Текст книги "Виктор Вавич"
Автор книги: Борис Житков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 47 страниц)
БАШКИН колебался между двумя чувствами: «Все сволочи и мальчишки тоже. Тина и паутина. Плевать, плевать», – губы отвисали тогда на скучном лице. – «Или по-новому. Бодро, бойко, весело, с искрой», – и Башкин улыбался и шагал скорей.
У него было три урока в этот день.
Один урок он дал скучно и плевательно. Но два другие прошли бойко. Ласково и весело вышло с Колей.
Дома Башкин шутил со старухой. А вечером сел писать «Мысли». Очень хотелось утвердиться по-новому. Он надеялся, что удастся выработать тезисы. Тезисы, по которым жить. Он достал пакет с открытками и решил уничтожить.
«Уничтожу! Сожгу! Прогляжу напоследки один раз – и в печку! Ах, чепуха какая», – думал весело Башкин и положил красавиц на письменный стол сбоку.
Он вынул тетрадь и задумался с пером в руке. Поставил цифру 1. Это тезис первый.
«Не врать! Не врать! Первое – это не врать».
Но написать: «не врать» Башкин не решился, – а вдруг кто увидит? И поставил:
«1. Н.В.».
«Я пойму, – думал Башкин, – а больше никому знать не надо… Второе! Что второе? Спокойствие. и смелость!» – решил Башкин. И он с радостью поставил:
«2. С. и С.».
Ему казалось, что вот пришла судьба и дала ему белый лист: что тут напишешь, то и твое. И ему казалось странным, как он раньше не додумался, – это так просто. И он жадно думал, чего бы еще пожелать.
Был уж второй час ночи. В окна стучал дождь, и от этого в комнате казалось уютней. Башкин прилег на кровать и думал, уткнув перо в угол рта.
Резкий звонок в коридоре. Башкин вздрогнул. Привскочил на постели. Звонок рванул еще раз. Заохала старуха за стенкой. Башкин вышел в коридор. Он часто дышал. Руки слегка тряслись.
– Спросите, спросите – кто, не отпирайте, – старуха высунула нос в двери.
– Кто там? – напряженным горлом спросил Башкин.
– Телеграмма Фоминой, – ответил голос.
– Вам телеграмма, – сказал Башкин старухе.
– Господи-светы! Познь какую.
Башкин открыл.
Два городовых и околоточный быстро протиснулись в двери. Заспанный дворник хмуро глядел на Башкина. Запахло мокрым сукном.
– Вы это будете господин Башкин? – спросил околоточный, надвигаясь на Башкина рябым, серым лицом.
Башкин растерянно отступал к своей двери. Околоточный оглянулся на дворника.
Дворник закивал головой.
– Эта, эта ихняя комната, – скучным голосом сказал дворник. Облокотился плечом о косяк и достал коричневый тряпичный кисет.
– Вы что же? Посмотреть? – сдавленно сказал Башкин и попробовал улыбнуться. Перо слегка подрагивало в его руке.
– А вот по распоряжению Охранного отделения обыск, – сказал хмурым, усталым голосом квартальный. Достал платок и обтер мокрые усы. – Садитесь! – И он указал на край кровати. – Стань здесь! – Околоточный ткнул городовому пальцем. Городовой тяжело шагнул и стал рядом с кроватью.
Старуха, придерживая на груди кофту, совала издали нос.
– Ничего, ничего, – сказал околоточный, – пусть оденется, протокол подпишет. – Околоточный тяжело упал на стул и сдвинул шапку на затылок. Он, пыхтя, потянул ящик стола.
– Тут есть не мое… – сказал Башкин и дернулся с кровати. Городовой протянул толстый, как бревно, черный рукав шинели.
– На месте сидите.
– Это все разберут… там, – скучно и важно мямлил околоточный, перелистывая «Мысли» Башкина. – Тэ-экс… – и отложил в сторону. – Оружия нет? – спросил квартальный, не поворачиваясь.
– Какое, какое? – спросил Башкин. – Ножик у меня есть, – и Башкин торопливо вынул из кармана перочинный ножик и на дрожащей ладони протянул околоточному.
– …револьвер или… бомбы, – говорил околоточный, разглядывая открытки красавиц. – Женским полом интересуетесь? Городовой хихикнул.
– Где у вас переписка? – вдруг повернулся околоточный к Башкину, повернулся резко, зло. – Письма, письма где? И сейчас же обратился к городовому в дверях:
– Вынь, что в комоде. Какие бумаги – сюда, – и хлопнул по столу. – Лампу, скажи, пусть даст.
Башкин слышал, как старуха зашлепала к себе в комнату. Она вернулась с лампой, совала ее городовому, услужливо, хлопотливо.
– Колпак можете снять, так светлей, – и глянула зло на Башкина. – А вот он кто, – громко шептала старуха, – вот он сказался-то когда…
Башкин заерзал на кровати.
– В чем вы меня подозреваете? Почему вы ищете? – вдруг заговорил он громко, лающим голосом. – Я не крал. Пожалуйста, я вам все покажу. Господин надзиратель! Давайте я вам покажу – это гораздо ведь проще.
– Сидите на месте, – едва слышно буркнул квартальный.
В это время резким рывком открылась входная дверь, мелодично зазвенели шпоры. Жандармский ротмистр ткнул зазевавшегося дворника. Околоточный вскочил навстречу и поправил фуражку.
– Ну что? – спросил ротмистр.
– Изымаю, – быстро сказал надзиратель и отшагнул от стола. Ротмистр, слегка согнувшись, огляделся. Повилял фалдами шинели.
– Это вы – Башкин? Башкин встал.
– Да, да, я Башкин, только я не понимаю, ничего не понимаю, – Башкин сделал веселое лицо, – зачем-то перемяли мне белье, только из стирки… сегодня… то есть третьего дня…
– Ага, – сказал, не слушая, ротмистр. – Вы, господин Башкин, одевайтесь, мы вас задержим. А тут не беспокойтесь, – все это у вас будет цело.
– Свезешь!
– Слушаю, – сказал городовой.
Он держал пальто и помогал Башкину попадать в рукава.
– Ей-богу, я ничего… ничего не понимаю, – говорил Башкин и деланно улыбался.
Ротмистр перебрасывал книги.
АННА Григорьевна вернулась к столу красная, ушла лицом в себя, села и чужими рассеянными глазами мигала на Саньку, на Наденьку.
Все помолчали минуту.
– Все-таки нахал, как ты хочешь, – сказал Санька, ни к кому не обращаясь. Так, через стол. И отхлебнул чаю. Никто не ответил. Вдруг Анна Григорьевна проснулась.
– Нет, нет, – заговорила она и еще пуще покраснела, – он, наверно, перенес что-нибудь, что-нибудь ужасное… или судьбу чувствует.
– Роковой… подумаешь, – сказал Санька с полным ртом.
– Не форси, не люблю, – сказала Анна Григорьевна. Наденька молча перелистывала Ницше, прищурив глаза.
– Простите, что это у вас? – спросил Подгорный. Он глядел, как Наденька переворачивала странички.
– Ницше, немецкий… – и сейчас же уставилась прищуренными глазами на Алешку. – Скажите… мне вот интересно, – сказала Наденька, – если б вам задали вопрос, дети, скажем… Как авторитету… спросили бы: есть Бог? Нет, или лучше так: верите ли вы в Бога или нет?..
Санька глядел на Подгорного с улыбкой, с надеждой, готов был радоваться. Он не знал, что скажет Алешка – да или нет, но уж наперед верил, что здорово.
Наденька, вся сощурясь, глядела пристально на Алешку. Анна Григорьевна осторожно поставила стакан, чтоб не брякнуть.
– Должно быть, верю, – сказал Алешка, улыбнулся и сейчас же нахмурился, – потому что злюсь на него и ругаю каждый день раз по сту.
– Ну, а если б спросили: есть он?
– Спрашивали меня: членораздельно ответить не могу.
– Гм, так, – сказала Наденька. – Тогда лучше не отвечайте. – И опять принялась за странички.
– Конечно, в Бога с бородой, верхом на облаке… – начал Алешка. Он слегка покраснел.
– Это я знаю, – сказала небрежно Наденька, – вы уж ответили.
– Это она констатирует и формулирует, – сказал Санька. Он тоже прищурил глаза и показал, как Наденька держит головку.
– Отрежь мне хлеба, – сказала Наденька.
– Тебе побуржуазней или пролетарский кусок? – Санька взял нож и насмешливо глядел на Наденьку.
– Пошло!
– Скажите, какой соций у нас завелся. Святыни задели.
– Отрежь хлеба, я прошу же, – сказала Наденька строго.
– Это что, уж диктатура приспела? Да?
– Дурак.
– Мы-то все дураки. А я тебе говорю, что посели вас всех на Робинзонов остров, первое, что построите, – участок. Да, да, и еще красный флаг поверх поставите. Режу, режу, не злись.
Санька протянул кусок хлеба.
– Скажите, вы в самом деле социалистка? – спросил Алешка, спросил серьезно и уважительно. Наденька на секунду взглянула на него. Алешка мягко и сочувственно глядел на Наденьку.
– Да, я придерживаюсь взглядов Маркса, – бросила Наденька.
– Скучная история.
Анна Григорьевна вздохнула и прошла в кухню.
– Слушай, Надька, – заговорил весело Санька, – ты расскажи нам этот марксизм. Нет, попросту. Ну, представь себе, что земля первозданная, целина, леса, бурелом всякий. А люди все голые – с начала начнем, – так нагишом и сидят на земле. Все рядышком. Ну, кто здоровей, тот сейчас…
– Возьми, пожалуйста, и прочти и не будешь вздор городить. Надо приучиться марксистски мыслить прежде всего.
– Я понимаю еще – логически выучиться мыслить, а как-нибудь там – технологически, или филологически, или марксологически – это уж ересь.
И Санька глянул на Подгорного: правда, мол? Поддержи.
Но Алешка обернулся к Саньке и серьезно вполголоса сказал:
– Это тебе не арифметика. Ты бывал влюблен? Так знаешь, что все тогда по-иному кажется. Что было плохо, то стало дорого…
– Ну, вы здесь влюбляйтесь, – сказала Наденька, – а мне пора… – Она встала и, заложив палец в книгу, пошла к себе в комнату.
САНЬКА Тиктин сидел в весовой комнате университетской лаборатории. По стенам – столы. Вделаны на крепких кронштейнах, на них химические весы в стеклянных шкафчиках. Санька был один, было тихо и чисто. Весы напряженно, строго смотрели из-за стекла. Но это чужие весы, на них весят другие. Свои весы Санька знал и любил. Они ждали его. И когда Санька осторожно поднял шторку стекла и пустил весы качаться, весы приветливо заработали: а ну, давай. Медленно, спокойно заходила стрелка по графленой пластинке. И в Саньку вошло веселое спокойствие. Он осторожно клал пинцетом золоченые гирьки разновеса, весы ожили и старались. В этой комнате нельзя было курить, была блестящая пустая чистота, и здесь говорили шепотом и осторожно ходили. Санька уважал и любил весы. Он кончал анализ – три недели работы, три недели Санька фильтровал, сушил, нагревал, и это последнее определение он подсчитает, и должно выйти сто процентов. Но Санька подсчитал наперед и теперь подкладывал гирьки, с опаской поглядывал, – не вышло бы больше, больше ста процентов. Немного меньше – не беда. Санька менял гирьки, – весы отвечали: то правей, то левей ходила стрелка. Теперь оставалось последнее: сажать на коромысло весов тонкую проволочку, осторожно, рычажком. Эту проволочную вилку Санька аккуратно пересаживал по делениям коромысла. Вот-вот уже в обе стороны ровно отходит стрелка. Через закрытую шторку Санька следил за стрелкой. Он просчитал вес. Да, выходило сто два процента. Санька остановил весы.
Снова просчитал гири – сто два процента. Санька напрягся нутром, но теми же спокойны-ми движениями опять пустил весы. Как медленный маятник, поползла стрелка влево и устало поплыла вправо. Весы как будто нахмурились. Они смотрели вбок, но не могли показать иначе.
Санька разгрузил весы. Аккуратно, напряженной рукой уложил разновес в бархатные гнезда коробки и ушел, не обернувшись на весы. Весы тоже не глядели на Саньку: некстати, правда, – уж не взыщите. Тиктин ушел вдаль по коридору и на подоконнике зло, поминутно слюня карандаш, стал заново вычислять.
– Шестью семь ведь сорок два, – шептал Санька, – сорок два. Два пишу, – и обводил пятый раз двойку, с силой вдавливал карандаш, – итого сто два и три десятых процента. Вот сволочь какая! – И Санька снова на чистой странице начинал счет сначала. Цифры выходили те же. Санька не досчитал, свернул тетрадь, сунул в карман. Навстречу семенил короткими ножками старик-профессор. Санька виновато и недружелюбно ему поклонился. А такой приветливый старичок. На лестнице Саньку остановил однокурсник. Студент этот был в пенсне, высокий; на угловатой голове идеальной плоскостью стояли ежиком волосы. Как будто сверху еще что-то было, но это отпилили пилой ровно, гладко. Студент зацепил палец за борт тужурки, тужурка была застегнута на все пуговицы.
– Вам не встречалось в цейтшрифтах чего-нибудь о работах Иогансена по кобальтиакам? – Студент очень умным взглядом смотрел на Саньку.
Санька знал, что студент нарочно так громко спрашивает Саньку об этих глухих частностях, нарочно солидно, на всю лестницу, и знал, что студенту хочется, чтоб и Санька сделал умное лицо и важно промямлил бы что-нибудь, как будто вспоминая. Можно было бы и врать, лишь бы слышали кругом те, что сновали по лестнице. На них студент недовольно косился – сквозь пенсне.
– Толкутся тут.
Саньке было противно. Скажите, приват-доцент какой! Но все это было где-то и шло стороной, а в глазах мельтешили цифры, карандашные записи.
И вдруг Санька крикнул ему в наморщенные брови:
– А из двенадцати семь? Семь из двенадцати? Пять, а вовсе не шесть.
И Санька опрометью бросился прочь.
Ну, теперь другое же дело: девяносто девять и шесть! Санька помнил, что не положил пинцета в коробочку с разновесом. Он побежал в весовую. Укоризненно глянули весы. Санька истово запрятал пинцет, поставил коробочку. В дверях он повернул назад и поправил коробочку. Санька гордо посмотрел на позеленевшие пуговки своей тужурки: эти зеленые от сероводорода пуговки говорили, что он химик. Саньке захотелось пойти к старичку, к профессору. «Свинство какое, – думал Санька, – тряхнул я ему головой, как бука какая. Приду и спрошу… ну, что-нибудь по делу. Можно ли титровать? Нет, не титровать, а что-нибудь». Санька почти бежал по паркетному коридору в конец, к профессорской лаборатории.
Старик в холщовом халате стоял перед стеклянным вытяжным шкафом. Пробирки и колбочки в аккуратном порядке стояли на столике, покрытом фильтровальной бумагой. Чистая, чинная посуда важно поблескивала. В воздухе стоял тонкий невнятный химический запах.
Санька влетел и стал на пороге.
Старик что-то кипятил в шкафу и, не отрываясь, приветливо закивал Саньке. Санька краснел и улыбался, он придерживал еще ручку двери:
– Скажите, Василий Васильевич… из двенадцати… то есть… девяносто девять и шесть хорошо?
– Если процентов, – смеялся профессор, глядя в шкаф, – то…
Но Санька, до ушей красный, уж дернул ручку.
Шинель он надевал, насвистывая, и все улыбался и, краснея, вспомнил старика.
«Но, черт возьми, дело сделано, – и Санька чувствовал, что можно побаловать себя. – Чего бы? Закатиться куда-нибудь. Заслужил».
Именинником вышел Санька на мелкий дождик, на слякоть. Прохожие шли, глядя под ноги, злой походкой, как в изгнание. Санька скакал через лужи, нарочно выбирал большие.
Кафешантанный зал горел огнями, зеркалами. Огни играли на графинчиках, бокалах, ножах, на мельхиоровых мисках, в ушах, на запонках, на лысинах, на офицерских погонах. Море светлых зайчиков зарябило у Саньки в глазах. И дух стеснился от удовольствия, от ожидания. Он был в тужурке с зелеными пуговицами; она сейчас была ему дорога, как гусару простреленная фуражка.
Алешка Подгорный все в том же сюртуке: он не был еще дома, он вторую неделю «нырял» – ночевал по чужим квартирам.
Чистый столик, старательно оттопырилась по углам крахмальная скатерть. Алешка с высокого роста сразу нацелился и стал протискиваться среди публики. Гомон и звяканье посуды и какой-то возбужденный гул стояли над головами людей. Этот гул вошел в Саньку, и, когда оркестр грянул с треском и звоном марш, что-то защемило глубоко у Саньки в груди, больной и сладкой нотой запело. И поверх звона и барабанного треска плавал голос скрипки. Женский, просящий.
– Забубенная музыка, – сказал Алешка и навалился на стол, подпер руками голову, – под такую, верно, музыку и пропил папаша-то мой казенные деньги.
Официант пробирался мимо, балансировал, как жонглер, блестящим подносом с бутылками, мисками, бокалами; в другой руке между пальцев он сжимал графинчик и с полдюжины рюмок. Он извивался между стульев и вихлял, раскачивал поднос с посудой как будто только для того, чтобы похвастать искусством.
Санька на ходу заказал ему майонез и графинчик водки, и лакей кивнул головой в ответ и вертнул подносом.
Санька налил из потного графинчика себе и Алешке, и вдруг стало радостно и уютно, будто это их дом, и в этом доме они поедут куда-то и что-то там по дороге увидят.
– Понимаешь, – говорил Санька, – считаю – сто два и три. Что за черт, думаю?
Алешка задумчиво кивал головой и улыбался музыке.
– Да что я, весить не умею? – продолжал Санька. Он не спеша рассказывал: – Раз, два, десять раз считаю – сто два и три! – и Санька сиял. Ему хотелось рассказывать приятное, и он видел, что сквозь музыку слушает Алешка эти сто два и три и ласково и грустно улыбается.
Музыка грянула последний аккорд, и стали слышны голоса и нестройный крик, каким говорят, чтоб перекричать оркестр. Сбоку у занавеса высунулась доска с цифрой. Четыре. Санька глянул в программку:
«4. La belle Эмилия, звезда Берлина и Мюнхена».
Капельмейстер сверкнул в воздухе белой манжетой, и труба заиграла военный сигнал – с места резанула медным голосом, как веселый приказ. Все повернулись к сцене. Оркестр лихо подхватил сигнал и бодро запрыгал мотив кавалерийской рыси – весело, избочась.
Занавес рывком дернулся вверх, и, вихляясь под музыку, вышла из-за кулис высокая немка. Она слегка поворачивалась на каждом шагу. Толстые ноги обтянуты белыми рейтузами, на лакированных ботфортах огромные шпоры. Пунцовая венгерка с желтыми шнурками шаром выпячивалась на груди. Уланка заломлена набекрень, в глазу блестел монокль, хлыстиком la belle Эмилия размахивала в такт музыке.
Немка щелкнула шпорами и взяла под козырек. Она улыбалась толстой, накрашенной физиономией – самодовольно и задорно.
Санька ��лышал отдельные иностранные выкрики под веселый мотив. Вдруг музыка сделала паузу. Эмилия пригнула колени и закричала всем своим испитым голосом:
– Kaval-ler-r-ri-ist!
Дзяв! – лязгнули тарелки. И оркестр понес дальше, а Эмилия маршировала по сцене, поводя тазом под музыку. И снова выкрики, пауза, – и:
– Kaval-ler-r-ri-ist!
Дзяв!
Рядом за столиком сидели двое. Военный чиновник с узкими погонами и красным воротником прихлебывал маленькими глоточками вино, мигал и глядел на сцену, будто что-то считал или примеривал. И его серое лицо с серой бородкой торчало над ярким воротником, как будто не от него голова, а с другого. Его сосед, толстый, с мясистой угреватой рожей, обгладывал куриные кости, обсасывал, и толстые, мясистые губы обхватывали, присасывались, как красные щупальцы. На золотом перстне блестящей бородавкой топорщился топаз. Черными мокрыми глазами толстяк то зыркал на сцену, то щурился куда-то в проход. Вдруг он закивал головой, помахал в воздухе салфеткой и, наскоро скусив хрящик, вытер жирные губы. Санька глянул, куда кивал толстяк.
Худенькая женщина, в черном обтянутом платье, меленькими шажками шла между столов и спин, – она придерживала подол платья и щепетильно пронизывалась в толчее, никого не задевая. Тонкий султан на шляпе грациозно раскачивался, тростинкой гнулась и маленькая женщина. Толстый господин еще раз вытер красные губы и схватил ее руку. Она смеялась мелким смехом, вздрагивала худенькими плечами; толстый сдирал с ее маленькой узкой руки перчатку, сдирал жадно, как будто раздевал и спешил. А она смеялась смешком и пожималась, как на холоду. Толстый наполовину содрал перчатку и впился, всосался губами в ладонь. – и Саньке стало страшно, вспомнились куриные косточки. Чиновник все так же прихлебывал из стакана, подняв брови, будто стараясь что-то вспомнить.
Но в это время оркестр заиграл вальс, на сцене уже торчала из кулисы доска: «№ 2». И Санька прочел Алешке: «Зинина-Мирская, известная русская каскадная певица». И вот, в открытом платье с блестками, в юбке тюльпаном – в обычном костюме шансонетки, который носят, как форму, вышла не в такт музыке бледная женщина: она была набелена, и яркий румянец горел на щеке, как рана. Но зал загремел, затопал ей навстречу. Оркестр на минуту стал.
– Мирская, «Машинку»! – орал кто-то. – «Ма-шин-ку-у»!
Мирская, высоко поднимая голые локти, поправила лямки декольте и злобно глянула черными глазами на публику. Она была высокого роста и ловко сложена. Она стояла просто, и казалось – сейчас начнет ругаться, и вдруг улыбнулась, улыбнулась глупо, беззаботно и счастливо, – видно было, что она была пьяна. Она была в том хмелю, когда видят только суть вещей и не видят предметов.
Капельмейстер махнул палочкой, осторожно, вкрадчиво скрипки запели вальс, и Мирская, раскачиваясь в такт, запела – запела на всю залу глубоким, грудным голосом; она вздыхала, переводила дух, она ходила, приплясывая, по сцене, и от этого было грустней, – она в пьяном забвении останавливалась, и снова ее толкала музыка вперед. Она подходила все ближе и ближе к рампе, и Санька не мог отвести глаз от ее ярко освещенных ног в розовых блестящих чулках.
«Пусть цветы мои, – пела Мирская, – нежный аромат, о любви моей вам твердят»
И Саньке вдруг так захотелось, чтоб именно его она любила и так грустно, истомно ему пела эта вот женщина, на которую все смотрят сейчас, а она ни на кого, и ходит, как у себя в комнате. Алешка грустными глазами смотрел на сцену и резко опрокинул над рюмкой пустой графинчик.
Вдруг что-то хлопнуло: Мирская ткнула ногой, разбила лампочку в рампе. Она оборвала пенье и смотрела, подняв брови, себе под ноги. Потом нахмурилась, плюнула и пошла за кулисы.
Зал аплодировал, выл, где-то уронили посуду, и она зазвенела – два официанта заботливо ныряли там около столика.
Но занавес уже упал, оркестр играл другое, – его едва было слышно сквозь шум. – шел № 8.
Француженка, одетая желтой Коломбиной, с наивным лицом пела неприличные двусмыслицы, мило коверкая русские слова.
Санька с Алешкой спросили сосисок и второй графин. Они оба уж не могли его дождаться. Особенно Санька – он уже ехал, нужно было дальше, скорей и скорей. И скорость была в графине.
Саньке хотелось приютить тоненькую женщину, что сидела за соседним столом, вырвать ее от толстого, и хотелось томительной и отчаянной любви Мирской; мечталось, чтоб она прижалась к нему щекой, обхватила больно за шею и покачивала в такт вальсу, и тогда все, все готов отдать Санька, и все трын-трава, и пусть сейчас отовсюду напирает самое жуткое, а ему будет все равно, и пусть умрут так.
У Коломбины были такие изящные тонкие ручки, она так ими по-детски вертела, что Санька думал: «Хорошо, чтоб такая прыгала в комнате, а когда кто придет – убирать в шкаф, и никто знать не будет, а он будет чувствовать, что она там сидит, а как уйдут, он ее выпустит, и она снова запрыгает».
Массивная дама в огромной шляпе с длинным страусовым пером ломилась среди столиков. Санька едва узнал la belle Эмилию.
И вдруг все оглянулись назад, – Алешка подтолкнул Саньку:
– Гляди – Мирская!
Мирская шла в атласном пунцовом платье, окном белел квадрат декольте, на щеках уж не было румянца, черные брови, крашеные губы и алая роза в черных волосах. Пристальные глаза смотрели вперед, она не видела, как ей подставляли стулья у столиков. Санька смотрел во все глаза. И вдруг Мирская повернулась к нему и уперлась черным пьяным взглядом. Не останавливаясь, свернула она к студентам, взяла стул от соседнего столика и села рядом с Санькой. Алешка посторонился, Санька смотрел, не говоря ни слова.
– Не бойся, – сказала Мирская и стукнула костяным веером по столу, – не разорю: спроси мне пива… больше ничего. – И сама крикнула на весь зал: – Григорий! Дай сюда пива.
– Ты хлопай этому, – ткнула Мирская Алешку, – он хороший человек. – На сцене жонглер ловил зажженные лампы.
– Какую сволочь стали подавать, – сказала Мирская, отхлебнув пива, – попробуй. – И она протянула Саньке бокал, намеченный с краю красной губной помадой.
Санька отхлебнул вместе с помадой – ему думалось: «ее помада».
– Брось! – крикнула Мирская и ударила Саньку по руке, – бокал упал и разлился на скатерть. – Черт с ним, другой спросим, – говорила Мирская. – Чего вы, дураки, одни сидели? А? Меня ждали? Да?
– Ждал, – сказал Санька.
Мирская пьяно покачала головой. Она силилась разглядеть Саньку сквозь муть хмеля.
Алешка пристально глядел на соседний столик. Маленькая женщина не смеялась, она сидела надувшись и глядела в сторону, запрокинув назад голову; толстяк сидел уже спиной к Саньке; он ворочался, толкал Мирскую; он наваливался сверху на худенькую девицу и что-то говорил ей в ухо, а она отмахивалась сложенной перчаткой, как от овода, от осы.
– Брось! – сказала Мирская и толкнула толстого. – Как тебя зовут? – обратилась она к Саньке. – Саня, спроси сифон зельтерской. Скорей!
Санька застучал ножом. В зале официанты метались с посудой, дым от папирос затуманил воздух, общий гул рычал уж напряженной, пьяной нотой, уже все катилось, ехало полным ходом и звенело на ходу.
Мирская выхватила сифон из рук официанта и, обернувшись на стуле, ударила шипящей струей в жирный затылок соседу.
Толстый вскочил, закрывая руками шею, отскочила девица, чиновник попятился на стуле.
– Сволочь! – орала истерическим голосом Мирская. Чиновник мигал – не знал, смеяться или кричать. – Тоже сволочь! – крикнула Мирская и пустила струю чиновнику в лицо. – Сволочи, сволочи! – кричала Мирская.
Люди поднимались с мест, смотрели на скандал, радостно, с ожиданием. Официанты спешили, пробивались меж столов.
Алешка встал и схватил Мирскую за руку. Она как будто обрадовалась борьбе – подвывала, вырывала руку с сифоном, и вода фыркала и брызгала в соседей.
– Уймите пьяную бабу, что за игрушки! – рявкнул солидный бас. Где-то хлопали в ладоши. Мирская выронила сифон и повалилась на стул.
Официант что-то серьезно шептал ей в ухо. Мирская отмахивалась и болтала брильянтовыми сережками.
– В отдельный кабинет, господа студенты; неудобно так, знаете… – назидал официант.
– Позвольте, это ж безобразие, – офицер подступал к Саньке. – Па-аслуш-те. Вы отвечаете за вашу даму. Отввечаете? – Он был пьян и красными выпученными глазами смотрел на Саньку, моргая бровями.
– Мне нельзя в скандал лезть, понимаешь? – шепнул Алешка на ухо Саньке.
Вдруг Мирская поднялась со стула.
– Офицюрус, молчи! Молчи, Ленька! Оставь! Знаешь? – и она закачала пальцем в воздухе. – Идем ко мне! – Она взяла Саньку под руку. И, заметив задержку, самую неуловимую заминку (Санька потом долго это вспоминал), Мирская крикнула: – Ну, проводи, что ли, – она дернула Саньку вперед. Они под руку пошли через зал. Офицер попятился к своему столу. Алешка остался расплачиваться по счету.
– Т�� не студент, ты дурак, – говорила Мирская в самое ухо Саньке, жарко дышала ртом, – и офицюрус дурак, а те… те сволочи… Сволочи! – крикнула Мирская так, что соседи оглянулись.
Мирская жила тут же в гостинице, и тут в вестибюле ждала ее компаньонка, в ковровой шали, со злым напудренным лицом, с мушкой на щеке. Мирская остановилась в полутемном вестибюле, положила обе руки Саньке на плечи. Она раскачивала его и смотрела ему прямо в глаза пьяными, пристальными зрачками.
Санька насильно улыбался, он не знал, что делать со своим лицом, и все больше и больше робел, но глядел, не отрываясь, как входил, пробивался в него взгляд пьяной женщины, а Мирская рвалась глазами дальше, до дна. И Санька вдруг почувствовал, как укол, – дошла, и в тот же момент Мирская сильно толкнула его, так что он едва не опрокинулся назад.
– Иди!
Компаньонка зло резанула глазами по Саньке и повела хозяйку по ковру лестницы.