Текст книги "Море для смелых"
Автор книги: Борис Изюмский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 24 страниц)
Во второй половине января забежала попрощаться Нелли. Ворвалась под вечер: душистая, свежая, возбужденная предстоящей встречей со своим Саньчиком. Он, оказывается, так и не смог приехать, и она с детьми отправлялась к нему. Взахлеб начала говорить о детях, о плане устройства вечеров музыки и литературы в их военном городке, о том, как отчитает какую-то «мичманскую Лидку», которая все скулит, что ей трудно живется.
В общем, видно было, что она уже не здесь, в Пятиморске, а там, в кругу своих хлопот, интересов, и визит к Леокадии – последняя дань юношеской дружбе.
Вдруг, словно спохватившись, что она опять слишком много говорит о своих делах и заботах, Нелли пытливо посмотрела на притихшую Леокадию, строго потребовала:
– Выкинь из головы! Слышишь?
Леокадия, удивившись проницательности Нелли, заставила себя почти спокойным голосом сказать:
– Ну что ты придумала!
Когда же Нелли, измазав ей щеки, лоб, веки помадой, ушла, пообещав писать, Леокадия долго не зажигала свет и все стояла у окна, смотрела на заснеженную пустыню моря, на серые облака. Пыталась представить себе Куприянова сейчас в кругу семьи и не могла. И все казалось ей безрадостным. Она сделала попытку возвратить себе привычную ироничность: «Подумать только – расфантазировалась! Ты что – визгливая психопатка, орущая в театре на премьере модного тенора?.. Прекрати!»
Но ничто не прекращалось, и она, помимо своей воли, продолжала думать о Куприянове и с отчаянием признавалась себе, что не может не думать. «Ну пусть, ну пусть, – успокаивала она себя. – В конце концов об этом никто даже не догадается. И все пройдет само собой. Может быть, только Саше написать?»
Письмо к Саше Леокадия начала с дел интернатских.
«Недавно был у нас в гостях учитель из Индии. Мы разговорились. „Знаете, – сказал он, – мне снова захотелось стать ребенком, но родиться в Советском Союзе…“ Конечно, лестно, но не следует самообольщаться. Задач нерешенных – уйма. Мы, кажется, страшно „заорганизовали“ ребят, порой превращаем их жизнь в бездумный конвейер: дела, обязанности, дела. А надо разумно сочетать свободу с необходимостью.
Подчас мы проявляем пусть тонкий, но все же интеллектуальный деспотизм: „Делай так, потому что Я этого требую“. И они говорят: – „Разве вас переспоришь? Вы все равно будете правы“. А ведь, наверно, следует уметь пересмотреть свое решение, признать неправоту, остаться „переспоренной“. Мы знаем, к чему приводит авторитет, не терпящий возражений, не расположенный к терпеливости.
Надо добром вызывать добро. Учить их чаще совершать хорошие поступки. Я убедилась, что мужественностью, искренностью дети могут превосходить нас.
Здесь, в школе, Сашунь, все мне пригодилось: и знание языка (мы по вторникам весь день, даже на кружке химии, говорим по-английски), и то, что я когда-то, еще в десятом классе, проштудировала три тома истории музыки (мы часто ходим на концерты), и даже умение прилично кататься на коньках.
А знаешь, какие дети остроумные! Вот образцы школьного фольклора: точка в журнале – „Что день грядущий нам готовит?“, завхоз – „Скупой рыцарь“…
Вообще они уморительны. На уроках истории им ничего не стоит сказать, что Ганнибал „с малых лет занимался физкультурой“.
Короля франков Валерик назвал Пипинкиным, утверждал, что варвары „питались травой“, и, право, не знаю, по ошибке или преднамеренно, Мухаммеда величал Мухоедом…
У Лизы Пальчиковой увлечение танцем липси сменилось акробатикой. Мне кажется, это убавит интерес к косметике, поэтому терплю…»
Леокадия долго еще писала о школе, о встрече с Прозоровской, о том, что у Потапа Лобунца, которого Саша знала, родился еще один увалень с великолепным аппетитом и добродушным характером («Только Потаповых усов нет»). И, наконец, о заповедном: «Ой, подружка, не пойму, беда ли со мной, или радость великая? Очень, очень понравился человек, который не вправе нравиться. Собственно, что значит „не вправе“? Кто может запретить чувствовать симпатию к человеку? Пусть он даже не знает об этом. Все равно мир стал богаче, красивей и значительней.
Он – врач. Ему тридцать шесть. Но это и не важно – могло быть и сорок шесть. Важно, что он именно вот такой, ну прямо сделан, как сказала бы Нелька, по моему эскизу. Вот только… уж это только!.. У него – жена и сын. Он, наверно, любит их и счастлив. Почему же я, дурочка, радуюсь, что он есть на свете?»
Леокадия перечитала написанное о Куприянове и заколебалась: надо ли об этом? Решительно оторвала, смяла последнюю страничку и закончила письмо обычными объятиями, поцелуями, пожеланиями.
ВСТРЕЧА
Влево от интернатского вестибюля четыре ступеньки ведут в комнату, названную гостиной.
Здесь за небольшим круглым столом, вдали от шума, обычно ведут воспитатели разговоры с родителями.
Сейчас перед Леокадией сидит бабушка Рындина. Ей за восемьдесят, она едва добрела, но пришла сама, без вызова.
– Я, милая, ночами не сплю, все думаю: что с внуком станется?
– Все будет хорошо, – успокаивает Леокадия. – Он вчера первый раз в жизни Лизе сказал: «Извини». Валерику помогал дрова перетаскивать…
– Коленька добрый, – подтверждает старуха, и глаза ее влажнеют. – Только жизнь его озлобила. – Она встала. – Я, доченька, знаешь, зачем пришла?.. Ежли помру – вся надежда на тебя.
– Ну что вы, Лукерья Петровна! Вместе доживем до поры, когда он разумным человеком станет.
Дверь в гостиную приоткрылась, и в ее проеме вырос – Леокадия не узнала его в первую секунду – Виктор Нагибов.
– Можно?
Лукерья Петровна ушла.
– Здравствуй, Витя!
За те почти шесть лет, что прошли со времени их последнего и тяжкого разговора в студенческом общежитии, Леокадия не более двух-трех раз, да и то издали, видела Нагибова. Она знала, что Виктор за эти годы окончил электромеханический техникум, женился. Знала, что на комбинате он пользуется уважением, и как-то слышала от Альзина самые лестные отзывы о Нагибове.
– Простейшую вещь предложил: с двухсот тридцати вольт перейти на сто двадцать. Оказывается, это на тридцать процентов экономит электроэнергию. Воспользовался тем, что сечение проводов было поставлено с запасом. Светлая голова!
Леокадия и Виктор встретились как старые друзья.
– Мне Стась, он у нас в партбюро, сказал: «Помог бы ты, Витя, школе». И я решил – надо. Вот разыскал тебя… Спросить… С чего начать?
Виктор раздался в плечах. Как и прежде, спадали на лоб кольца густых волос, но теперь они словно бы передали часть синеватого отлива смуглому лицу. В уголках небольшого рта затвердели складки-бугорки. Цыганские глазищи смотрели спокойно.
– Как хорошо, что ты пришел! – воскликнула Юрасова.
И на мгновение Виктору показалось, что перед ним прежняя Лешка. Только нет, она была совсем другой: сдержаннее, серьезнее. Исчезли крапинки на носу, потемнели волосы и… глаза. Может такое быть? И взгляд их теперь вдумчивее. И вся она – строже…
– Ты, Витя, так нужен, представить себе не можешь! Особенно моему шестому «Б».
Она рассказала о классе, о Рындине.
– На днях он ударил Лизу. Класс возмутился, а я им говорю: «Что же вы не стали грудью на ее защиту? Легче всего приходить и жаловаться». Они поняли меня буквально и после звонка «стали грудью» в дверях класса, не пуская туда Рындина.
Она улыбнулась. «Раньше громко рассмеялась бы», – подумал Нагибов.
Он взял пепельницу, начал вертеть ее, продолжая внимательно слушать, и Леокадия заметила, что на правой руке, там, где когда-то была татуировка, теперь остался только широкий шрам, словно после ожога. Он неловко убрал руку.
– У Рындина нет родителей… Его испортила улица…
Леокадия запнулась: может быть, это бестактно и она невольно напомнила Виктору его собственную безрадостную юность.
– А я маму недавно к себе привез, – доверительно сказал он, будто уловил ход Лешкиных мыслей. – Болела очень… Одна осталась…
И, словно избегая этого ухода в прошлое, поднялся.
– Можно мне сейчас с твоими познакомиться? Есть план: из них и старшеклассников подготовить электромонтеров, киномехаников. А там, гляди, и за телевизор возьмемся…
Он скупо улыбнулся, ну точь-в-точь как Рындин.
– Потрудимся…
Ей вдруг вспомнился осенний день и встреча с Виктором у шандоров плотины после его возвращения из побега.
Теперь, отдаленная многими годами от первой юной привязанности, она могла бы спокойно и добро сказать Виктору много хороших слов, которых он, наверно, ждал от нее в те далекие времена. Но и сейчас Леокадия только сказала:
– Я так рада, что ты пришел…
Колкий ветер обжигает щеки Леокадии, пробирается за воротник. Зима действительно выдалась злой. Казалось, вьюги решили тряхнуть стариной, когда они беспрепятственно гуляли здесь по степным просторам, несли на Пятиморск снежные смерчи, наваливались на него сугробами.
Люди идут гуськом по мостовой, где снегоочистители пробили две узкие траншеи для одностороннего движения. Из-за высокого снежного вала иногда видны шапки самых высоких пешеходов.
Вон впереди, по ту сторону снежного забора, замаячила бурая капелюха Потапа Лобунца. И площадь с фонтаном и даже вот этот, сейчас облепленный снегом, магазин «Огурчик» построены руками Лобунца. Недаром Надя, поглаживая поредевшие волосы Потапа, говорила:
– Мой топтыга – всем топтыгам топтыта.
А потом тайно сообщила Лешке, что Потап досылает последние задания заочному техникуму механизации, а ночами пишет новую книгу о работе на бульдозере.
– Какие-то цифры, градусы… Я ничего не понимаю, но купила пишущую машинку и все печатаю, печатаю ему… Пока он на охоте… Знаешь, какой он охотник! В прошлом году семь лисиц принес…
Порыв морского ветра смел с деревьев снег, закружил шутливый буран. Но так же мгновенно и притушил его, а выглянувшее солнце ослепительно залило улицы, и воробьи на ветках деревьев стали похожи на большие набухшие почки.
– Потапчик! – окликнула Леокадия.
Бурая капелюха обогнула сугроб.
– Ты, Лё? Куда?
– В горсовет… Совещание… Помощь предприятий интернату.
– Ну давай действуй, да нас не забывай!
Он пожал ей руку.
Леокадия отвела Потапа в снежный коридор вправо, взяла за пуговицу куртки:
– Топтыжечка! Ты бы как-нибудь на Стася повлиял. Ну что он, на самом деле, весь ушел только в заводские дела…
– Те-те-те, чья бы мычала…
– Ну, я что?.. У меня здесь семья, а он один… И ведь такой славный…
На секунду представила Стася с его вихром над крутым лбом. Сидит над чертежом, заплетя ногу за ногу, смолит сигареты.
– Ты понимаешь… – сокрушенно говорит Потап, и синие глаза его смотрят с детским простодушием. – Ведь он до сих пор эту чертову Алку любит. Просто удивительно, как вы иногда умеете нашего брата присушать.
Леокадия вспомнила дорогу от вокзала в город и слова Стася тогда: «Звонарева для меня не существует».
Так ему хотелось. Но разве всегда получается так, как хочет человек?
В новом здании горсовета полно знакомых.
Обняла ее за талию Вера, укоризненно спросила:
– Почему не заходишь?
– Зайду!
Веру увели. Она депутат горсовета, и ее позвали что-то согласовать до начала совещания.
А вон школьная учительница химии Анна Михайловна, у которой Леокадия и Вера учились три года. Да какая же Анна Михайловна старенькая, седенькая, сгорбленная! Ей, наверно, за шестьдесят.
– Здравствуйте, Анна Михайловна!
– Здравствуй, Юрасова. Ну, напрыгалась, утихомирилась?
– Нет еще, не очень, – тоненьким голосом ответила Лешка.
– Я порадовалась, узнав, что мы теперь коллеги… Только, признаться, не могу представить тебя спокойно стоящей на одном месте.
– Трудно, но стою.
– Ну, смотри!
Леокадия вошла в зал заседаний и… увидела Куприянова. После новогодней ночи она впервые встретила его.
Алексей Михайлович сидел справа у окна и подавал ей знаки: мол, идите сюда, есть свободное место.
Когда Леокадия пробралась к нему, лицо Куприянова показалось ей старше, чем тогда у Альзиных, и очень усталым.
– Пропавшая грамота! – радуясь, пожал он ее руку. – Честное слово, я даже соскучился.
– И я, – невольно вырвалось у Леокадии.
Может быть, надо было смолчать, ответить неопределеннее? Но она просто не могла и не хотела хитрить с ним, кокетничать или говорить неправду даже в пустяке. Да и к чему это, если она действительно рада встрече?
После доклада на трибуну взошел какой-то страшно нудный оратор сфамилией, никак ему не подходящей, – Зайко.
Куприянов достал блокнот и написал: «По-моему, лучше товарища назвать Зайцескуков».
Леокадия взяла из рук Алексея Михайловича блокнот и вписала: «Или Зайценскук». Они поочередно стали придумывать фамилии выступавшему, называя его Зайчевским, Зайцешвили, Зайчуком, Зайштейном, Заюшечкиным, Зайкинидзе и, наконец, Амир-оглы-Зайчевым.
Но выступлению, несмотря на постукивание председательствующего ручкой о графин, не было видно конца. Тогда Куприянов, взял областную газету и, разыскав на ее последней странице объявление «Завтра в кино и театрах», ткнул пальцем в название «Сказка о потерянном времени».
Леокадии показалась, что председательствующий смотрит на них осуждающе, и она провела карандашом по названиям двух других картин:
«Тишина». «Вызываем огонь на себя».
Он нашел «Свет далекой звезды» и посмотрел на Юрасову незаметно для нее: ему казалось, он знает ее давным-давно, даже эту прядку над неяркой угловатой бровью. Леокадию Алексеевну не назовешь красивой, хорошенькой, в толпе, наверно, она даже неприметна. Но вот стоит с ней заговорить, стоит ей улыбнуться…
После новогоднего вечера он часто думал о ней, вспоминал квартиру Альзиных, ночные улицы Пятиморска, свои перчатки на маленьких руках Леокадии.
…Она подняла голову, немного печально чему-то улыбнулась. Улыбка началась в глазах, мягким отсветом залила щеки и потом затрепетала на губах. И столько в ней было обаяния, что он не смог сразу отвести глаза. А Леокадия покраснела, нахмурилась и начала внимательно слушать оратора. Разговор становился интересным: обещали помочь интернату и рабочие с комбината и заведующая гороно – молодая женщина с энергичным лицом.
Позже, придя домой, Леокадия с грустью подумала, что опять, наверно, несколько месяцев не увидит Куприянова.
И все-таки эти часы, проведенные сегодня рядом, были продолжением новогодних, были часами, принадлежащими теперь им обоим.
Но тут же Леокадия строго сказала себе, что нет, вела она себя все же легкомысленно и Куприянов вправе думать о ней плохо.
РАЗДУМЬЯ
Отец встретил Леокадию ликующий и праздничный: из Воениздата ему прислали авторский экземпляр «Записок партизана».
– Ты посмотри, все до слова оставили…
За последний год отец стал еще сутулее, щеки его совсем ввалились, волосы поредели.
– Поздравляю!
Она поцеловала его в щеку, как в детстве, громко чмокнув, и с тоской подумала, что вот мама не дожила… И он, наверное, подумал об этом же, потому что торопливо ушел в свою комнату.
Из кухни явился Севка, пробасил покровительственно:
– Ужинать будешь?
Он много выше сестры, рыжий мысок на голове все же сумел смирить водой и полотенцем, зализал вверх долготерпением.
– Обедать буду, – отвечает она.
Глядя на Севку, понимаешь, как много все же утекло воды. За столом они сидят друг против друга, и Севка рассказывает:
– Установили полиэтиленовые трубы. Представляешь, их не разъедают ни кислоты, ни щелочи. А легкие!.. И свариваются – будь здоров!
– Какое давление выдерживают?
– До десяти атмосфер.
Севка работает на расфасовочном аппарате. Леокадия, когда водила своих ребят на комбинат, задержала их возле хитрого Севкиного аппарата. Машина сама брала картонку, заворачивала углы, делала коробку, подклеивала ей донышко, насыпала порошок, щеточкой сбрасывала лишнее с крышки, заклеивала сверху и по пять штук сдавала на конвейер.
Рындин восхищенно поцокал языком:
– Ушлая!
А Севка подмигнул ему: мол, точно!
Юрасов-младший наливает сестре чай, говорит мечтательно:
– Надо думать об электронных устройствах. Мой аппарат вчерашний день. Вычислители должны помогать предсказывать свойства соединения. В книге «Будущее химии» Альзин пишет, что при изучении молекулярных структур потребуется радиолокаторное оборудование…
Да неужто это Севка? Тот самый, который лет восемь назад просил у нее:
– Дай мне две копейки.
– Зачем? – интересовалась она.
– Я брошу в автомат для папирос.
– Зачем?
– Уничтожу папиросу, чтобы было на одну меньше. Я дал клятву.
– Кому?
– Автомату!
А теперь… бредит электронными устройствами и радиолокаторным оборудованием. Собственно, он всегда был фантазером и почемучкой. Если Севка в детстве тянул: «Лё-о-о», – это уже был позывной перед вопросом, и, когда у Лешки было настроение отвечать, она произносила: «Куа-куа…»
– Лё, какой величины Саргассово море?
– Лё, что значит «опасный узурпатор»?
– Лё, как опохмеляются рассолом?
Вопросы распирали его, и, устав отвечать на них, сестра давала отбой:
– Мэ-э-э-э… – Значит – отстань, надоел, прекрати!
– Альзин в своей книге утверждает, – увлеченно говорит Севка, – что главное – проникнуть в ультрамикроскопический мир атомов и молекул, узнать законы, которыми управляется этот мир. И потом – постигнуть химические основы жизни. Григорий Захарович убежден, что это поможет раскрыть природу рака, шизофрении, победить их… Ведь каждый из нас – носитель почти всех химических элементов…
Леокадия прерывает витийство брата:
– С Оленькой, Всеволод Алексеевич, встречаетесь?
Он сразу сваливается с поднебесья на землю.
– А то! Каждый день!
Оля заканчивает одиннадцатый класс, и Севка, недавно познакомившись с ней, сказал сестре, что «это очень серьезно».
А три года назад писал девчонке в классе:
Я вас люблю —
Вы мне поверьте:
Я вам послал
Блоху в конверте.
А вы напишете ответ:
Блоха кусается иль нет?
– Знаешь, какая Оля?! Редкой души человек. Мы думаем потом вместе во втуз поступить – у нас на комбинате открывают.
– Благими намерениями, Сев-Сев, дорога в ад вымощена.
– Нет, серьезно! Станислав Андреевич говорит…
И опять взахлеб о своем технологе Панарине. Тот и мастер по шахматам, и когда-то задержал крупного бандита («На шее видела метку от ножа?»), и закончил университет с отличием, и на комбинате из молодых – самый толковый («Прямо энциклопедист!»).
Леокадия нисколько не умеряет этой влюбленности брата, потому что и сама очень любит Стася. Вероятно, Севку подкупает в Панарине его одержимость. Леокадия невольно вспомнила, как когда-то вьюжной зимой Стась кричал в степи:
– Полимеры победят мир!
Все же страшно обидно, что после разрыва с Аллой Звонаревой Стась так и не нашел себе никого по душе. А скорее всего и не искал. Он из однолюбов и, видно, до сих пор верен своему чувству и страдает оттого, что Алла предпочла Мигуна.
…Севка неутомимо продолжал расписывать достоинства Панарина.
– Ну, я покухарю, – пресекает его красноречие Леокадия.
В своей комнате она надевает брюки, фартук и отправляется на кухню готовить борщ на завтра.
Леокадия крошит свеклу, чистит картошку и мурлычет любимое:
И снег, и ветер,
И звезд ночной полет…
Кое-какие преобразования в квартире Леокадия уже произвела: купила удобное и вполне современной формы кресло папе, оборудовала кухню, и теперь она сияет прямо лабораторной белизной, радует глаз стенными шкафчиками, рядами бежевых банок.
Эти беспечные консерваторы – мужчины сначала противятся новшествам, а потом соглашаются, что «так лучше», и принимают все как должное. Надо мобилизовать Севку, чтобы добыл холодильник…
Она поставила кастрюлю на газовую плиту и села за подготовку к завтрашнему дню. Это тоже увлекательное занятие! Очередной экзамен. А ты – вечный ученик.
Недавно Альзин, встретив ее в городе, опять начал корить:
– Изменили нам, Красная Шапочка… А то переходите на комбинат: интересную работу дадим.
Она даже рассердилась:
– Григорий Захарович! Мы готовим вам химиков! Ведь химии, как я понимаю, предстоит долгая жизнь?
– Не буду, не буду… – улыбнулся ее горячности Альзин.
Ну, может быть, она и преувеличивает, но в ее старших классах сейчас почти поголовное увлечение химией. Надолго ли их хватит трудно сказать, однако многие заявляют, что после средней школы пойдут на комбинат. А пока «лаборанты» помогают ей даже в делах шестого «Б».
Она полистала учебники, справочники. Может быть, сначала продумать вопросы школьной олимпиады, подготовить беседу в «клубе любознательных»: что умеет волшебница химия?
Рассказать о полимере, который высасывает из крови яд, спасает при скарлатине и столбняке; о ставиниле – гибриде металла и пластмассы; о глиссерах из стеклопластика; о пиросульфите натрия, который разрешает хранить фураж под открытым небом, потому что отпугивает гнилостные бактерии; о клее, которым склеивают железобетонные плиты; об альпинистских веревках необыкновенной прочности и негниющих сетях?
Кому бы дать написать на листе ватмана вещие слова Максима Горького: «Химия – это область чудес, в ней скрыто счастье человечества; величайшие завоевания разума будут сделаны именно в этой области».
В доме тишина. «Папа, наверно, лег спать – у него опять неладно с сердцем, Севка уткнулся в книгу… Хорошо вот так, в тишине, поразмышлять».
Вот пишут: «Школы-интернаты – учебные заведения высшего типа». А в чем эта новая высота? Говорят: в гармонии общественного и семейного воспитания. Но как же мне «гармонировать» с Лизиной мамой? Она приходит и, даже не поздоровавшись, набрасывается:
– Когда ботинки детям менять будете?
А их месяц назад меняли.
Дома учит дочку:
– Ты замени белье интернатское на старое, там другое выдадут.
Лиза протестует:
– Тебе люди помогли, меня приняли…
Но мать непреклонна:
– Яйца курицу не учат! Государство не обеднеет!
Тогда девочка вспыхивает:
– Нет, учат!
Мать, подскочив к ней, дает пощечину. Лиза – в рев. Но все же интернатское белье на драное не сменила и обо всем рассказала воспитательнице.
…Душа ребенка, как и взрослого человека, не терпит пустоты. Вот только чем будет она заполнена? И кто будет заполнять? Ох, трудно все это, очень трудно.
Директор Мария Павловна говорит: «Нужно гражданское мужество… вдохновение… новаторство».
Какой я новатор! «Взорвалась», увидя, как Валерик «занял» конфету товарищу… Часто не хватает терпеливости… Хочется, чтобы все хорошее произошло немедленно, по мановению педагогической палочки, но ведь так не бывает!
Может быть, я слишком накоротке с детьми: вместе с ними и на коньках и в лес? А надо умерить свою подвижность: не девчонка же – воспитатель! Нет, глупость, глупость! Никому не нужны чопорность и наигранная сдержанность. Дети, особенно здесь, нуждаются в доброй улыбке, ласковом слове.
В дверях комнаты появляется Севка с белым листом бумаги в руках.
– О моя ученая сестра! Не откажи во внимании своему младшему брату!
– Новый гимн полиэтилену?
– Нет, гимн новому человеку.
Он развернул лист.
– «Заповеди бригады коммунистического труда, – прочитала Леокадия надпись, сделанную красной тушью. – Первое: не отказывайся ни от какой работы – выгодная она или нет, тяжелая или легкая. Второе: выполняй работу не механически, – а творчески. Третье: знания и опыт не держи в кубышке». Это кто же сочинил?
– Какая разница? – потупился Севка. – Важна суть.
– Кубышку заменить нельзя?
– Нельзя. Выразительно.
– Ну, быть посему.
– Да, Лё! Достал свежий номер журнала «Кругозор»…
Севка извлек вставленные в журнал пластинки, включил проигрыватель, приглушил звук – запела виолончель. Потом послышался голос английского писателя Чарльза Сноу. Он благодарил Шолохова за подаренную казачью бурку и обещал приехать на Дон еще.
Прослушав Сноу, Севка заметил с огорчением:
– Все же у меня еще плохое произношение…
И опять, как это часто было в последнее время, Леокадия подивилась: «Как же ты вырос, мой Сев-Сев!»
– Борщ! – вскрикнула она и побежала на кухню.
Нет, ничего – вовремя подоспела.
Мамины ходики на кухонной стенке показывали без двадцати час. Ого! Пора и спать… В интернате надо быть к подъему, к семи…
ТЕЧЕНИЕ ЖИЗНИ
После того как Анатолий Иржанов за участие в афере с незаконно фабрикуемыми художественными открытками попал в тюрьму, а потом – в колонию на Крайнем Севере, он многое пережил и передумал.
Работа на руднике по добыче олова была трудной, особенно для него, человека, прежде почти не знавшего физического труда.
Ему пришлось быть крепильщиком, пришлось бурить, и в конце концов он втянулся, физически окреп и работал не хуже других, даже, пожалуй, лучше многих. Иржанов получил право передвижения без конвоя и пропуск – в определенные часы выходить за пределы зоны. Вот тогда-то он смог внимательнее оглядеться и оценить своеобразную красоту этого края.
Часами стоял он на высоком гористом мысу, уходящем в море, и смотрел на глыбы плавучих льдов с вытянутыми языками, на свинцовые воды пролива.
Какой суровый, неуютный, но по-своему прекрасный край! Надгробия диких, припорошенных снегом скал, выброшенные на берег деревянные обломки-плавники создавали картину старого кладбища. Предостерегающе поднимали к небу пальцы каменные гряды – кекуры. А вдали – островки в ледяных шапках, завалы бурелома, замерзшие озерца заболоченной тундры.
Да, здесь были свои краски. И, наверное, не каждому художнику довелось видеть летние дикие розы на покатостях гор, нежно-голубые гроздья болдырьяна, плоские молнии без грома, ложные солнца, «водяного зайца» – столб воды, похожий на смерч, из которого выскакивает небольшое облако.
Никогда не думал Анатолий, что у льда может быть столько расцветок, что похож на стекло – игольчатый, зеленоват – молодой, голубеет – многолетний. Анатолий забывал о том, где он, забывал, что надо возвращаться в ненавистный барак, к своим нарам, которые оказались рядом с нарами отпетого бандита Валета.
Все было Иржанову отвратительно в этом белобрысом, с мутью в глазах подобии человека: и его бескровное лицо, и синева расквашенных губ, и мерзостные изощрения в ругани, и постыдное стремление кого-то унизить, оскорбить, и вечные поиски спирта.
Валет и здесь пытался разыгрывать из себя атамана: запугивал «пером», грозил местью. Узнав, что Иржанов рисует, он где-то добыл для Анатолия картон, краски, чтобы тот рисовал коврики, а Валет обещал сбывать их. Но Иржанов, давший себе клятву никогда больше халтурой не заниматься, наотрез отказался от ковриков и тем навлек на себя особую немилость Валета. Сосед не давал ему житья: крал его вещи и продукты, присылаемые матерью, ночью, вставая по нужде, вроде бы случайно задевал Иржанова, будил его, обращался не иначе как «антилитен задрыганный!» и обещал «выпустить кишки».
Анатолий, насколько это было возможно, сторонился Валета, после работы пропадал в красном уголке, где разрисовывал то стенд, то стенную газету, или часами просиживал над книгами. Если разрешала погода, он рисовал где-нибудь подальше от барака. Начальство, видя его старательность, помогло приобрести альбом и карандаши. У него уже было немало рисунков, которые он называл про себя «набросками на краю земли».
Вот трактор тащит балок – домик, поставленный на полозья. Странная особенность арктического ветра: при любой силе он не заносит след от трактора… Вот под яром у железной печки с отводными трубами три человека колдуют над рыбой: наверно, готовят строганину из омуля.
И портреты людей. Раз можно было рисовать – значит, можно было жить.
Как-то в июньский вечер Анатолий сидел на валуне у моря. Широкую осушь вдоль побережья заливали барашки наката. Дул нагонный ветер. Над головой проплывали ливневые облака, может быть, держали путь на Пятиморск, к дочке.
Нет городов плохих и хороших. Есть города, где нам было плохо или хорошо. В Пятиморске ему было особенно хорошо. Чисто. Он не умел тогда этого ценить.
«Интересно, куда девался тот портрет Нелли, который я рисовал? И где сама Прозоровская? Я с ней не был бы счастлив. Ей нужен волевой человек, нужна узда… А я, как верно говорил отец, – перекати поле. Слякоть. И Валентина Ивановна была права: с мусором в душе художником не станешь…»
Начало темнеть. Анатолий вернулся в барак, спрятал свой драгоценный альбом в тайничок под изголовьем.
На следующий день, придя с работы, он сунул руку под изголовье – альбома не было. Иржанов отбросил подушку, заглянул под нары – альбома не оказалось и там. Украсть его мог только Валет. Но как сказать ему: «Верни!», если Анатолий не видел, что украл именно он?
А Валет, сидя на койке, гнусил, ухмыляясь:
– Чё загрустил, антилиген? Ирудиция заела?
Иржанов молчал: зачем раздражать Валета? Может быть, поизмывается и возвратит альбом.
Следующий день был банным. Они купались рядом. Иржанов увидя на груди Валета татуировку «Спешы жыть», невольно усмехнулся. Уж больно комичными показались ему эти слова на тощей груди Валета.
Тот вдруг вбеленился. Подскочил к Иржанову – расквашенная губа поползла вверх, открывая желтые острые зубы, – поднял для удара шайку:
– Че насмехаешься?
Анатолий, защищаясь, оттолкнул его. Валет, тощий и верткий неожиданно упал ему под ноги, сбил на скользкий пол, стал бить шайкой по голове.
Иржанов озверел. Отплачивая за альбом, за издевательства, стал душить Валета.
Их разняли, и старший воспитатель отряда, немолодой уралец, капитан Драгин строго наказал и одного и другого.
Как-то, уже много спустя после того как Анатолий отсидел в изоляторе, Драгин пригласил его к себе. Капитан нравился Иржанову. Он чем-то напоминал Анатолию отца в молодости, на той фотографии, что висела у них дома в столовой. Отец ему не писал – наверно, отказался от блудного сына. Да и от матери давно ничего не было.
Драгин сидел в бревенчатой, жарко натопленной избе, расстегнув китель, чаевничал. Словно вырубленное из старого кедра, лицо Драгина вспотело.
– Раздевайся. Садись почайпить, – радушно предложил капитан.
Анатолий снял стеганку, ушанку, стесненно подсел к столу. Драгин налил ему чай в высокую, расписанную золотом по синему чашку. Спросил, глазами показывая на нее:
– Хорошо, художник?
– Да какой я художник! – с горечью возразил Иржанов. – Самоучка… Малевал кое-как и… домалевался.
– Да, брат, коряво у тебя жизнь сложилась, – согласился Драгин, посмотрев с дружелюбным участием. – Коряво… Почти тридцать лет прожил, а позади – кочки и болота… Сам лишил себя молодости, друзей, семьи, профессии.
Драгин подался всем корпусом к Иржанову, сказал задушевно:
– Надо, Толя, все поворачивать заново, пока время есть…
Он ушел от капитана с тяжелым сердцем. Это правда: ни друзей, ни семьи, ни молодости. А в прошлом: мелкое самолюбование да «кровавая Мэри» – смесь томатного сока и водки. Где-то дочка, где-то Вера, которую предал. А ведь мог быть счастлив, человеком мог быть, если б рядом она… Как был глуп и эгоистичен! Не понимал, что ломкие встречи, где страсть вытесняет все, только опустошают душу. Понадобились и эти годы и эта беда, чтобы пришло прозрение.