Текст книги "Море для смелых"
Автор книги: Борис Изюмский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
Рындин поднял крышку парты, сделал вид, что роется в ней, а сам спрятался от глаз Леокадии Алексеевны, потому что получил вчера двойку по истории.
БОЛЕЗНЬ РЫНДИНА
Из медицинских профессий особой героичностью окружена профессия хирурга.
В этом есть, конечно, своя справедливость. Рискованные операции, требующие огромного напряжения сил физических и душевных, жизни, отвоеванные величайшим упорством.
Но часто ли задумываются над тем, как опасна, самоотверженна, необходима людям работа рентгенолога? Как во многом излечение зависит именно от него?
Куприянов не летал в пургу к дальней кошаре, чтобы при свете керосиновой лампы сделать операцию чабану, не отдавал свою кровь оперируемому, не держал на ладони его трепещущее сердце.
И все же, если вдуматься, тратил на людей не менее щедро, чем хирурги, и свои нервы и свои силы и, как они, держал на ладони их жизни. Вероятно, именно потому, что в Куприянове чувствовали врача самоотверженного и вдумчивого, люди относились к нему с большим уважением.
Его диагнозы отличались точностью, догадки – оригинальностью Они опирались на незаурядное знание областей медицины, смежных с рентгенологией и даже очень далеко от нее отстоящих. Поэтому-то больные, очень быстро улавливали врачебную опытность, Стремились попасть на прием именно к нему.
Куприянов не был тем рентгенологом, что равнодушно пропускает в свою смену энное количество больных, стремясь ни на одного чело века не превысить эту норму, лишь бы не перебрать вредных лучей.
Он не довольствовался поверхностными и приблизительными выводами, а настойчиво добивался полной ясности, искал ответа в новых журналах, советовался с коллегами, чтобы, уточнив увиденное на экране, возвратиться к тому, что было сомнительным.
Никто никогда не слышал от Куприянова жалоб, хотя временами в крови его заметно уменьшалось количество лейкоцитов, начинались острые головные боли, приходила бессонница.
…Что может сравниться с чувством, которое испытывает рентгенолог, первым прочитавший на экране смертный приговор больному. Тот стоит перед ним внешне здоровый, ни о чем не подозревая, беспечно спрашивает: «Ну как у меня, доктор?»
А доктор должен ничем не выдать себя, найти силы бодрым голосом ответить так, чтобы ответ не встревожил больного.
Сколько трагедий разыгрывалось в затемненной комнате, наполненной благодатными и смертоносными лучами! Но сколько и радостей знавала она: радость полного выздоровления, освобождения о тревожных дум, от душевного гнета.
Года два тому назад привела к Куприянову своего отца молодой терапевт Захарова. Оставив его за дверью, вошла к коллеге сначала сама.
– Алексей Михайлович… У папы рак легкого… Кровохарканье… У него нет сил даже немного повозиться в саду.
– Кто установил диагноз? – спросил Куприянов, просматривая снимки, анализы и удивляясь категоричности суждения.
– Я возила в Москву… Смотрел… – Захарова назвала имя известного рентгенолога. – Да вы сами убедитесь, – с отчаянием сказала она. – Ему посоветовали удалить легкое… Папа не хотел сюда идти, едва уговорила.
– Ну давайте еще посмотрим…
В кабинет вошел, с трудом передвигая ноги, совсем не старый мужчина, обросший густой щетиной. На вопросы Куприянова он отвечал неохотно, скупо. Весь вид его говорил: «Я приговорен к смерти… Дайте же мне спокойно умереть…»
Посмотрев больного и сделав снимки, Алексей Михайлович сказал:
– А знаете, Петр Ильич, ваши опасения напрасны. Голову даю на отсечение!
Захаров горько усмехнулся:
– А-а-а…
В этом безразличном «а-а-а» слышалось недоверие: «Ваше дело – успокаивать… И не такие смотрели…»
На следующий день Куприянов долго изучал результат исследований, анализы. И чем больше вникал он в течение болезни Захарова, тем решительнее приходил к выводу, что длительность ее, частое кровохарканье связано с расширением бронхов, склерозом легочной ткани, бронхоэктатической болезнью.
Он так и сказал об этом Петру Ильичу и его дочери.
Захарова, видно, еще сомневалась, а отец на этот раз поверил. Собственно, он и боялся верить, как боится поверить внезапному освобождению человек, считавший свое положение безнадежным, и уже робко спрашивал:
– Доктор, правда?
Он жадно вглядывался в лицо Куприянова, боясь найти наигрыш.
– Ручаюсь!
Захаров выходил из рентгеновского кабинета словно бы другим человеком: шаг стал тверже, сам он выпрямился, будто тяжесть сбросил.
Они встретились года через полтора, в театре. Куприянов подошел к Захарову, пожал его руку:
– Ну как, обреченный?
Гладко выбритое лицо Петра Ильича просияло:
– Здравствуйте, доктор! – Он не выпускал из своей руки руку Куприянова. – Я тогда… как ушел от вас… все сразу стало по-другому… К жизни возвратился…
– Положим, одной верой не возвратишься…
Да, в тихой комнате, наполненной легким, как шорох, потрескиванием аппарата, часто решалась человеческая судьба. Годен ли для службы в армии? Должен ли получать пенсию по инвалидности? Правильны ли предположения хирурга, терапевта, туболога?
Поставь ошибочный диагноз – и лечение пойдет по губительному руслу. Недосмотри – и будет упущена, может быть, единственная возможность спасти человека.
Где бродит иголка? Где залегла в груди пуля? Надо уметь одним взглядом охватывать мир, для всех остальных мутный и непонятный и лишь для тебя открытый и полный значения. В неясных пятнах бликах, затемнениях различить притаившуюся опасность.
И продвигаться, продвигаться к истине: найти, не ошибиться, не просмотреть…
Заболел Рындин. Сначала он жаловался на боли внизу живота справа, при ходьбе припадал на правую ногу. Потом его стало тошнить, он почти совсем перестал есть, мучительная рвота, казалось, выворачивала мальчика наизнанку. Когда его привезли в городскую больницу, пожилой хирург определил, что это аппендицит и необходимо немедленное вмешательство.
В операционной бледный, измученный Рындин только спросил у хирурга:
– А вы достанете?.. – и сразу же погрузился в сон.
Вскрыв брюшину, хирург долго не мог найти отросток, а найдя сразу понял, что аппендицит гнойный и начинается перитонит.
Все полтора часа операции Леокадия, нервничая, просидела внизу, в приемной, и только однажды вспомнила, что где-то здесь, рядом Куприянов, что в случае чего к нему можно обратиться за помощью. Но эта мысль сразу же исчезла, и Леокадия встревоженно провожал; глазами каждую нянечку, выходящую «оттуда».
Наконец ей сказали, что все прошло благополучно, и Юрасова получила разрешение быть возле Рындина.
Он лежал – маленький, беспомощный. Сморщены и сухие губы, и прикрытые веки, и щеки.
Леокадия, смочив полотенце, провела им по губам мальчика. Он не открывая глаз, жадно потянулся к влаге. У дежурной сестры Леокадия взяла пузырь со льдом и положила его Рындину на живот.
Снова подумала, что больница Куприянова, и, если мальчику станет хуже, она непременно найдет Алексея Михайловича. От ото мысли стало спокойнее.
Рындин пришел в себя, слабым голосом позвал:
– Леокадия Алексеевна…
– Что, милый?
– У «Дуная» мощность двигателей восемьсот лошадиных сил..
Леокадия на мгновение подумала, что Рындин бредит. Но потом поняла: ничего необычного в этом воспоминании мальчика нет. Незадолго до его болезни в школу пришел штурман Долганов. Он принес в подарок шестому «Б» альбом от экипажа теплохода «Дунай». Здесь были фотографии рулевого – за штурвалом, боцмана – у брашпиля, матроса – при швартовке теплохода, и даже кока, похожего на возмужавшего Валерика Улыбышева в колпаке.
– Леокадия Алексеевна…
– Да?
– А экипаж – пятьдесят человек.
– Ну хорошо, хорошо, родной. Ты поспи, не разговаривай…
– Посплю, – покорно соглашается Рындин. – Только… вы руку… – Ему, видно, приятно чувствовать ее руку на лбу.
Во втором часу ночи Куприянов, возвращаясь от друзей с женой, довел ее до дверей дома, а сам решил посмотреть, что делается в больничном стационаре.
Обязанности главврача Алексей Михайлович считал не самыми приятными. Он долго не соглашался идти на эту работу, но ему настойчиво твердили: «Надо!» – и он сдался. Служба в армии приучила Куприянова к исполнительности, в характере его достаточно было развито чувство долга, и поэтому, став главврачом, он относился и к вновь порученному делу со всей ответственностью, на какую был способен.
Ночные улицы Пятиморска пустынны и едва освещены. Шаги гулко отдаются в тишине. Весна пришла с запозданием, и, словно возмещая упущенное, степное море стремительно набрало сорокаметровую глубину, буйно зацвели каштаны. Сейчас те кисти их, что были под фонарями, прогретые теплом, пушились особенно пышно.
Куприянов шел медленно, думая все о том же, о чем в последние месяцы думал непрестанно. Что-то необычное происходило с ним. Маленькая учительница все время оказывалась рядом. Он слышал ее быстрый говорок: «Для людей надо не щадить своего времени, здоровья…» И страстное восклицание: «Ненавижу даже самую малую нечестность!» Он мысленно продолжал с ней разговор, шутил, что-то рассказывал, о чем-то советовался.
Желание увидеть ее стало настолько сильным, что он бесконечно перебирал возможности встреч: пойти в школу? подойти на улице? послать письмо? Но тут же все это отбрасывал, понимая нелепость подобных шагов.
Его семейная жизнь, казалось бы, давно вошла в незыблемое русло привычек, обязанностей, и он никогда прежде не думал, что может прийти вот такое…
Алексей учился на втором курсе мединститута, когда в кассе студенческой столовой увидел Таню – молоденькую смешливую девчонку с детски розовыми щеками, природой данными кудряшками каштановых волос, влажным блеском мелких острых зубов.
Возле кассы вечно увивались парни: острили, совали Тане записочки, назначая свидания и зная, что она не придет. Но Таня сразу же, как она потом рассказывала, выделила из всех именно Алексея: он не старался произвести на нее впечатление, был скромен и немногословен. Она разговаривала с ним охотнее, чем с другими, была приветливее и ласковее. Как-то так получилось, что они однажды вместе пошли в городской парк, а в другой раз очутились на набережной. Когда же он впервые поцеловал ее, она охотно ответила ему.
Под Первое мая их пригласила к себе на вечеринку Танина поддруга. Уже под утро Алексей пошел проводить Таню. Она жила окраине города. Они остановились у небольшого деревянного дома. Таня, немного охмелевшая, взбудораженная, прошептала:
– Мама уехала погостить к тете.
…Таня была его первой женщиной, как и он – ее первым мужчиной. Алексей был ей бесконечно благодарен за доверчивость, с удивлением отметил, что новые отношения не принесли ему ожидаемой радости. «Ну что ж, так, наверно, бывает у всех, – решил Алексей. – И только романтики раскрашивают в неимоверные цвета свои чувства».
Когда же Таня, охваченная паникой, призналась, что будет матерью, Алексей счел для себя невозможным отказаться от не очень-то своевременного отцовства.
Вскоре они сыграли свадьбу и поселились у Таниной матери.
Получив диплом, Алексей постарался, чтобы жена вечерами кончила десятый класс, который она прежде бросила, и поступила в торговый техникум.
Со временем Алексей открыл в Тане одну очень огорчившую особенность характера: она неохотно делилась с людьми чем бы то было, не спешила им на помощь, старалась не замечать тех, ко могла помочь. Он даже как-то подумал, что ни врач, ни учительница из нее не получились бы.
…Когда у Куприяновых родился сын, они назвали его Володей, честь отца Тани. Малыш рос славным, смышленым, болел редко. Таня оказалась матерью самоотверженной, и Куприянов считал, что в общем у них в семье все идет неплохо, могло быть и много хуже при таком скоропалительном браке.
…Теперь в его жизнь входило нечто совсем неведомое. В новогоднюю ночь он был у Альзиных один потому, что Таня с Володей уехали к тяжело заболевшей бабушке, а ему стало нестерпимо тоскливо дома.
Именно с этой ночи все и началось. Но что? В смятении он готов был осуждать себя. «Так нельзя, – говорил он. – Надо взять себя в руки».
И в гости-то к Чаругиным Алексей пошел сегодня для того, чтобы доказать самому себе, что вот, как прежде, вместе с Таней и к друзьям и ничего-то ему не надо, и доживут они, как жили и раньше, в мире терпимом, прочном и выверенном.
Но из сегодняшнего посещения друзей тоже ничего хорошего вышло. Он был в гостях рассеян, оживился, только услышав от Валентины Ивановны историю Шеремета и участия в ней Юрасовой. Вчера ему попались на глаза строки из «Витязя в тигровой шкуре», и сердце рванули слова: «Суть любви всегда прекрасна, непостижна и верна». Да, непостижна. Но всегда ли прекрасна?
– Вы?! – поразился Куприянов, войдя в палату, где лежал Рындин, и увидев Леокадию в белом халате.
Она, тоже ошеломленная этим ночным появлением, встала, держа в руках книгу.
– Мой ученик… операция… – начала объяснять она.
Узнав, в чем, дело, Куприянов упрекнул:
– Что же вы мне не позвонили?.. Ну, я теперь сам пригляжу за вашим знаменитым Рындиным.
Добавил виновато, словно сожалея:
– Вы извините, я пройдусь по больнице и потом возвращусь….
Она снова села у постели Рындина. Мальчик спал. Леокадия переменила пузырь со льдом, безуспешно пыталась продолжить чтение.
Через полчаса Алексей Михайлович возвратился с молоденькой медицинской сестрой.
– Вот Шурочка посидит немного возле вашего питомца, а мы пройдем в мой кабинет… Вы ничего не имеете против?
Яркий холодный свет заливал небольшую комнату в бежевых, с серебристыми прожилками обоях. Книжный шкаф, диван, два кресла возле стола – вот и все, что было в его кабинете.
– Что это вы читали? – взглянул Куприянов на обложку книги, которую она держала в руке.
Леокадия назвала роман знаменитого писателя, сказала смущенно:
– Может быть, я не понимаю, но трудно читается.
– Нет, и я не продрался сквозь эти заросли, – признался Куприянов. – Прекратил попытку на полпути. А кто ваш любимый писатель? Да почему же мы стоим?
Они сели на диван. Алексей Михайлович снял с головы белоснежную шапочку.
– Куприн, – ответила она.
– А из ныне здравствующих?
– Паустовский.
Он будто заполнял торопливую анкету, так хотелось ему поскорее узнать все: ее привязанности, интересы, вкусы… Да, он тоже любит и Куприна и Паустовского.
– Как-то в Ялте я был в домике Чехова. И там до боли в сердце меня поразили: зеленоватая клетчатая кепчонка, синяя тетрадь на рабочем столе… «от Мюр и Мерлиза» из Москвы, календарь для врачей, плетеное кресло в спальне… Так все просто, человечно. А в книге отзывов посетителей запись француза: «Каждый писатель должен иметь, чеховскую душу».
Леокадия вспомнила выпуск в университете, прощание на пустынной набережной с однокурсниками и здесь же возникшее решение – вместе с Сашей и ее «юрфакусом» съездить в Клин, в гости к Чайковскому. Там она пережила нечто подобное.
– Вы представляете, – тихо говорит она. – Старый парк… вековые вязы… И музыка Чайковского, заполняющая все… каждый уголок. Ею полны аллеи, беседка в дальнем углу парка. Я вошла в светелку с цветными стеклами, с одним-единственным маленьким круглым столом. На нем остались раскрытая книга и рядом, на блюда стакан. Казалось, хозяин только что вышел… Меня поразила одна его запись: «Как мало сделано! Ничего совершенного, образцового нет. Все еще ищу, колеблюсь, шатаюсь…» Наверно, чем больше человек, тем строже к себе. – Леокадия не то спрашивала, не то утверждала.
– Наверно, – согласился Куприянов и вдруг стремительно поднялся с дивана: – Леокадия Алексеевна!
Она тоже встала, посмотрела с испугом. Он взял ее руку в свою. Пальцы у него горячие, сильные и… осторожные. Словно боятся обидеть, сделать больно.
– Мы должны быть друзьями? Я уверен: должны! Разве это оскорбит кого-то? Отнимет что-либо? Но знать, что есть человек, которому ты можешь поведать самое сокровенное, что он близок тебе душевно… Неужели мы не имеем права?..
Он умолк, и она сказала:
– Имеем…
«Но так ли это? Так ли?»
– Можно мне… хотя бы раз в месяц, в несколько месяцев… посылать вам письмо?.. Мне это очень надо…
Она движением губ неслышно ответила:
– Можно…
«Но можно ли?»
ВОЗВРАЩЕНИЕ ИРЖАНОВА
– Баб, кошка за курицей тети Нюси гоняется!
Иришка сидит на подоконнике и смотрит во двор, а бабушка Ирина Михайловна кроит ей на столе сарафан.
– Да ну, это тебе показалось. Тетя Нюся уже изжарила свою курицу.
– Нет, она еще сырая бегает…
Иришке надоело смотреть во двор, и она поворачивается к бабушке. Та что-то мурлычет себе под нос.
– Почему ты такая модница по волосам? – придирчиво спрашивает внучка.
Ирина Михайловна усмехается, она действительно сделала сегодня завивку.
– А я еще молодая.
– Тебе молодость ни к чему, – замечает Иришка.
Устами младенца глаголет истина. Если говорить чистосердечно, она была не очень-то примерной матерью, но теперь, словно восполняя недоданное, превратилась в неистовую бабушку. Вероятно, подобные превращения нередки. Молодой матери хочется пожить для себя; у бабушки единственным смыслом существования становится вот такая Иришка – аркушинское продолжение, оправдание жизни у дочери.
Ирина Михайловна в свое время ревниво воспротивилась тому, чтобы внучку отдали в детсад. Ей так и хотелось сказать: «А я зачем?» Но вслух она выкладывала полный набор иных доказательств: «Там плохо кормят», «Там недостаточный уход», «Там болеют»…
Только Ваню она не сумела отстоять, вмешался Федор Иванович, которого бабушка побаивалась, и мальчика отвели в детский сад.
– Садись, позавтракаем, – предлагает бабушка.
– А что ты дашь? – интересуется Иришка.
– Жареную картошку.
– Не буду.
– Почему?
– Не знаю, какой в ней витамин.
– Ну, это ты глупости говоришь.
– Неправда! Ты сама глупости говоришь!
Вера, войдя в комнату и услышав окончание разговора, возмущенно вмешивается:
– Как ты, негодница, смеешь так отвечать бабушке?
Она хватает за руку и шлепает дочку, та поднимает неистовый рев.
Наконец Вере это надоедает.
– Ну что ты такой шум подняла?
– Да-а-а… – размазывая слезы по круглому, упитанному лицу, канючит Иришка. – Для наказания достаточно небольшого подзатыльника, а ты…
– Бедная, несчастная, так уж и больно?
– Не так больно, как обидно. Я хотела, чтобы все было тихо, спокойно, а ты подняла драку.
– Ну хватит, извинись перед бабушкой.
Иришка молчит.
– Ты больше не будешь?
– Нет.
– Что – нет?
– Что сказала, то и нет.
Бабушка вступается:
– Она не будет.
Иришка говорит неопределенно:
– Будем жить – сама узнаешь.
Со двора пришел Федор Иванович – он копал в саду червей для завтрашней рыбалки, – стал проверять поплавки, грузила.
Кто-то тихо постучал в дверь.
– Войдите! – крикнула Вера и обомлела.
На пороге стоял Анатолий Иржанов.
Он приехал еще вчера, остановился в гостинице; у Лобунца узнал о замужестве Веры и новый адрес Сибирцевых.
– В жизни тебе такую не найти, – с грубоватой прямолинейностью сказал ему Потап о Вере.
Анатолий промолчал. О чем говорить, если тот прав?
В гостинице Иржанов долго лежал на койке, все думал, как повидать дочь. Подстеречь ее на улице? Но ведь он не узнает девочку. Неужели он не имеет права даже на встречи с ней?
Анатолий решил пойти к Сибирцевым домой.
С утра он не мог заставить себя съесть что-нибудь. Непрерывно курил. Когда пачка опустела, пошел в буфет. Папирос там не оказалось, зато висело предупреждение: «Здесь не курят».
Иржанов расспросил, как добраться до улицы Космонавтов, сел в автобус. Получив билет, загадал: «Если в номере билета будут две тройки – к счастью». Троек не оказалось ни одной. Да и какого счастья ему ждать? Родители умерли один за другим, может быть, не пережив позора, который он навлек на их головы. Теперь на всем свете одна Иришка.
Анатолий вышел из автобуса за две остановки до нужной ему и решил пройти пешком.
Возле дома на Фестивальной, где жила когда-то Вера, цвели каштаны. Здесь же рядом выросло кафе «Алые паруса» – легкий сплав стекла и белого металла. Напротив виднелся бытовой комбинат с веселой вывеской «Спасибо».
«Видно, в Пятиморском горсовете появились поэты», – улыбнулся Иржанов. Город радовал его обилием красок: водянистой зеленью молоденьких кленов, бордовой стеной скумпии, сейчас словно состязающейся в цвете с черепичными крышами дальних коттеджей.
Вилковатые стволы старых деревьев, окрашенные мелом, походили на камертоны и мальчишеские рогатки.
А вон вдоль дороги – деревья в сережках вишен. Когда он безуспешно приезжал мириться с Верой, их только высаживали, и он, чистоплюй, был уверен, что делать это не следует. Здесь же высадили, еще целую аллею грецких орехов. Анатолий сорвал ореховый лист, растер его пальцами.
Правее рощи мокро блестели изоляторы подстанции. Пахло асфальтом, омытым летним дождем. Внизу золотилось море. Узкие ослепительные треугольники выскакивали из него и снова прятались.
Словно поплавки рыбачьих сетей, качались утки на небольшой волне.
Почему в солнечный день, возле моря, человек становится добрее и лучше? Даже если это море – Северное.
И опять неумолимые наплывы памяти… Свирепая пурга в июле, ледяная короста на прибрежных камнях и деревьях, пронизывающий холод резкого сиверка… И полярные волки, и саваны густых туманов, и тоскливый крик розовой чайки, словно зовущей свою подругу с южною моря… Нет, об этом лучше не вспоминать.
А вот и дом Сибирцевых…
Он окрашен в такой ярко-желтый цвет, что кажется освещенным даже сейчас, когда солнце на мгновение спряталось за тучу. Анатолий сначала удивился странной окраске дома, но потом подумал: «Может быть, это не так и плохо». Вспомнил Верино платье такого же цвета. Чего только не удерживает память.
– Здравствуйте!
Все молча, выжидающе смотрели на него, а побледневшая Вера ответила холодно:
– Здравствуйте.
– Можно мне увидеть дочь?
И вдруг Иришка кинулась к Анатолию:
– Папа!
Он обнял девочку, губы его задергались.
Вера с какой-то особенной отчетливостью отметила обветренное и все же не огрубевшее лицо Иржанова, ложбинку на подбородке, делавшую его не таким тяжелым, как прежде.
Собственно, от долговязого, выхоленного Иржанова с его прической под Жерара Филипа не осталось ничего. Перед ней был незнакомый мужчина, чем-то отдаленно напоминавший Иржанова.
– Я тебя по родинке узнала, – прижалась Иришка к отцу. – И у меня такая. Вот!
Она потрогала пальцем свою родинку возле правого уха, точно на том же месте, что и у отца.
Ему просто не верилось, что это его дочь: толстушка с белками голубого отлива, с золотом густых волос, спадающих почти до плеч, как у ее матери.
Вера хотела резко прервать свидание, но по взгляду мужа поняла, что делать этого не следует.
– Прошу простить, – сказала она сдержанно. – Мне надо на работу… – И вышла в соседнюю комнату.
Федор Иванович представился, предложил Иржанову пообедать с ними. Анатолий, поблагодарив, отказался. Взбудораженная Иришка как вцепилась в его руку, так и не отпускала.
– Ты где был?.. – В ожидании ответа она приоткрыла рот.
Два передних молочных зуба выпали, но это нисколько ее не уродовало.
– У Ледовитого океана.
– О-го-го! Там белые медведи…
Анатолий горько усмехнулся:
– Есть и они…
Ирина Михайловна ревниво сказала:
– Что ты Иришенька пристаешь… – Хотела сказать «к чужому человеку», да вовремя остановилась под сдерживающим взглядом Федора Ивановича.
– Ты… доченька, скоро в школу пойдешь? Хочется?.. – спросил Анатолий, садясь на стул.
– Невесело мне туда идти.
– Почему?
– Начнется это дразнение.
– Какое?
– Да видишь, какая я толстая. – Она лукаво сверкнула глазенками, понимая, что преувеличивает. И без перехода: – А железо представляет вред для растения?
Анатолий не знал, как ему ответить и как вообще говорить с девочкой, только чувствовал, что ему удивительно хорошо с ней, что вдруг стал он много лучше прежнего и в нем произошел какой-то необыкновенно важный поворот.
– Да, я тебе тут принес кое-что… – Он суетливо начал разворачивать газету, доставая книги, шоколадки.
Уже уходя, сказал, что будет жить здесь, в городе, постарается поступить на комбинат. Просительно посмотрел на Федора Ивановича:
– Вы мне позволите завтра еще?.. Хотя бы на полчаса?..
Он пришел еще и еще раз. Было видно, какую неподдельную радость приносят эти посещения и ему и девочке.
Как-то в воскресенье Иржанов попросил разрешения у Веры пойти с дочкой погулять.
– Только приведите ее к обеду, – неохотно согласилась Вера. – И никаких мороженых.
– Хорошо, – покорно пообещал Иржанов.
Они вышли на улицу. Иришка в голубом платье шествовала рядом с отцом, гордо подняв голову, увенчанную большим капроновым бантом.
Часа через два он зашел с нею в кафе. Иришка удобнее устроилась на стуле, попросила:
– Закажи буфштекс с яйцом. Я съем яйцо, а ты – мясо.
Интересно, откуда у нее эти познания?
– Нет, лучше я закажу и тебе и себе по яйцу и стакану молока. Ладно?
– Ну что ты со мной церемонишься?! – подбодрила она отца.
Им принесли заказанное.
– Ты дядю Федю любишь? – спросил Иржанов.
– Конечно! А больше всех маму – она самая, самая красивая. Правда? Я ей на Восьмое марта подарила нахлебницу с вышитым швом.
Кто знает, может быть, и действительно есть такой шов?
– Мама справедливая, – продолжала Иришка, совсем забыв о недавних огорчениях.
«Да, справедливая, – думал Иржанов. – Главное в ней – душевная чистота… Как счастлив должен быть Федор Иванович… И он, видно, славный человек…»
Печальная зависть охватила его. Неужели были заяц-пикадор, рассветы у плотины, звезды над степью? Да, но был и шалопай, не понявший своего счастья.
Часа в два он сказал:
– Пора, доченька, а то нам от мамы попадет.
– Ты не бойся, я ей не скажу, что ела, а дома тоже все поем.
– Нет, так не пойдет: маме надо говорить правду.
– А ты где работаешь? – поинтересовалась девочка.
– На комбинате. В насосной.
– Это представляет?
Он не сразу понял, что она имеет в виду, потом сообразил: наверное, спрашивает, опасно ли.
– Да ведь зевать нигде нельзя. Насос тоже любит внимание.
– А как он состоит?
…К этому насосу путь тоже был не прост. Вскоре после приезда в Пятиморск Анатолий пошел к Альзину. Григорий Захарович узнал его:
– Снова в наших краях?
Иржанов обратился к Альзину, а не в отдел кадров, потому что Григорий Захарович когда-то хорошо отзывался о его рисунках и вообще был тем человеком, которому Анатолий мог рассказать все, ничего не утаивая.
Слушая Иржанова, Григорий Захарович задумчиво гладил плешеватую голову. Набив табаком трубку, испытующе посмотрел из-под черных бровей.
– Пойдете в цех внешних сетей и сооружений? – наконец спросил он. – Там у нас человек сто работает. Круглосуточно… Ведают сбросом воды, распределением пара, кислыми стоками. Оклад – восемьдесят пять рублей. Работать придется в колодцах…
Ну, его теперь ничем не испугаешь.
– Пойду!
Действительно было нелегко: приходилось дежурить ночами, спускаться в люки на веревке, надев противогаз. Ничего, бывало и пострашнее.
Вскоре Анатолия назначили помощником насосчика. Работа стала ответственнее, требовала знания чертежей, напряженного внимания. Если выходил из строя один насос, следовало немедленно вводить запасной, иначе могло парализовать все цехи.
– Как он состоит? – повторил Анатолий вопрос дочки и стал рассказывать, как именно «состоит».
Вера не спала. На другой кровати сном усталого человека забылся Федя. А она лежала на спине с открытыми глазами и думала: какой Федя славный – спокойный, добрый. С ним чувствуешь себя, как в защищенной бухте. Никаких захватывающих дух взлетов, никаких неожиданностей. И не надо их. Все прочно и ясно. Любит ли она его? Вот так, как любила когда-то Иржанова? Но разве недостаточно огромного уважения? Она искренне хочет, чтобы Иржанов уехал, исчез, и сейчас старалась вспомнить все самое плохое о нем, оскорбительное для себя. Шнуровал ей туфли, а сам… с Анжелой… Читал те же самые стихи, что и ей… А потом подло сбежал…
Но помимо воли, и даже к возмущению Веры, возникали какие то оправдания Иржанову.
Он ведь не знал наверняка, что у нее будет Иришка, и, может быть, уехал для того, чтобы подтолкнуть Веру на иное решение. А когда узнал, что появилась Иришка, возвратился, предлагал зарегистрировать брак… Анатолий не угодил бы в тюрьму, оставь его Вера у себя. Иржанов попал в эту историю не из-за своей испорченности, а потому, что сумели использовать его мягкость, слабохарактерность. Оступился, а рядом нет плеча… И даже когда оказался в заключении, как ему ни было трудно там, он слал письма, даже собирал посылки Иришке. Оттуда. А Вера их возвращала назад. Гордость и обида затмевали все.
Да, но предательство с Анжелой? Ну, не такое уж и предательство! Был молод, легкомыслен, поэтически настроен… увлекся красотой. Его бы остановить, мягко отвести. Да и Анжела, возможно, преувеличивала.
И все же Анатолий кажется теперь другим. Может быть, именно таким, каким она видела его тогда. Он сейчас не занят только собой, почти не говорит о себе. В нем появились серьезность и сдержанность, слетела накипь внешнего, показного, но, видно, осталось то хорошее, что было в нем и прежде.
Она невольно вспомнила давние встречи с ним в ту ночь на теплоходе…
Да что это она, бессовестная, на самом деле!
Вера вскочила с постели, босиком перебежала комнату, прижалась к сонному Феде. Нет, нет, вот ее опора, защита, родной ее человек. Он писал когда-то, что самое тяжелое в жизни – обмануться в человеке и к этому нельзя привыкнуть. Нет, никогда, ни в чем она не покривит душой перед Федором.
У него было такое страшное детство – погиб в войну отец, убило в бомбежку мать. Его контузило, засыпало землей. А потом – годы в детдоме… Он сам пробивал в жизни путь… Сохранил душу, чуткую, добрую… Как-то сказал ей: «Ты для меня – всё… И, знаешь, ни за что… Даже в мыслях…»
Вера погладила Федора, и тот во сне прижался щекой к ее руке.
БЕГСТВО
Сначала разрешением писать Куприянов пользовался не часто. Но, видно, потребность хотя бы в таком общении была столь велика, что он стал писать Леокадии ежедневно, а иногда и по два-три раза на день.
Севка, видя этот поток писем, недоуменно хмыкал и бормотал: «Опасный момент!..» Отец же ни о чем не спрашивал, считая, что дочь уже вышла из того возраста, когда следует беспокоиться о том, с кем она переписывается.
«Разве существовало время, – писал Куприянов, – когда вас не было? Говорят, чувство не терпит многословия. А мне все время хочется говорить о нем. Это очень плохо?»
Нет, это необыкновенно хорошо. Плохо только, что она не могла ему писать.
Она не видела его уже шестьдесят три дня. Инквизиция в свое время упустила еще одну возможность – пытку ожиданием.
Алексей был для нее целым миром: сложным, интересным, многокрасочным. Он был множеством людей, всеми людьми сразу.
А ведь могло так случиться – даже страшно подумать! – что они вовсе не встретились бы. И она не узнала бы, что такое счастье? Разве может идти в сравнение ее заинтересованность Багрянцевым – чувство девчонки, преклонявшейся перед умом, – с тем, что она испытывает сейчас?