355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Изюмский » Море для смелых » Текст книги (страница 22)
Море для смелых
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:32

Текст книги "Море для смелых"


Автор книги: Борис Изюмский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)

– Пап, Зоя Семенна сказала, что я немножечко внимательней стала… – Ей почему-то приятно было сообщить отцу первому школьные новости. – По физкультуре – тройка…

– Почему?

– Думаешь, легко? Я ж, смотри, какая толстая. – Она развела руки.

– Вовсе не толстая. Сотри то, что намалевала на пальце.

– Сейчас. Девочки говорят: надо крутить хала-пуп. Это не представит вред?

…Иришка рассказывала о домашних делах: бабушка все болеет, мама плачет и ходит на могилу, а паршивый мальчишка Ванька разбил тарелку, и на него даже не накричали. Вот если бы она разбила – поднялся б шум на весь день.

– Но ты взрослая, – возразил отец.

– Конечно, – вздохнула с сожалением Иришка. – Я у мамы спросила: можно мне с папой сегодня в кино пойти на «Доктора Айболита»? Она сказала: «Можно». А бабушка начала придумывать: «Уроки не успеет приготовить». Но ведь мама играет главный авторитет.

Покосилась на отца: как он? Оценил ее ученость?

– Ты напрасно так о бабушке говоришь, – не одобрил отец. – В кино Ваню возьмем. Зайдем за ним в садик. Предупреди бабушку.

– Вот он обрадуется! Так я побегу!

Часом позже они втроем шли в кино.

– Пап, а что это за картина «Донки ход»?

Он не сразу понял.

– «Дон-Кихот»… Это мы как-нибудь посмотрим.

В фойе к Иржанову подошла молодая женщина, сверкнув ослепительно яркой улыбкой, спросила:

– Не узнаешь?

На переносице, немного выше густых бровей, влеплена коричневая родинка. О-о-о! «Афродита, выходящая из воды».

– Анжела!

Он ни разу не видел ее с тех давних пор. Анжела держала за руку худенького, бледного мальчика лет пяти.

– Мой сын.

Было странно, что у пышущей здоровьем женщины такой заморыш и одет так небрежно.

– А это Аркушиной? Доверяет? – на щеках Анжелы заиграли ямочки.

Она сразу стала ему неприятна.

– Как видишь.

– Слышала, ты один живешь…

– Да..

Анжела прищурила глаза. Широкая темная полоса, умело проведенная вдоль ресниц верхнего века, делала разрез глаз необычным.

– От этого, как я понимаю, не умирают! – сказала она.

Иришка ревниво потянула Иржанова за руку:

– Пойдем, пап…

Раздался звонок, предупреждающий о начале сеанса.

После его окончания Анатолий поскорее пробрался с детьми к выходу, чтобы выйти раньше Анжелы.

ТАНЯ ДЕЙСТВУЕТ

Трудно было предположить тот заряд враждебной энергии, какой обнаружила Таня, услышав от Алексея его признание.

«Что ему еще надо? – возмущенно думала она. – Всегда обстиран, отутюжен, накормлен… Сколько лет была неплохой, а теперь, видите ли, не подхожу. Нет, шалишь! Закон есть закон, и ты еще посмотришь, на что я способна».

Особенно подстегнул Таню к решительным действиям рассказ сына. Придя из школы, он угрюмо сообщил ей, что одноклассник Петька Бурцев спросил у него сегодня:

– Отец бросил вас?

Володя ответил:

– Нет.

Петька пожал плечами:

– Все говорят…

И это была правда. Кто-то видел Юрасову и Куприянова у плотины, кто-то приметил, что он получает письма до востребования. Разве этого недостаточно для далеко идущих предположений? И как не сказать о них по-соседски?

Тогда Таня решила учредить розыск. Начала она с того, что все перерыла в ящике стола Алексея и обнаружила тетрадь со стихами. Первые же строки привели ее в ярость.

 
Слово есть в любви —
Жестокое и резкое,
Как удар кнута,
Как в крапиве стезя,
 
 
Словно, что смиряет,
Буйное и дерзкое,
Сказанное шепотом —
«Нельзя».
 

«Стишками занялся», – с остервенением разрывая тетрадь, гневно думала она и решила сейчас же написать письмо старшей сестре Алексея в Ленинград, чтобы та повлияла на непутевого брата.

За этим занятием и застал Куприянов Таню.

…Вчера Леокадия сказал ему:

– У тебя есть все: семья, интересная работа, доброе имя… Зачем тебе из-за меня терять это? Я прошу тебя, понимаешь, прошу: останься там, а я уеду…

– Без тебя ничего у меня нет, и живу я уже не дома, а в больнице, – ответил он и решил начистоту повести разговор с Таней.

– Можно, я обо всем ей расскажу? – спросил он Леокадию.

– Не знаю, – испуганно посмотрела она.

– Так надо. Все, честно…

И вот теперь он пришел на Лермонтовскую.

– Здравствуй.

Таня не ответила, только посмотрела с неприязнью.

– Слушай, Таня. – Он сел напротив. – Зачем нам оскорбления, враждебность? Поверь, к хорошему это не приведет. Только заставит меня уехать из города. А так будет хуже сыну.

– Вспомнил о сыне!

– Я о нем и не забывал. Останусь для него тем же, кем и был. Мы можем сохранить уважение друг к другу?

– Не нужно мне твое уважение! – гневно крикнула Таня. Пусть пользуется им твоя фифочка!

Алексей Михайлович с трудом сдержал себя.

– Почему ты так отзываешься о человеке, которого не знаешь? Я смалодушничал прошлый раз… Леокадия Алексеевна – учительница… Мы любим друг друга…

– Можешь не рассказывать… Знаю я таких… Каждому на шею вешаются. Семьи рушат. Только запомни: раз ты мне жизнь калечишь – и я искалечу. И тебе и ей. А сына больше не увидишь! Врагом тебе станет.

Продолжать разговор не имело смысла.

В этот же день Таня пошла в горздрав и горком партии. «На войне – как на войне», – подбадривала она себя где-то вычитанной фразой, уверенная, что должна отстаивать свое право любыми доступными ей средствами. – Что же это получится, – думала она, – если дать волю? Тогда все беззащитны и нет никакой уверенности… Мыслимо ли это?

Заведующая горздравом Зоя Федоровна Мануйло – решительная женщина с неулыбчивым лицом, после исповеди Куприяновой сказала:

– Печально. Вы успокойтесь. Мы примем меры.

В горкоме партии Таня попала к секретарю Углеву. Он, терпеливо выслушав ее рассказ, спросил:

– Что же, вы полагаете, должны мы сделать с доктором Куприяновым?

– Заставить его возвратиться! – недоумевая, что ей задан такой, вопрос, потребовала Таня.

– А если он не захочет? Если он действительно любит и не сможет к вам возвратиться?

– Любит, не любит. Такого не бывает! Это в романах и в восемнадцать лет. А если он совесть потерял – надо так проучить, чтобы другим урок был.

Секретарь посмотрел на нее с огорчением. Правду говорят, что человек особенно ясен в ссоре.

– Вряд ли ваши слова продиктованы любовью. Во всяком случае, мы с ним поговорим.

Директора, Марию Павловну, Куприянова не застала, хотя и заготовила фразу: «Как же она сможет воспитывать детей?» Юрасову она разыскала в учительской. Все же постеснявшись народа, коротко сказала:

– Я – Куприянова. Нам надо поговорить.

Леокадия спокойно – позже она удивлялась этому спокойствию – посмотрела на нее:

– Надо. Я прошу вас подождать минут десять. У меня еще дела в классе.

Леокадия ушла, а Таня презрительно подумала, сидя на диване: «Пигалица. Смотреть не на что». К собственному недоумению, Юрасова не вызвала в ней той злобы, которую она заранее распаляла в себе, идя сюда.

…В классе Леокадия Алексеевна полностью овладела собой. Поговорив с детьми, она возвратилась в учительскую и вместе с Куприяновой вышла на улицу.

Полквартала они шли молча, свернули в пустынный сквер. Ни одна, ни другая не начинала разговор.

Наконец Леокадия сказала:

– Я очень хотела с вами встретиться.

Таня метнула на нее подозрительный взгляд.

– Хотели не хотели – пришла…

И, словно пришпоривая себя, умышленно отметая неведомо откуда прокравшуюся жалость к этой девчонке, грубо сказала:

– Не там жениха ищете!

– Я не искала, – тихо ответила Леокадия.

И было в ее голосе такое страдание, что Таня невольно подумала: «Может, она и правда не виновата…»

Нет, определенно Таня почему-то не могла говорить как предполагала: уличать, оскорблять.

– У него совести нет! – с сердцем воскликнула она, чтобы хоть как-нибудь излить чувства, обуревающие ее, и словно бы этим восклицанием немного оправдывая Леокадию: наверно, это он вскружил голову малоопытной девчонке.

Леокадия приостановилась, посмотрела на Таню печально и с осуждением.

– Ну что вы! Он очень мучился и мучается. Это я во всем виновата… И перед Володей и перед вами…

И вдруг Таня расплакалась. Оплакивала себя, Алексея, Володино горе и горе этой девчонки. И то, что вот озлобилась так и ходила всюду и везде с местью в сердце. А если вдуматься, разве нужен ей Алексей такой, какой он сейчас? Но и не могла привыкнуть к мысли, что не будет его.

– Разве ж я к нему плохо относилась? – сквозь рыдания говорила она. – Обстиранный, накормленный… А сыну, знаете, какая рана?

– Не плачьте… Я все понимаю… Доработаю учебный год – и уеду…

Таня схватила ее за руку, глаза мгновенно просохли.

– Правда? Милая! Уезжайте, уезжайте! Вы не обманете?

– Нет, не обману.

УНИЗИТЕЛЬНЫЙ РАЗГОВОР

Приход Куприяновой в интернат не остался незамеченным. Преподавательница литературы Полина Семеновна под большим секретом сообщила Леокадии: в тот же день, по дороге домой, Генирозов при знался ей, что написал статью в «Учительскую газету» – не то о моральном облике учителя, не то о безнравственности. «Я давно раскусил эту святошу, – сказал он. – Еще когда она охотно посетила мою холостяцкую квартиру…»

Леокадия хотела подойти к Генирозову и назвать его так, как он того заслуживал, но потом раздумала: это в конце концов пустяки сравнительно с тем, что происходило. Да и нельзя было подводить Полину Семеновну, разжигать сплетни.

Леокадия ограничилась тем, что перестала здороваться с Генирозовым.

Ей чужда была пассивность, ей легче было бы за счастье бороться, но разве могла она бороться против Володи?

И еще ее мучило, что она ничем не может облегчить жизнь своему и не своему Алексею, хотя ему сейчас было во сто крат тяжелее, чем ей.

С какой бы радостью отдала она свою жизнь за право хотя бы год заботиться о нем… Один только год… Вот вечером… Он в белой сорочке, такой домашний, сидит в кресле, читает, а она издали смотрит на него… И может в любую минуту подойти. Какое это, оказывается, счастье… Живи они даже в самом глухом хуторе, в самых тяжелых условиях… Декабристки – вовсе не героини. Они просто любили, и каждая любящая женщина сделала бы на их месте то же самое.

Если его предадут анафеме, лишат всего – она поддержит его, будет ему сестрой, матерью.

Леокадия горько усмехнулась: «Никогда не буду». Она дала слово Тане и сдержит его.

…Позор распространяется быстрее славы, он пронзительнее и пронырливее. По пути обрастает, как снежный ком, подробностями, какие были и каких не было, и катится, сшибая с ног слабого.

Уже передавали шепотом, что Юрасова и Куприянов, договорившись, вместе поехали на курорт, что жена их настигла там, что… Да мало ли что можно придумать при желании.

Немного успокаивалась и приходила в себя Леокадия, как обычно, с детьми. Но и в классе у нее иногда возникала страшная мысль, что вот добудут «Учительскую газету», когда появится статья Генирозова, и потеряет тогда последнее убежище.

Невыносима боль утраты доброго имени. Теперь она хорошо понимала слова отца о народной молве, знала, что боль эта рвет на части сердце, впивается в него шипами, терзает днем и ночью. И чем чище, светлее, выше было твое имя, тем беспощаднее расшибаешься ты при падении.

Леокадии казалось, что, когда идет она улицами Пятиморска, вслед ей глядят осуждающие глаза, что некоторые соседи перестали с ней здороваться, что учителя сторонятся ее.

Недавно мадам Улыбышева, опять чем-то недовольная, сказала Леокадии, нехорошо усмехнувшись:

– До наших ли вам детей?

И когда она резко спросила:

– То есть?

Улыбышева заюлила:

– Да это я так… Без всякого значения…

Только дети, словно догадываясь, что их воспитательнице почему-то сейчас тяжело, были к ней необыкновенно внимательны, изо всех сил старались ничем не расстраивать ее.

Лиза как-то сказала озабоченно:

– Сколько времени отнимает у женщины стирка белья, мытье посуды. Я непременно изобрету, чтобы все это делала химия…

А какое сочинение написали восьмиклассники, когда она дала им: тему «За что я люблю химию?»!

Называли химию доброй волшебницей, которая лечит, одевает, кормит, писали, что у каждого элемента – «свое лицо»: у одного яркое, у другого скромное, незаметное. Что красен, как кровь, раствор железа, лазурно-синь его осадок; коварен свинец, при котором не обнаружишь серебра и который трудно удалить; капризен натрий, открывающийся только при низкой температуре и длительном помешивании…

«Когда начинаешь опыт, – писала одна девочка, – будто берешь в руки новую книгу или смотришь в кино первые кадры новой картины. Тебя ждет открытие!»

Да, эти бесхитростные строки были для Леокадии высшей наградой, но даже они не могли отвлечь совсем от ожидания беды.

Самое страшное – неторопливость, обыденность, скоторой она приближается, – неизлечимое ли то заболевание, ответ ли за неверный поступок. Много легче, если есть ощущение борьбы.

С некоторых пор Леокадия, ко всему сейчас болезненно чувствительная, заметила, что завуч, Аркадий Владимирович, неестественно натянут в разговорах с ней, подчеркнуто предупредителен. Как выяснилось позже, он вел себя так потому, что вынужден был решать самостоятельно весьма щекотливый вопрос. Марию Павловну с тромбофлебитом положили в больницу, а из гороно позвонили, как ее заместителю, Аркадию Владимировичу и сказали, что к ним «поступили сигналы о неблаговидном поведении учительницы Юрасовой». И что «следует на коллективе разобраться в этом и сурово осудить».

Аркадию Владимировичу очень не хотелось заниматься таким разбирательством и потому, что он неплохо относился к Юрасовой и потому, что в глубине души не верил в предосудительность ее поведения. Но был он человеком исполнительным, осторожным, пожалуй даже пугливым и не смел игнорировать руководящие указания. Он попытался славировать, сказал, что, в конце концов., если это уж так необходимо, пусть Юрасовой займется местком. Но ему ответили, что речь идет не просто о члене профсоюза, а о воспитателе.

Аркадий Владимирович тянул, ждал, что, может быть, Марта Павловна возвратится из больницы. Но она задержалась, а недовольные звонки повторялись, и завуч назначил собрание учителей после уроков.

Все уже знали, по какому оно поводу, и по-разному отнеслись к нему. Сердито попыхивал трубкой географ Аким Степанович; с острым любопытством слушала Полина Семеновна что-то нашептывающего ей на ухо Генирозова. Математик Архип Фомич, пятерней взбив свой красный чуб и никого не стесняясь (Юрасова была еще в классе) сказал завучу:

– Вы затеяли никому не нужную буффонаду.

Завуч оскорбленно ответил:

– Все, что бросает тень на школу, должно быть устранено.

– А если это настоящее? – с неприязнью поглядел на него из-под красных бровей Архип Фомич.

– Но есть и долг, как я понимаю.

Аркадий Владимирович привычным движением носа приподнял очки, и они словно вздыбились.

– А если это и радость, и свалившееся несчастье, и… даже самум? – глухо спросил математик.

Вот никто не ожидал таких речей от грубоватого, резкого Архип Фомича!

– Бунинские «солнечные удары» и цвейговские «самумы», откровенно говоря, не в моде, – заметил Генирозов.

Математик подошел к нему вплотную, зло перегнал папиросу из угла в угол рта. Тихо, так, что вряд ли услышала даже Полина Семеновна, спросил:

– А что в моде: перехватывай где сможешь, лишь бы шито-крыто?

Генирозов промолчал. Неужели этот рыжий черт знает о его романе с женой завклубом?

Вошла Юрасова – и все умолкли. Аркадий Владимирович, заняв председательское место, открыл собрание:

– Мы, коллеги, собрались… м-м-м… по необычайному поводу. Необычайному. Во-о-от.

Потрогал роговую оправу, словно подбадривая себя.

– О члене нашего… м-м-м… дружного коллектива, уважаемой Леокадии Алексеевне Юрасовой пошли, я бы сказал, огорчительные разговоры. Огорчительные. Во-о-от.

Он стоял сгорбившись, втянув голову в плечи, держал в протянутой, словно за подаянием, руке какие-то листки. Леокадия сидела, не поднимая глаз, но ей почему-то стыдно было именно за Аркадия Владимировича, за то, что ему приходилось произносить эти слова.

Аким Степанович, с горечью слушая завуча, приглаживал пухлой рукой редкие пепельные волосы на голове. Его соседка по квартире, дама весьма преклонных лет, пыталась рассказать ему вчера о «скандальном романе», но он не стал ее слушать. Сейчас он думал о Куприянове, у которого не однажды бывал как у врача: кто знает, может быть, в годы зрелости сердечная привязанность приобретает особую прочность, глубину и силу? Человек уже в состоянии отличить настоящее от случайного, наностого. Подлинная первая любовь может прийти и поздно.

Вдруг он произнес с места хриплым голосом, немного шепелявя:

– Чувство надо уважать! Н-да! Любовь не судят!

Все повернули головы в сторону Акима Степановича. На секунду умолк, поперхнувшись, завуч, но, вспомнив о своей административной роли, продолжал с твердостью в голосе:

– Никто судилище и не устраивает, м-м-м, уважаемый Аким Степанович. Не устраивает. Но если говорить правду, я не понимаю людей, которые настолько уходят в чувство, что забывают: на свете есть вещи поважнее лобзаний. Во-о-от.

Это была уже бестактность.

Взвился Архип Фомич. Простучал по учительской сапогами на высоком подборе, стал рядом с завучем, посверлил его маленькими глазками. Потом обратился ко всем:

– Может быть, мы слишком обыденны? Подавляем в себе сердечные порывы: «нельзя, нельзя». Можете считать меня безнравственным человеком, но я пре-кло-няюсь перед теми, кто ради большого чувства способен на самые решительные шаги… – И к завучу: – Мы зачем собрались? Покопаться в чужой душе? Легче всего бросаться обвинениями. А в данном случае – что мы вообще знаем, кроме чисто внешних обстоятельств?

– Бывает достаточно и внешних обстоятельств, – зашептал на ухо Полине Семеновне Генирозов. – Всякий имеет право допускать глупости, но нельзя этим правом злоупотреблять.

Всех поразил тишайший, добрейший биолог Лазарь Ильич. Воинственно выставив перед собой брюшко, совсем не грозно расширив свои небесного цвета глаза, он объявил, немного заикаясь от возбуждения:

– А я осуждаю, категорически осуждаю Юрасову… И тех людей, которые думают о своем чувстве и не думают о его последствиях для других…

Генирозов говорил, по своему обыкновению, витиевато:

– Даже если допустить несостоятельность сигналов, печален, откровенно говоря, сам факт обсуждения подобной ситуации в стенах школы. Поставим вопрос глубже: может ли научить хорошему и имею в виду нравственный кодекс – человек, сам нравственно ущербный?

Но, заметив, как грозно нахмурил брови математик, Генирозов поспешно добавил:

– Я, откровенно говоря, ставил этот вопрос не конкретно, а и общем аспекте. И в хорошем человеке может завестись плохое В природе и обществе чистых явлений не бывает…

Самым оскорбительным показалось Леокадии полное безучастие Ады Николаевны и молчание Полины Семеновны. Уж она-то могла хотя бы Генирозову дать отпор. Но Полина Семеновна только поглядывала нетерпеливо на часы: и ей, видно, никакого дела не было до того, обижают ли, оскорбляют ли Юрасову.

Леокадия, конечно, могла бы выступить, сказать о своем обещании Тане, о своем чувстве – дай бог всем ее судьям относиться к нему так же свято. Но из гордости она ничего этого не стала говорить, ни от чего не стала отрекаться и ничего обещать.

Только, поднявшись, тихо произнесла:

– Я ни в чем не повинна ни перед вами, ни перед детьми…

С тяжелыми думами возвращалась Леокадия домой. Ей горьки были слова Лазаря Ильича, обидно лавирование завуча, оскорбил весь ход этого разбирательства. Конечно, на собрании не вынесли никакого решения, просто «побеседовали по-товарищески». Но от той беседы не стало легче.

Недалеко от дома навстречу ей шагнул из тени Виктор Нагибин.

– Я у товарища был, – стесненно, словно оправдываясь, начал объяснять он. – Хорошо, что случайно встретил тебя…

Стал расспрашивать о Рындине.

Уже прощаясь, взял ее руку в свою.

– Ничему плохому я все равно не поверю… Ты знай.

Она благодарно пожала его руку.

– Спасибо, Витя…

СЕКРЕТАРЬ ГОРКОМА ПАРТИИ

В городской комитет партии к секретарю Василию Константиновичу Углеву Куприянова попросили зайти к концу рабочего дня.

Углеву, как и Куприянову, было под сорок. После института он довольно долго работал инженером на ТЭЦ, а несколько лет назад его выдвинули на партийную работу.

Если бы на то была его воля, он остался бы инженером, потому что любил свое дело. Но раз уж так получилось – какое он имеет право уклоняться от долга?

Знания технические помогали ему обстоятельно вникать в дела промышленных предприятий, а доброжелательство, стремление к справедливому решению вопросов, полное отсутствие чванливости располагали к нему людей.

Да к тому же еще Углев обладал не часто встречающимся даром слушать и своим участливым молчанием словно бы сопереживать и если не исцелять, то по крайней мере облегчать душу пришедшего к нему за советом.

После визита Куприяновой Углев не сразу решился на разговор с ее мужем, не будучи уверенным – вправе ли? – и не зная, как в подобном случае подступить к человеку беспартийному и, возможно, не менее его понимающему, что можно и чего нельзя, что хорошо и что плохо.

У самого Василия Константиновича в семье сложились добрые, чистые отношения любви и взаимного уважения. Жена его работала учительницей в младших классах, их дочь Ксения училась в седьмом, а сын Владик в этом году поступил рабочим на химический комбинат. Вероятно, потому, что в семье Углевых сложились именно такие отношения, Василию Константиновичу всегда неприятны были раздоры и неурядицы в семьях других. И он всеми силами старался – если это оказывалось возможным – помочь людям устранить то, что мешало им жить в ладу.

Но он отдавал себе и совершенно ясный отчет, что жизнь многообразна, сложна, что ее нельзя упростить, силой вогнать в угодные тебе рамки, хотя и следует энергично защищать от грязи. Понимал, что есть какие-то невидимые границы интимных человеческих отношений, за которые запрещено бесцеремонно вторгаться даже из самых благих побуждений.

«Разве можно, разве надо, – спрашивал он себя, – решением партбюро – склеивать совместную жизнь людей, не любящих друг друга, а тем более относящихся один к другому без уважения или даже враждебно?»

Приход Куприяновой, разговор с ней оставили у него неприятный осадок. Но он старался найти ей оправдание: ведь она чувствует себя оскорбленной, взбудоражена и, может быть, поэтому говорила так резко.

В следующие дни два визита по «делу Куприянова» насторожили Углева. Сначала была якобы делегация от «общественности торговых работников»: три довольно бойкие женщины заявили, что они выражают мнение масс, и особенно нажимали на тезис: «Что же он за депутат? Какой пример подает всем? А выступает, небось, за кодекс».

Вроде бы все вполне разумно, озабоченность объяснима..

Еще через день пришла полная женщина, назвавшая себя Полиной Максимовной, санитаркой горбольницы и соседкой Куприяновых, и, прослезившись, сказала, что у нее «сердце кровью умывается при виде такого безобразия». А уходя, просила «сделать показательны и суд над жизненным уродством, спасти детей от такой учителки».

«Известно, чему она их научит», – заключила она строго.

И здесь вроде бы все было естественным, но Углева не оставляло ощущение продуманного нажима извне.

Работая секретарем городского комитета партии, Василий Константинович видел, что немалая часть его времени и времени его товарищей уходит на рассмотрение семейных отношений.

И как бы ни было ему иногда тягостно и досадно тратить драгоценные часы на подобные разборы, он понимал, что такая необходимость продиктована жизнью и от этого никуда не уйдешь.

В горком приходили и коммунисты и беспартийные, видя здесь защитников, нравственных судей, и его разговор с Куприяновым, может быть, действительно имел смысл потому что Куприянов – человек на виду и, конечно же, коммунистам не безразлично как люди будут относиться к нему.

Углев слышал много хорошего о враче Куприянове и искренно хотел как-то помочь ему, если тот поступил опрометчиво или заблуждался. Ведь есть долг перед сыном, и Василий Константинович решил, что ему следует, не поступаясь деликатностью, попытаться всколыхнуть в Куприянове именно это чувство ответственности.

…Куприянов вошел к нему настороженный, словно застегнул душу на все пуговицы, полный решимости никого не впускать в свой внутренний мир, защищать его. Они познакомились. Василий Константинович пригласил Куприянова сесть, сам сел напротив, посмотрел на него, как показалось Алексею Михайловичу, застенчиво близорукими глазами, смущенно притронулся к своим светлым усам – с чего начинать?

Углев понравился Куприянову с первого взгляда. Он чем-то располагал к себе, в нем чувствовались ум, интеллигентность.

– Вы простите, Алексей Михайлович, что я разрешаю себе вторгаться в ваше святая святых, – сразу начал с главного Углев, не признававший деланно-притворных маневров и дальних подходов к тому, ради чего пришел человек, – но у нас была ваша жена, просила о вмешательстве, и мы не посчитали возможным отказать ей в этом.

«Ах, так вот в чем дело!» А он больше всего боялся, что были учителя из интерната. Идя сюда, волновался за Леокадию. Теперь им овладело полное спокойствие.

– Как вы относитесь к своей жене? – опросил секретарь.

– Она неплохой человек… – искренне сказал Куприянов и умолк. Следует ли рассказывать почти незнакомому Углеву о том, что произошло? Все будет выглядеть неубедительным, облаченное в обыденные слова.

– Разве этого мало? – как-то очень добро и участливо спросил Углев.

И Куприянову захотелось рассказать ему обо всем – просто как человеку почти его возраста, который должен его понять.

Он начал говорить о том, как они с Таней поженились и как жили. («Неплохо. Но я совсем не знал, понимаете, даже не догадывался, какое счастье – настоящее».) И о встрече с Леокадией Алексеевной. («Вы не подумайте, что это легкомыслие… желание сменить надоевшую жену на женщину помоложе»), И о чистоте их отношений, и о нелегко давшемся ему решении. И о том, что сыну он будет отцом.

– Я понимаю боль и негодование Тани. Но тут ничем не поможешь и ничего не изменишь.

Углев слушал Куприянова и думал, что нет, не возвратится он к Тане, даже если его обвинят в аморальности, снимут с работы, не изберут депутатом. Было совершенно ясно, что чувство серьезное, и справедливо ли в таком случае насилие над человеком? И разве нельзя быть уверенным, что хорошим отцом он останется?

Разве Куприянов менее честен, чем те, кто, сохраняя подобие семьи, разрешают себе бог знает что?

Василий Константинович вспомнил одного такого хамелеонствующего работника совнархоза Позднышева и его доверительное кредо в час опьянения.

Позднышев терпеть не мог свою вздорную, истеричную жену, но не считал возможным разводиться с нею, боясь, что это подорвет его авторитет руководителя, осложнит жизнь, и довольствовался случайными связями.

На вечере, где он, подвыпив, излагал «свою веру» Углеву, Позднышев развил такую успокоительную для себя философию, что, мол, «то можно, что никому не причиняет вреда», и что если после долгой жизни, пусть даже с ведьмой, ты начнешь исправлять ошибки молодости, это черт знает к чему приведет. Лучше скрепя сердце сохранять все так, как есть, – видимость приличия и благополучия. «А если из-за некой возвышенной любви люди доводят дело до взрывов и подрываются на бытовых минах, я не завидую им и не стану им подражать. Старик Стендаль неспроста говаривал, что свет простит любую связь, но не простит ее гласность. Ну что ж, будем щадить стыдливость света…»

Углеву тогда захотелось ударить по губам этого «философа» – он ненавидел людей, сотканных из страха и лжи, – но жена, сидевшая рядом и прекрасно знавшая его характер, отвлекла Углева, и Василий Константинович только брезгливо отодвинулся от Позднышена.

Неужели вот таким уподобляться Куприянову?

Углеву уже известно было и о собрании в интернате, и о приходе Куприяновой в горздрав. Заведующая горздравом Зоя Федоровна Мануйло, позвонив секретарю, служебным голосом заверила, что «моральный кодекс они защитить сумеют» и для того создают комиссию.

Углев был в затруднении: что же посоветовать этому, видно честному человеку? Неужели внушать ему прописные истины, при износить «положенные» слова? И почему надо не доверять порядочности и совести Куприянова?

А еще Углев подумал, что, наверное, и при коммунизме будут люди расходиться, и неспроста коммунист Фридрих Энгельс, получше его понимавший, что такое семья, писал, что если нравственным является только брак, заключенный по любви, то остается нравственным только такой, в котором любовь продолжает существовать.

И Углев сказал Куприянову слова, которые, казалось бы, никак не вязались с деловой, строгой обстановкой этого кабинета:

– Если чувство настоящее, его надо защищать.

Утро у Куприянова началось как обычно. В восемь тридцать планерка: заведующие отделениями и врачи стационара докладывали о происшествиях за ночь и нуждах. Потом – обход, а после него нескончаемый поток хозяйственных забот. Как добыть холодильники, не нарушая финансовой сметы? Где достать бумагу для врачебных записей?

Действительно, что знал старик Гиппократ о проблеме кочегарни, прачек и нянечек? Вот развернулась весна – и текучесть «низкооплачиваемых» возросла. Как удержать их? Каждый час подсовывает какие-то свои неотложные дела. Заболела старшая сестра терапевтического отделения, и срочно надо разрешить совместительство сестре палатной… Не прозевать бы послать помощника закупить матрасы для стационара, разобраться с заменой котлов, постройкой гаража. Да не забыть съездить на комбинат: проверить, как работают в цехах терапевтические участки. Главное в этом потоке забот – отдавать львиную долю внимания и времени делам лечебным, их совершенствовать, ими управлять.

Когда часов в одиннадцать позвонили из горздрава и сказали, что Зоя Федоровна Мануйло вызывает к себе Куприянова на двенадцать дня, он страдальчески поморщился. Вот уж не любил эту «Тираду», как прозвали ее врачи за склонность к затяжным, напыщенным и, правду сказать, пустоватым речам и наставлениям.

Лицо у Зои Федоровны застывшее, с тем синевато-мертвенным цветом кожи, какой бывает у людей, большую часть жизни проводящих в закрытом да еще накуренном помещении. Она и сама много курила.

Увидев входящего – Алексея Михайловича, Мануйло строго поджала губы и коротко, словно нехотя, кивнула ему:

– Что, товарищ Куприянов, творится у вас с семьей? К нам поступили сигналы… Мы не можем мириться с подобным.

Куприянов гневно посмотрел на Тираду.

– А, собственно, по какому праву, товарищ Мануйло, – медленно произнес он, – вы так бесцеремонно вмешиваетесь в чужую жизнь? – И, смиряя, ломая себя, спросил: – Может быть, вы сочтете возможным, чтобы я сел?

Зоя Федоровна плотнее сжала губы. Отеки под большими, красивыми, вдруг опустевшими глазами словно бы еще больше набрякли, широкие ноздри – казалось, она непрерывно зевает с закрытым ртом – угрожающе раздулись.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю