Текст книги "Комната с привидениями"
Автор книги: Чарльз Диккенс
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 32 страниц)
Словом, я мог бы прийти к выводу, что человек этот как нельзя лучше подходит для занимаемой должности, если бы не одно обстоятельство: за это время он дважды прерывал речь, бледнел, поворачивался к звонку, хотя тот и не думал звонить, открывал дверь каморки (ее он держал закрытой, дабы не пускать внутрь вредную для здоровья подземную сырость) и долго смотрел на красный фонарь у входа в туннель. После сигнальщик возвращался к огню с тем же непостижимым выражением лица, которое я приметил, но не сумел назвать ранее, когда нас разделяло куда большее расстояние.
И вот, поднимаясь, я сказал:
– Вам почти удалось меня убедить, что я наконец повстречал довольного жизнью человека.
Не скрою: я нарочно так сказал, чтобы вызвать его на откровенность.
– Раньше так оно и было, – ответил он тем же тихим голосом, каким говорил поначалу, – но теперь мне худо, сэр, очень худо.
Он тотчас пожалел о своих словах, однако произнес их, и я не преминул этим воспользоваться.
– Что вас тревожит?
– Это трудно объяснить, сэр. И об этом очень, очень трудно говорить. Но если вы когда-нибудь решите еще раз меня навестить, я попробую.
– Я как раз собирался вам сказать, что хочу прийти снова. Скажите только когда.
– Рано утром я ухожу, но завтра в десять вечера опять заступлю на дежурство, сэр.
– Тогда я приду в одиннадцать.
Он поблагодарил меня и вместе со мной вышел на улицу.
– Я буду освещать вам путь белым фонарем, покуда вы не найдете тропинку, сэр, – произнес он каким-то странным голосом заговорщика. – Только смотрите не окликайте меня с тропинки! И когда подымитесь, тоже!
От того, каким тоном было это сказано, у меня кровь застыла в жилах, но я лишь выдавил:
– Хорошо.
– И завтра, когда придете сюда вечером, не окликайте меня, слышите? Позвольте на прощание задать вам один вопрос: что нынче заставило вас крикнуть: «Эгей! Там, внизу!» – когда вы меня приметили?
– Да бог его знает, – ответил я. – Просто хотел привлечь ваше внимание, вот и крикнул что в голову пришло…
– Однако вы произнесли именно эти слова. И они мне очень хорошо известны.
– Признаю, слова были те самые. Просто увидел внизу вас, вот и все…
– И других причин не было?
– А какие тут могут быть причины?
– Например, вам эти слова подсказала некая сверхъестественная сила – не посещало вас такое чувство?
– Нет.
Он пожелал мне доброй ночи и поднял фонарь. Я зашагал вдоль путей (при этом меня не покидало весьма неприятное ощущение, что сзади приближается поезд) и, наконец, набрел на тропинку. Подъем дался мне значительно легче, чем спуск, и вскоре я без каких-либо приключений добрался до гостиницы.
Решив не изменять данному слову, я ступил на вырубленную в откосе зигзагообразную тропинку ровно в ту минуту, когда далекие часы били одиннадцать. Сигнальщик ждал меня внизу с включенным белым фонарем в руке.
– Видите, я помню о вашем предостережении, – сказал я, когда наконец подошел к нему. – Теперь-то можно говорить?
– Разумеется, сэр.
– Что ж, добрый вечер, и вот вам моя рука.
– Добрый, и вот вам моя.
Поздоровавшись, мы вместе зашагали к его будке, вошли, затворили за собой дверь и устроились возле огня.
– Я тут подумал, сэр, – тихо, почти шепотом и подавшись вперед всем телом, проговорил он, как только мы сели. – Вам не обязательно повторять свой вопрос про то, что меня тревожит: я все помню. Вчера вечером я принял вас за другого – вот отчего мне было неспокойно.
– Из-за ошибки?
– Нет. Из-за того, за кого я поначалу вас принял.
– За кого же?
– Не знаю.
– Он похож на меня?
– Не знаю. Я не видел его лица: он прикрывал его левой рукой, а правой размахивал что было сил – вот так.
Он продемонстрировал мне этот жест – яростное, неистовое требование: «Ради бога, прочь с дороги!»
– Как-то лунной ночью, я сидел у себя в будке, – начал свой рассказ сигнальщик, – и вдруг услыхал крик: «Эгей! Там, внизу!» Я вскочил, открыл дверь, выглянул… Возле красного фонаря у начала туннеля стоял… тот, другой, махал, как я вам показывал, и при этом кричал во все горло, до хрипоты: «Эгей! Там, внизу! Поберегись!» Я схватил свой фонарь, включил красный свет и с криками: «Что такое? Что стряслось? Где?» – побежал навстречу. Он едва проступал из сумрака. Я бежал и все гадал, зачем он прячет глаза, а когда приблизился и хотел схватить за руку, он исчез.
– Скрылся в туннеле?
– Нет. Я кинулся туда, пять сотен ярдов отмахал, но так никого и не нашел. Поднявшись выше, посветил фонарем на стены: увидел цифры, которыми отмечают расстояния, потеки влаги на сводах арки, – и побежал прочь еще быстрее, ибо меня охватил смертельный ужас. Возле красного фонаря я остановился, осветил все кругом собственным фонарем, влез по железной лестнице на тот балкончик, спустился и, прибежав обратно в будку, телеграфировал в оба конца: «Получен сигнал тревоги. Что случилось?» С обеих сторон мне ответили: «Все в порядке».
Стараясь не обращать внимания на мороз, подирающий меня по спине, я объяснил сигнальщику, что привидевшийся ему силуэт не что иное, как оптический обман. Мол, подобные явления вызваны нарушением работы тончайших нервов, отвечающих за зрение, и известны случаи, когда пациенты с подобным недугом даже осознавали его природу и посредством экспериментов доказывали, что это не более чем галлюцинации.
– А касаемо крика, – добавил я, – прислушайтесь, пожалуйста, к завыванию ветра в этом рукотворном углублении. Он играет на телеграфных проводах, как безумный на арфе!
– Вы очень складно говорите, – отозвался сигнальщик, когда мы немного посидели в тишине.
Ему ли не знать о ветре и проводах: ведь он провел немало одиноких зимних ночей, прислушиваясь к этим завываниям, – однако он попросил меня заметить, что его рассказ еще не окончен.
Я извинился, и сигнальщик, коснувшись моей руки, продолжил:
– Спустя шесть часов после явления на линии случилась памятная катастрофа, а через десять часов из туннеля начали выносить раненых и погибших, причем проносили их как раз через то место, где я видел силуэт человека.
Меня пробила неприятная дрожь, но я все же сумел взять себя в руки. Совпадение поистине удивительное, согласился я: оставляет по зрелом размышлении глубокий отпечаток в душе, – однако не подлежит сомнению, что подобного рода случаи все же имеют место и необходимо принимать их в расчет, пытаясь уяснить для себя произошедшее. Впрочем, не спорю, добавил я (подумав, что он собирается предъявить мне ряд возражений), человек благоразумный, пытаясь осмыслить события своей жизни, редко принимает в расчет совпадения.
Он вновь попросил меня не спешить с выводами, так как рассказ его по-прежнему не закончен.
И я опять вынужден был принести извинения за то, что перебил.
– Все это, – сказал он, опустив ладонь на мою руку и скосив через плечо взгляд запавших глаз, – произошло год назад. Минуло шесть-семь месяцев, прежде чем я сумел отойти от пережитого потрясения, но однажды утром, на рассвете, когда я стоял у двери и смотрел на красный фонарь, мне вновь явился дух.
Сигнальщик умолк и пристально посмотрел на меня.
– Он вас звал?
– Нет. Хранил молчание.
– Махал вам?
– Нет. Он прижимался спиной к столбу семафора, закрывая лицо обеими руками. Вот так.
И вновь сигнальщик продемонстрировал мне жест призрака, выражавший глубокую скорбь. Подобные скульптуры нередко помещают на могилах.
– Вы подошли к нему?
– Я вернулся в будку и ненадолго присел. Мне стало худо, а кроме того, я хотел собраться с силами и мыслями. Когда я вновь подошел к двери, наверху был уже день, и призрак исчез.
– А дальше? Ничего ведь не произошло?
Он дважды или трижды ткнул меня указательным пальцем в руку, каждый раз зловеще кивая:
– В тот же день из туннеля вышел пассажирский поезд. Когда он проезжал мимо, я заметил в окне с моей стороны какое-то скопище людей, мешанину голов и рук. Кто-то мне махал. Я успел крикнуть машинисту: «Стой!» – тот сразу дал по тормозам, но поезд проехал по путям еще ярдов сто пятьдесят, если не больше. Я побежал следом и вскоре услышал жуткие вопли и крики. Как выяснилось, в одном из вагонов внезапно скончалась красивая юная девушка. Ее принесли сюда и положили на пол, вот на это самое место, что сейчас между нами.
Я поневоле отодвинул свой стул и взглянул туда, куда он указывал.
– Это чистая правда, сэр, клянусь: именно так все и было.
Я совершенно растерялся и не нашелся с ответом, во рту пересохло. Ветер как будто решил подхватить рассказ и скорбно завыл в проводах.
Сигнальщик продолжил:
– И последнее, сэр. Когда я закончу, вы сами поймете, отчего мне так неспокойно. Неделю назад призрак вернулся, и с тех пор то и дело здесь появляется.
– У семафора?
– Когда горит красный – сигнал опасности.
– И что он делает?
Сигнальщик еще яростнее и неистовее повторил предыдущий жест: «Ради бога, прочь с дороги!» – а потом добавил:
– Из-за него я совсем потерял покой. Он то и дело зовет меня, подолгу, без перерыва: «Там, внизу! Берегись! Берегись!» – и машет мне, звонит…
Я насторожился.
– Вчера он тоже звонил, при мне? Когда вы подходили к двери?
– Дважды.
– Ну вот видите: это все игра воображения. Я не сводил глаз с вашего звонка и внимательно прислушивался. Не сойти мне с этого места, если он звякнул хотя бы раз! Нет-нет, он звонил лишь по вполне естественной причине: когда вас вызывали со станции.
Сигнальщик помотал головой.
– Я всегда безошибочно определяю, кто звонит, сэр. Еще ни разу я не перепутал звонок призрака со служебным. Когда со мной пытается связаться он, это больше похоже на странную вибрацию внутри звонка, и глазу она совершенно точно не видна. Вы, конечно, не могли ее услышать, но я-то слышал.
– И призрак был на своем месте, когда вы выглядывали?
– О да.
– Оба раза?
Он твердо повторил:
– Да, оба.
– А можете прямо сейчас подойти со мной к двери и посмотреть, там ли он?
Он прикусил нижнюю губу, как будто моя просьба ему не понравилась, но потом все же встал. Я открыл дверь и шагнул на ступеньку, а он остался в проеме. И вот я увидел красный сигнал опасности, и мрачный черный зев туннеля, и высокие влажные своды его стен. Наверху в небе сияли звезды.
– Ну что, там он? – спросил я, внимательно наблюдая за лицом сигнальщика.
Он вперился в темноту, но, пожалуй, я и сам смотрел напряженно и пристально, когда в нетерпении перевел взгляд на ту самую точку.
– Нет, – сказал он наконец, – его там нет.
– Согласен, – кивнул я.
Мы вернулись в будку и заняли прежние места у огня. Я стал думать, как мне лучше воспользоваться этим, если можно так выразиться, преимуществом в споре, когда сигнальщик сам возобновил беседу, да еще таким будничным тоном, будто давно убедил меня в существовании призраков. Я чувствовал, что оказался в самой слабой из позиций.
– К этому времени вы, конечно, в полной мере осознали, – произнес он, – что мою душу теперь гнетет один-единственный вопрос: что пытается сказать призрак?
Я ответил, что понимаю его отнюдь не в полной мере.
– О чем он хочет меня предупредить? – задумчиво вопросил сигнальщик, глядя в огонь и лишь изредка переводя глаза на меня. – О какой опасности? Где она? То есть я понимаю, что на линии должно вот-вот случиться что-то ужасное. В третий раз сомневаться не приходится. Но как жестоко это наваждение! Что мне делать?
Он достал носовой платок и отер им разгоряченный лоб.
– Телеграфировать об опасности – в ту или другую сторону или даже в обе – я не могу, поскольку не имею на то ни малейших оснований, – продолжил он, вытирая платком мокрые ладони. – У меня будут неприятности, а толку никакого. Начальство решит, что я спятил. Вот как оно будет. Сообщение: «Опасность! Берегитесь!» Ответ: «Какая опасность? Где именно?» А я им: «Не знаю. Но ради бога, сделайте что-нибудь!» Меня погонят отсюда взашей. Конечно, что им еще остается?
Мне было больно смотреть на его терзания – душевные муки сознательного и совестливого человека, на долю которого выпало бремя невыносимой и непостижимой ответственности за чью-то жизнь.
– Когда я впервые увидел его под красным фонарем, – продолжил сигнальщик, в страшном исступлении вновь и вновь проводя руками по темным волосам, – почему он мне не сказал, где случится катастрофа, коль скоро она должна была случиться? Почему не объяснил, как ее избежать, если можно было избежать? Когда он явился во второй раз и стоял там, спрятав лицо в ладонях, почему не сказал: «Она умрет, пусть родители оставят ее дома!»? Если же оба раза он являлся лишь затем, чтобы убедить меня в истинности своих пророчеств и подготовить к третьей беде, то почему теперь он не скажет прямо, что будет? Ах, господи, и ведь явился-то ко мне, к простому сигнальщику, несущему службу вдали от людей! Почему он не пришел к человеку достойному, пользующемуся доверием окружающих, имеющему возможность что-то предпринять?
Увидев его страдания, я осознал, что и ради этого бедняги, и ради общей безопасности должен сейчас его успокоить, поэтому отбросил все размышления о реальности или сверхъестественности и воззвал к голосу его рассудка: мол, всякий, на кого возложен долг, обязан исправно работать и, как бы ни сбивали его с толку эти загадочные явления, находить утешение хотя бы в том, что хорошо понимает свои обязанности. Надо сказать, в этом я преуспел значительно больше, чем в попытке убедить сигнальщика, будто призраков не существует. Он успокоился, с наступлением ночи стал все больше внимания уделять служебным занятиям, и в два часа я с ним расстался. Предлагал составить ему компанию до рассвета, но он и слышать ничего не желал.
Не вижу смысла скрывать, что на тропинке я не раз оборачивался на красный фонарь, что этот красный фонарь мне не нравился и что в его лучах мне едва ли спалось бы спокойно. Также не скрою, что меня напугали описанные сигнальщиком два несчастных случая подряд и смерть девушки, но прежде всего меня терзал вопрос, как следует поступить мне самому теперь, когда в моем распоряжении оказались все эти сведения.
Я убедился, что человек он умный, бдительный, обязательный и пунктуальный, но разве в его состоянии можно оставаться таковым и впредь? Пост он занимал невысокий, и все же ему было доверено важное дело; согласился бы я (к примеру), рискуя жизнью, поверить, что он и дальше будет с честью и прежней дотошностью выполнять свой долг?
Не желая мириться с чувством, что совершу предательство, если сразу сообщу о происходящем начальству железнодорожной компании, не объяснившись прежде с сигнальщиком и не предложив ему компромисс, я, в конце концов, решил вместе с ним посетить лучшего из практикующих в этих краях врачей и узнать его мнение. По словам сигнальщика, через час-другой после рассвета его смена заканчивалась, а вскоре после захода солнца он вновь заступал на дежурство. Мы договорились, что к этому времени я и приду.
Вечер выдался чудесный, и я вышел пораньше, чтобы им насладиться. Солнце еще не село, когда я очутился на дорожке, что вела вдоль железнодорожной выемки. Прогулка займет у меня час, рассудил я: полчаса в одну сторону и полчаса обратно, – и сразу после заката я спущусь к будке сигнальщика.
Прежде чем отправиться в путь, я подошел к краю и машинально взглянул вниз – именно с этой точки я впервые заметил будку. Не могу описать, какой ужас меня охватил, когда я увидел у самого входа в туннель того самого человека: левой рукой он заслонял лицо, а правой исступленно размахивал в воздухе.
Мое неописуемое смятение длилось всего мгновение, ибо в следующее я осознал, что это не призрак, а живой человек, причем неподалеку толпились другие люди – им-то, как я понял, и предназначался этот жест. Красный сигнал опасности еще не был включен. Возле семафорного столба я приметил новое сооружение – наспех сколоченный шалаш из досок и брезента размером с кровать.
Не в силах избавиться от ощущения, что стряслась беда (и преисполненный страха, что беда эта произошла не иначе как от того, что я оставил сигнальщика в одиночестве и никого не послал ему на помощь), я спешно спустился по тропе на дно выемки и спросил у собравшихся:
– Что тут произошло?
– Нынче утром сигнальщика убило, сэр.
– Но ведь не того, кто дежурил в этой будке?
– Его самого.
– Не моего знакомого?
– Если вы были знакомы, сэр, то сразу его узнаете, – ответил мне тот, кто говорил со мной от имени остальных, и, почтительно сняв шляпу, приподнял край брезента. – Лицо у него цело.
– О, как же это случилось, как случилось? – принялся спрашивать я, обращаясь то к одному из присутствующих, то к другому, когда палатку закрыли.
– Поезд его сбил, сэр. Работу свою он знал, как никто другой в Англии, но по какой-то причине шел слишком близко к путям. Дело было средь бела дня. Сигнальщик держал в руке зажженный фонарь. Когда поезд выехал из туннеля, он стоял к нему спиной, вот и… Машинист нам показывал, как все произошло. Покажи и ему, Том.
Мужчина в простом черном комбинезоне кивнул и вернулся на то же место у входа в туннель.
– Когда я одолел изгиб туннеля, сэр, то сразу его приметил: словно в подзорную трубу глядел. Скорость сбавить я бы все равно не успел, но ведь знал, что он человек осторожный. Гудка моего он почему-то не слышал, вот я и перестал гудеть. Когда мы уже должны были на него наехать, я закричал…
– Что именно?
– «Эгей! Там, внизу! Берегись! Ради бога, прочь с дороги!»
Я вздрогнул.
– Ох, это было так ужасно, сэр. Я все кричал, кричал… Глаза загородил вот так, чтоб не видеть, и до последнего махал ему рукой, но без толку.
Не желая дальше вдаваться в удивительные обстоятельства этого дела, дабы не уделить больше внимания одному, нежели другому, хочу напоследок отметить одно странное совпадение: машинист выкрикивал не только те слова, что столь неотступно преследовали сигнальщика, но и те, которые я сам – не он – мысленно присовокупил к изображенному им отчаянному жесту.
Рождественская елка
Сегодня вечером я наблюдал за веселой гурьбой детей, собравшихся вокруг рождественской елки, – милая немецкая затея! Елка была установлена в центре большого круглого стола и поднималась высоко над их головами. Она ярко светилась множеством маленьких свечек, искрилась и сверкала блестящими украшениями. Тут были розовощекие куклы, притаившиеся в зеленой чаще; настоящие часики (во всяком случае, с подвижными стрелками, которые можно было передвигать), качавшиеся на мохнатых ветках; полированные стульчики, столики и кроватки, шкафчики и другие предметы обихода (на диво сработанные из жести в самом Уолвергемптоне[12]), насаженные на сучья, точно обстановка сказочного домика; были здесь и хорошенькие круглолицые человечки, куда приятнее с виду, чем иные люди, и неудивительно: ведь головы у них откручивались, и они оказывались начинены леденцами; были скрипки и барабаны, бубны, книжки, рабочие ларчики и шкатулки с красками, конфетами, секретами – то есть всякого рода; были побрякушки для девочек постарше, сверкавшие куда ярче, чем золото и бриллианты взрослых; самого забавного вида корзиночки и подушечки для булавок; ружья, сабли и знамена; волшебницы, стоявшие в заколдованном кругу из картона и предсказывавшие судьбу; волчки, кубари, игольницы, флакончики для нюхательных солей, «вопросы-ответы», бутоньерки, настоящие фрукты, оклеенные фольгой, искусственные яблоки, груши, грецкие орехи с сюрпризом внутри – словом, как шепнула в восхищении своей подружке одна стоявшая передо мной хорошенькая девочка, было там «все на свете и даже больше». Этот пестрый набор предметов, висевших на дереве, как волшебные плоды, и отражавших яркий блеск взоров, направленных на них со всех сторон – причем иные из алмазных глаз, любовавшихся ими, приходились еле-еле на уровне стола, а некоторые светились испуганным восторгом у груди миловидной матери, тетки или няньки, – являл собой живое воплощение детской фантазии; и мне подумалось, что все: и деревья, которые растут, и вещи, что создаются на земле, – в наши детские годы расцветает буйной красотой.
И вот, когда я вернулся к себе, одинокий, один во всем доме не спавший, мои мысли, послушные очарованию, которому я не хочу противиться, потянулись к моему далекому детству. Я пытаюсь сообразить, что каждому из нас ярче всего запомнилось на ветках рождественской елки наших юных дней – на ветках, по которым мы карабкались к действительной жизни.
Прямо посреди комнаты, не стесняемое в росте ни близко подступившими стенами, ни быстро достижимым потолком, высится дерево-призрак. И когда я гляжу снизу вверх в мглистый блеск его вершины, ибо примечаю за этим деревом странное свойство, что растет оно как бы сверху вниз, к земле, заглядываю в мои первые рождественские воспоминания!
Сперва я вижу только игрушки. Там, наверху, среди зеленого остролиста и красных ягод, ухмыляется, засунув руки в карманы, акробат, который нипочем не хочет лежать смирно. Кладу его на пол, а он, толстопузый, упрямо перекатывается с боку на бок, покуда не умается, и пялит на меня свои рачьи глаза. И тогда я для виду хохочу вовсю, а сам в глубине души боюсь его до крайности. Рядом с ним – эта адская табакерка, из которой выскакивает проклятый советник в черной мантии, в отвратительном косматом парике и с разинутым ртом из красного сукна: он совершенно несносен, но от него никак не отделаешься, потому что у него есть обыкновение даже во сне, когда его меньше всего ожидаешь, величественно вылетать из гигантской табакерки, как и та хвостатая лягушка, там поодаль. Никогда не знаешь, не вскочит ли она ни с того ни с сего. А когда, пролетев над свечкой, сядет вдруг тебе на ладонь, показывая свою пятнистую спину – зеленую в красных крапинках, – она просто омерзительна. Картонная леди в юбках голубого шелка, прислоненная к подсвечнику и готовая затанцевать, добрая и красивая, чего не скажешь о картонном человечке, побольше ее, которого вешают на стену и дергают за веревку: нос у него какой-то зловещий, а когда закидывает ноги самому себе за шею, причем проделывает это очень часто, он просто ужасен, с ним жутко оставаться с глазу на глаз.
Когда эта страшная маска впервые посмотрела на меня? Кто ее надел и почему я до того перепугался, что встреча с ней составила эру в моей жизни? Сама по себе маска не безобразна; она задумана скорее смешной, так почему же ее жесткие черты были так неприятны? Не потому, конечно, что она скрывала лицо человека: прикрыть лицо мог бы и фартук, – но хоть я и предпочел бы, чтоб и его откинули, фартук не был бы так противен, как эта маска. Или дело в том, что маска неподвижна? У куклы тоже неподвижное лицо, но я же ее не боялся. Или, может быть, при этой явной перемене, свершаемой с настоящим лицом, в мое трепетное сердце проникало отдаленное предчувствие и ужас перед той неотвратимой переменой, которая свершится с каждым лицом и сделает его неподвижным? Ничто не могло меня с ней примирить. Ни барабанщики, издававшие заунывное чириканье, когда вертишь ручку; ни целый полк солдатиков с немым оркестром, которых вынимали из коробки и натыкали одного за другим на шпеньки небольшой раздвижной подставки; ни старуха из проволоки и бурого папье-маше, отрезавшая куски пирога двум малышам, – долго-долго ничто не могло меня по-настоящему утешить. Маску поворачивали, показывая мне, что она картонная, наконец заперли в шкаф, уверяя, что больше никто ее не наденет, – но и это ничуть меня не успокоило. Одного воспоминания об этом застывшем лице, простого сознания, что оно где-то существует, было довольно, чтобы ночью я просыпался в поту и в ужасе кричал: «Ой, идет, я знаю! Ой, маска!»
В те дни, глядя на старого ослика с корзинами (вот он висит и здесь), я не спрашивал, из чего он сделан. Помню, шкура на нем, если пощупать, была настоящая. А большая вороная лошадь в круглых красных пятнах, на которую я мог даже сесть верхом? Я никогда не спрашивал себя, почему у нее такой странный вид, и не думал, что такую лошадь не часто увидишь даже в Ньюмаркете[13]. У четверки лошадей, бесцветных рядом с этой, которые везли фургон с сырами и которых можно было выпрягать и ставить, как в стойло, под рояль, вместо хвостов были, по-видимому, куски меха от воротника, как и гривы, и стояли они не на ногах, а на колышках. Но все было иначе, когда их приносили домой в подарок к Рождеству. Тогда они были хороши, и сбруя не была у них бесцеремонно прибита гвоздями прямо к груди, как это стало ясно для меня теперь. Тренькающий механизм музыкальной коляски состоял – это я выяснил тогда же – из проволоки и зубочисток, а вон того маленького акробата в жилетке, непрестанно выскакивавшего с одной стороны деревянной рамки и летевшего вниз головой на другую, я всегда считал существом хотя и добродушным, но придурковатым, зато лестница Иакова с ним рядом, сделанная из красных деревянных квадратиков, что со стуком выдвигались друг за дружкой, раскрывая каждый новую картинку, вся сверху донизу в звонких бубенчиках, была чудо из чудес и сплошная радость.
Ах! Кукольный дом! Он, правда, не был моим, но я хаживал туда в гости. Я и вполовину так не восхищался зданием парламента, как этим особнячком с каменным фасадом и настоящими стеклянными окнами, с крылечком и балкончиком, таким зеленым, каких теперь никогда не увидишь, разве что где-нибудь на курорте, да и те представляют собой лишь жалкую подделку. И хотя открывался он весь сразу, всей стеной фасада (что, согласен, неприятно поражало, так как обнаруживалось, что за парадным входом нет лестницы), но стоило только закрыть ее опять, и я снова мог верить. В нем даже и в открытом имелось две отдельные комнаты, гостиная и спальня, изящно меблированные, и к ним еще кухня! Кухня была лучше всего: с плитой, с кочергой из необыкновенно мягкого чугуна со множеством всяческой утвари в миниатюре – даже с грелкой! – и с оловянным поваром в профиль, явно намеревавшимся зажарить две рыбины. И с каким же восторгом я, как тот нищий в гостях у Бармесида[14], отдавал должное княжескому пиршеству, когда передо мной ставились деревянные тарелочки, каждая с особым кушаньем, окороком или индейкой, накрепко к ней приклеенной, под каким-то зеленым гарниром (теперь мне вспоминается, что это был мох)! Разве могли бы все нынешние общества трезвости вместе взятые угостить меня таким чаем, какой пивал я из тех голубеньких фаянсовых чашечек, в которых жидкость в самом деле держалась и не вытекала (ее наливали, помню, из деревянного бочонка, и она отдавала спичками) и которые превращали чай в нектар? И если две лопатки недействующих щипчиков для сахара хлопались друг о дружку и ничего не могли ухватить, как руки у Панча[15], так разве это важно? И если однажды я завопил, как отравленный, и поверг в ужас приличное общество, когда мне случилось выпить чайную ложечку, растворенную ненароком в слишком горячем чае, так мне же это ничуть не повредило: принял порошок, только и всего!
На следующей ветке, ниже по стволу, возле зеленого катка и крошечных лопат и граблей густо-густо навешаны книги. Сперва совсем тоненькие, но зато как их много, и в какой они яркой глянцевой красной или зеленой обертке! Для начала какие жирные черные буквы! «А – это Аист, лягушек гроза». Ясное дело – Аист! И еще Арбуз – пожалуйста, вот он! А было в свое время самыми разными предметами, как и большинство его товарищей, кроме Я, которое было так мало в ходу, что встречалось только в роли Ястреба или Яблока, Ю, неизменно сочетавшегося с Юлой или Юбкой, да Э, навсегда обреченного быть Эскимосом или птицей Эму. Но вот уже и самая ель преображается и становится бобовым стеблем – тем чудесным бобовым стеблем, по которому Джек пробрался в дом Великана! А вот и сами великаны, такие страшные и такие занятные, двуглавые, с дубинкой через плечо, целым взводом шагают по веткам, тащат за волосы рыцарей и дам в свою кухню, на жаркое. А Джек – как он благороден с острой саблей в руке и в сапогах-скороходах! Гляжу на него, и снова бродят у меня в уме те же старые помыслы, и я раздумываю про себя, было ли несколько Джеков (этому не хочется верить), или все памятные подвиги совершил один настоящий, доподлинный, удивительный Джек!
Хорош для Рождества алый цвет накидки, в которой Красная Шапочка, пробираясь со своей корзиночкой сквозь чащу (для нее эта елка – целый лес), подходит ко мне в сочельник, чтобы поведать, как жесток и коварен притвора Волк: съел ее бабушку, нисколько этим не испортив себе аппетит, а потом съел и ее, отпустив кровожадную шутку насчет своих зубов! Она была моей первой любовью. Я чувствовал, что если бы мог жениться на Красной Шапочке, то узнал бы совершенное блаженство, но это было невозможно, так что не оставалось ничего иного, кроме как только высмотреть Волка – вон там, в Ноевом ковчеге – и, выстраивая зверей в ряд на столе, поставить последним как злую тварь, которую нужно унизить. О, чудесный Ноев ковчег! Спущенный в лохань, он оказался непригодным для морского плавания, и зверей приходилось запихивать внутрь через крышу, да и то нужно было сперва хорошенько встряхивать, чтобы стояли на ногах и не застревали, а потом был один шанс из десяти, что они не вывалятся в дверь, ненадежно запертую на проволочную петлю. Но что это значило против главного! Полюбуйтесь этой великолепной мухой, в три раза меньше слона, и божьей коровкой, и бабочкой – это же торжество искусства! Полюбуйтесь гусем на таких маленьких лапках и таким неустойчивым, что имел обыкновение валиться вперед и сшибать всю прочую живность. Полюбуйтесь Ноем и его семьей – глупейшие набивалки для трубок. А леопард – как он прилипал к теплым пальчикам, и как у всех зверей покрупнее хвосты постепенно превращались в кусочки истертой веревки!
Чу! Снова лес, и кто-то взобрался на дерево – не Робин Гуд, не Валентин[16], не Желтый Карлик[17] – я тут ни разу не вспомнил ни о нем, ни о других чудесах матушки Банч[18], – а восточный царь с блестящим ятаганом и в чалме. Клянусь Аллахом! Не один, а два восточных царя – я же вижу, из-за его плеча выглядывает второй. На траве у подножия дерева растянулся во всю длину черный как уголь великан и спит, уткнувшись головой в колени дамы, а возле них – стеклянный ларь, запирающийся на четыре сверкающих стальных замка: в нем он держит узницей даму, когда не спит. Вот я вижу у него на поясе четыре ключа. Дама подает знаки двум царям на дереве, и они тихо слезают к ней. Это живая картинка по сказкам Шахразады.
О, теперь самые обыкновенные вещи становятся для меня необыкновенными и зачарованными, все лампы – волшебными, все кольца – талисманами. Простые цветочные горшки полны сокровищ, чуть присыпанных сверху землей; деревья растут для того, чтобы прятался на них Али Баба; бифштексы жарятся для того, чтобы кидать их в Долину Алмазов, где к ним прилипнут драгоценные камни, а потом орлы унесут их в свои гнезда, а затем купцы громким криком спугнут орлов из гнезд. Пироги сделаны все по рецепту сына буссорского визиря, который превратился в кондитера после того, как его высадили в исподнем платье у ворот Дамаска. Каждый сапожник – Мустафа, что и имеет обыкновение сшивать разрезанных на четыре части людей, к которым его приводят с завязанными глазами.








