассказывал, как ловят рыбу в открытом море, как стреляют по чайкам. Отсюда не видать ни холма Сан-Грато, ни деревни. На склонах Гаминеллы и Сальто и на дальних холмах по ту сторону Канелли темные пятна лесов, тростников, кустарника – всюду они одинаковы, всюду похожи на те, что у Кавалера. Мальчишкой я так высоко на эти холмы не забирался, стал постарше – работал, тогда хватало с меня ярмарки и танцев. Теперь, еще ни на что не решившись, я стоял и думал: что же там, за этими тростниками, за последними затерянными в горах усадьбами? Ну а что там могло быть? Пустошь, выжженная солнцем.
– В этом году жгли костры? – спросил я у Чинто. – Их у нас всегда зажигали. В ночь на Ивана Купалу на всех холмах горели костры.
– Жгли, да не везде, – ответил он. – На станции был большой костер, только отсюда не видать. Пиола говорит, что когда-то жгли целые вязанки хвороста.
Пиола – это его Нуто, рослый и ловкий паренек. Я видел, как Чинто, прихрамывая, старался не отстать от него на берегу.
– А знаешь, зачем зажигают костры? – спросил я.
Чинто слушал внимательно.
– В мое время старики говорили, чтобы были дожди… Твой отец жег костер? В этом году дождь нужен. Повсюду жгут костры.
– Значит, польза урожаю, – сказал Чинто. – Значит, земля лучше становится.
Мне кажется, я стал другим. Толкую с ним, как когда-то Нуто со мной.
– Но тогда почему костры всегда зажигают подальше от нолей? – спросил я. – На другой день находишь золу да головешки на дороге, у берега, в сорняках.
– Разве можно виноградник жечь? – ответил он, смеясь.
– Да, но вот навоз же кладут на поля…
Этим разговорам конца не было, разве что раздастся злой голос женщины или пройдет мальчишка с усадеб Пиола или Мороне – тогда Чинто встанет, скажет, как сказал бы его отец: «Ну, я пойду взгляну», – и пойдет.