355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Житков » Виктор Вавич » Текст книги (страница 1)
Виктор Вавич
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 19:27

Текст книги "Виктор Вавич"


Автор книги: Борис Житков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 47 страниц)

Борис Житков

ВИКТОР ВАВИЧ
Роман

КНИГА ПЕРВАЯПрикладка

СОЛНЕЧНЫЙ день валил через город. В полдень разомлели пустые улицы.

У Вавичей во дворе шевельнет ветер солому и бросит – лень поднять. Щенок положил морду в лапы и скулит от скуки. Дрыгнет ногой, поднимет пыль. Лень ей лететь, лень садиться, и висит она в воздухе сонным золотом, жмурится на солнце.

И так тихо было у Вавичей, что слышно было в доме, как жуют в конюшне лошади – как машина: «храм-храм».

И вдруг, поскрипывая крыльцом и сапогами, молодцевато сошел во двор молодой Вавич. Вольнопер второго разряда. С маленькими усиками, с мягонькими, черненькими. Затянулся ремешком: для кого, в пустом дворе? Ботфорты начищены, не казенные – свои, и не франтовские – умеренные. Вкрадчивые ботфорты. Не казенные, а цукнуть нельзя. Он легко, как тросточку, держал наперевес винтовку. Образцово вычищена. Утки всполошились, заковыляли в угол, с досады крякали. А Виктор Вавич от палисадника к забору с левой ноги стал печатать учебным шагом:

– Ать-два!

Когда он печатал, лицо у него делалось лихим и преданным. Как будто начальство смотрело, а он нравился.

– Двадцать девять, тридцать!

Виктор стал перед забором. Тут он достал из кармана аккуратно сложенную бумажку. Мишень. Офицерскую мишень – с кругами и черным центром. Растянул кнопками на заборе и повернулся кругом. Ловко шлепнул голенище о голенище. Отчетливо:

– Хляп! – Постоял, прислушивался и снова: – Хляп! Старик кашлянул в окне. Виктору стало неловко. Спит же он всегда в это время.

Виктор подтянул голенище и ворчливо сказал:

– Хлопают, прямо стыдно, – и вольным шагом пошел к палисаднику.

Старик Вавич стоял в окне в расстегнутой старой землемерской тужурке поверх ночной рубахи. Он толстыми пальцами сворачивал толстую папиросу, как будто лишний палец вертел в руках, посматривал на сына, подглядывая из-под бровей.

Виктор остановился и снова дернул голенище – зло, как щенка за ухо.

– А, черт, удружил тоже… сапожник и есть.

Мазнул глазом по окну. Отец уже повернулся спиной и зашаркал туфлями в столовую. Закурил, задымил и вместе с дымом пыхнул из усов:

– Голенищами!

– Нищие? – обрадовалась Таинька. – Музыканты пришли? Таинька захрустела крахмальным ситцем и высунула в дверь беленькую головку, с веснушками, с вострым носиком.

– Голенищами! Голенищами аплодирует лоботряс-то наш. Не мешай, – сказал старик, когда дочь сунулась к окну, – пусть его!

А самому где-то внутри, как будто в желудке, тепло стало от того, что все же хоть дурак сын, а красивый. Красивый, упругий.

Но старик вслух корил себя за эти чувства:

– Мы в это время в землемерном читали… этого… как его? Еще поется про него. – И мотив вспомнил: – «Выпьем мы за того». Да и пили. Идейно пили. А не: «ать-два». Дурак!

Виктор с опаской исподлобья глянул на окна. Никого. Потоптался, поправил фуражку. Вдруг нахмурился, сказал:

– А черт с вами! – И снова отсчитал тридцать шагов – от мишени к дому. Он стоял, держа винтовку к ноге. Раз! – и Виктор ловко отставил левую ногу и взял наизготовку.

– Отставить! – шепнул себе Виктор. И броском, коротко и мягко, взял «к ноге». Хлопнули голенища. Хотел оглянуться. – А плевать! Я дело делаю. Каждый свое дело делает. Ать! – И винтовка сама метко влетела под мышку и замерла. Виктор взял на прицел. Он видел себя со стороны. Эх, вольнопер! Картина! Чувствовал, как лихо сидит на нем бескозырка, прильнул к винтовке. Он пока еще не видел мишени, не глядел на мушку, глядел на молодчину-вольнопера.

Что-то заскребло за забором, и одна за другой показались две стриженых головы: мальчишки впились в Вавича и так и замерли, не дожевали скороспелку, – полон рот набит кислой грушей.

«Кэ-эк пальнет», – думали оба.

Но Вавич не пальнул. Он прикладывался, щелкая курком, резким кивком поднимал голову от приклада и брал наизготовку. Теперь он прикладывался, целился аккуратно, затаив дыхание, и твердил в уме: «как стакан воды». Бережно подводил мушку под мишень. Он замирал. Затаивали дух и мальчишки.

Цок! – щелкал курок, и все трое вздыхали.

Вольноопределяющиеся допущены к офицерской стрельбе. Вавич всех обстреляет. Шпаков-перворазрядников.

«Гимназеи!» – подумал он про перворазрядников. И еще тверже вдавил в плечо приклад.

Потом – значок за отличную стрельбу. Он даже чувствовал, как он твердо топорщится у него на груди. Бронзовый. Мишень такая же и две винтовки накрест.

Обстрелял офицеров. Офицерам неловко. Они жмут ему руку и конфузятся от злости и зависти. А он – как будто ничего. Навытяжку, каблуки прижаты.

«Молодчага! – Рррад стараться!»

Герой, а стоит как в строю. От этого всем еще злее станет.

Картина!

Обиды

ВИКТОР Вавич не любил лета. Летом он всегда в обиде. Летом приезжают студенты. Особенно – путейцы в белых кителях: китель офицерский и горчичники на плечах. С вензелями: подумаешь, свиты его величества стрекулисты. (Технологи – те повахлачистей.) А уж эти со штрипочками! И барышни нарочно с ними громко разговаривают и по сторонам глазами обмахивают, – приятно, что смотрят. И нарочно громко про артистов или о профессорах:

– Да, я знаю! Кузьмин-Караваев. Я читала. Бесподобно!

А студент бочком, бочком и ножками шаркает по панели.

Ну эти бы, черт с ними. Но вот те барышни, которые зимой танцевали с Виктором, – и какие они записочки по летучей почте посылали (Виктор все записочки прятал в жестяной коробочке и перечитывал), – эти самые зимние барышни теперь ходили с юнкерами и наспех, испуганно, кивали Виктору, когда он им козырял. Юнкера принимали честь каждый со своим вывертом, особенно кавалеристы. Вавич каждый раз давал себе зарок:

«Выйду в офицеры, без пропуска буду цукать канальев. Этаким вот козлом козырнет мне, а я: „Гэ-асподин юнкер, пожалуйте сюда“. И этак пальчиком поманю. Вредненько так».

И Виктор делал пальчиком. «Так вот будет, что барышня стоит, в сторону отворачивается, а я его, а я его: „Что это вы этим жестом изобразить хотели? Курбет-кавалер!“» Он краснеет, а я: «Паатрудитесь локоть выше!»

Правда, студенты и юнкера болтались не больше месяца, но Вавич уж знал: взбаламутили девчонок до самого Рождества.

Виктор злился и, чтоб скрыть досаду, всегда принимал деловой вид, когда приезжал из лагерей в город. Как будто завтра в поход, а у него последние сборы и важные поручения.

«Вы тут прыгайте, а у меня дело», – и озабоченно шагал по главной улице.

Шагал Вавич к тюрьме и, чем ближе подходил, тем больше наддавал ходу, вольней шевелил плечами, его раззуживало, и все тело улыбалось. Улыбалось неудержимо, и он широко прыгал через маленькие камешки.

У калитки смотрителева сада он наспех сбивал платочком пыль с ботфортов.

Смотритель Сорокин был вдов и жил с двадцатилетней дочерью Груней.

Смотритель

ПЕТР Саввич Сорокин был плотный человек с круглой, как шар, стриженой головой. Издали глянуть – сивые моржовые усы и черные брови. Глаз не видно, далеко ушли и смотрят как из-под крыши. Форменный сюртук лежал на нем плотно, как будто надет на голое тело, как на военных памятниках. Он никогда не снимал шашки; обедал с шашкой; он носил ее, не замечая, как носят часы или браслет.

Вавич никогда не хотел показать, что бегает он каждый отпуск к Сорокиным для Груни. Поэтому, когда он застал одного Петра Саввича в столовой, он не спросил ни слова про Груню. Шаркнул и поклонился одной головой – по-военному. Сели. Старик молчал и гладил ладонью скатерть. Сначала возле себя, а потом шире и дальше. Вавич не знал, что сказать, и спросил наконец:

– Разрешите курить?

Петр Саввич остановил руку и примерился глазами на Вавича: это, чтоб узнать, – шутит или дело говорит. И не тотчас ответил:

– Ну да, курите.

И он снова пошел рукавом по скатерти.

Смотритель Сорокин знал только два разговора: серьезный и смешной. Когда разговор он считал серьезным, то смотрел внимательно и с опаской: как бы не забыть, если что важное, а больше испытывал, нет ли подвоха. Недоверчивый взгляд. С непривычки иной арестант пойдет нести, и правду даже говорит, а глянет Сорокину в глаза – и вдруг на полуслове заплелся и растаял. А Сорокин молчит и жмет глазами – оттуда, из-под стрехи бровей. Арестант корежится, стоять не может и уйти не смеет. Тут Сорокин твердо знал: на службе разговор серьезный всегда. За столом он не знал, какой разговор, и не сразу решал, к смешному дело или по-серьезному. Но уже когда вполне уверится, что по-смешному, то сразу весь морщился в улыбку и неожиданно из хмурой физиономии выглядывал веселый дурак. Он тогда уж безраздельно верил, что все смешно, и хохотал кишками и всем нутром, до слез, до поту. И когда уж опять шло серьезное, он все хохотал.

Ему толковали:

– Тифом! Тифом брюшным. А он отмахивается:

– Брюшным… Ой, не могу! Вот сказал… Брюшным!

И хлопал себя по животу. Его снова бил смех, как будто хотелось нахохотаться за весь строгий месяц.

А теперь он сидел за столом и недоверчиво и строго тыкал Вавича глазами. Вавич долго закуривал, чтоб растянуть время. Старик оглянулся, а Вавич пружинисто вскочил и бросился за пепельницей. Сел аккуратненько. Думал: «что б сказать?» – и не мог придумать. Вдруг старик откинулся на спинку стула, и Вавич дернулся, – показалось, что смотритель хочет что-то сказать. Виктор предупредительно наклонился. Смотритель ткнул глазами.

– Нет, нет. Я ничего. Курите, – помолчал, вздохнул и прибавил: – молодой человек.

Груня не шла, и Вавич подумал: «А что, как ее дома нет?» Надо начинать. И начал:

– Ну как у вас, Петр Саввич, все спокойно?

– У нас? – переспросил старик и недоверчиво глянул – к чему это он спрашивает. – Нет, у нас никаких происшествий не случалось, – и стал перебирать бахромку скатерти, глядя в колени. – Бежать вот только затеяли двое, – глухо вздохнул смотритель.

– Кто же такие? – с оживлением спросил Виктор, как взорвался. Уставился почтительно на Петра Саввича.

– Дураки, – сказал смотритель. Оперся виском на шашку и стал глядеть в окно.

– Подкоп? – попробовал Виктор.

– Нет, пролом. Ломали образцово, могу сказать. И все же засыпались.

– Теперь взыскание?

Смотритель глянул на Вавича. Вавич опустил глаза. Стал старательно стряхивать пепел. И вдруг старик рявкнул громко, как сорвавшись:

– Надавали по мордам – и в карцер. А что судить их? Я дуракам не злодей.

В это время на заднем крыльце стукнули шаги. Виктор узнал их: «дома, дома!» Старался всячески запрятать радость. Но покраснел. Он слышал, как за ним легко стукали Грунины туфли, и Виктор спиной видел, как движется Груня. Вот она брякает умывальником. Теперь, должно быть, руки утирает. Вот она идет к двери. И только когда она шагнула за порог, Виктор встал.

Груня

ГРУНЯ была большая, крупная и казалась еще толще от широкого открытого капота. Она несла с собой свою погоду, как будто вокруг нее на сажень шла какая-то парная теплота, и теплота эта сейчас же укутала Вавича. Груня улыбалась широко и довольно, как будто она только что поела вкусного и спешила всем рассказать.

– Удрали? – смеялась Груня, протягивая полную руку. Рука была свежая, чуть сырая.

– Ей-богу, в отпуск.

– Без билета! Вот честное слово! Врете? – И она глянула так весело Виктору в глаза, что ему захотелось соврать и сказать, что без отпуска.

– Собирай, собирай на стол, Аграфена, – буркнул старик. Груня повернулась к двери.

– Разрешите вам помочь? – И Вавич щелкнул каблуками. Он не мог остаться, он боялся выйти из этой теплой атмосферы, что была вокруг Груни, как бывает страшно вылезти из-под одеяла на холодный пол. В кухне Груня нагрузила его тарелками.

Она считала: Раз! – и смеялась Вавичу: Два! – и опять смеялась.

Перед обедом смотритель встал и шагнул к образу. Поправил портупею. Он стоял перед образом, как перед начальством, и громким шепотом читал молитву, слегка перевирая.

– Очи всех натя, Господи, уповают, – читал смотритель, – а ты даеши им пищу, – и за этим послышалось: «А я делаю свое дело. Потому что нужно».

Груня и Виктор стояли у своих стульев. Груня смотрела, как дымят щи, а Виктор почтительно крестился вслед за смотрителем.

Когда смотритель обедал, он садился спиной к окнам, спиной к тюрьме, чтоб эти полчаса не смотреть на кирпичный корпус с решетками. Он всегда смотрел: смотрел на окно, на тюремный двор. И говорил про себя: «Смотритель – и должен, значит, смотреть. Вот и смотрю».

Только за обедом он отворачивался от окон, но чувствовал (он всегда это чувствовал), как там за спиной распирает арестантская тоска тюремные стенки, жмет на кирпич, как вода на плотину. И ему казалось, что он сейчас за обедом, пока что, спиной подпирает тюремные стены.

Груня подала первую тарелку отцу.

Смотритель налил из расписного графинчика себе и Вавичу.

Виктор каждый раз не знал: пить или нет?

«Выпьешь – подумает: если с этих пор рюмками, так потом бутылками». Не пить – боялся бабой показаться.

Смотритель каждый раз удивленно спрашивал:

– Не уважаете? – И опрокидывал свою рюмку. Вавич торопливо хватал свою и впопыхах забывал закусывать.

Смотритель ел наспех, как на вокзале, и толстыми ломтями уминал хлеб, низко наклоняясь к тарелке.

Груня ела весело, как будто она только того и ждала целый день – этой тарелки щей. Улыбалась щам и, как радостный подарок, стряхивала всем сметаны столовой ложкой.

– Ой, люблю сметану, – говорила Груня и говорила, как про подругу.

И Вавич думал, улыбаясь: «А хорошо любить сметану!» И любил сметану душевно. Вавич чувствовал поблизости, здесь, на столе, Грунин открытый локоть, и его обдавало жаркой жизнью, что разлита была во всем широком Грунином теле. И он щурился как на солнце, с истомой потягивал плечами под белой гимнастеркой.

После второй рюмки Петр Саввич скомандовал Груне:

– Убери!

Смотритель боялся водки, и Груня каждый раз опускала глаза, когда прятала графин в буфет.

Палец

ЧАЙ пил Петр Саввич уже сидя на диване, лицом к окнам. За чаем он еще позволял себе не смотреть, а только посматривать. И ему хотелось продлить обеденный отдых и навести разговор на смешное. Он громко потянул чай с блюдечка, обсосал усы и весело обернулся к Вавичу:

– Скоро в генералы?

Вавич обиделся. Замутилось внутри. «Что это? смеется?» Виктор покраснел и буркнул:

– Да я не собираюсь… даже… по военной. Но Петр Саввич уж пошел по-смешному:

– По духовной? Аль прямо в монахи?

И смотритель сморщился, приготовился хохотать, натужился животом.

Груня фыркнула.

Вавич не выдержал. Встал. Потом сел. И снова встал, вытянулся. Старик, застыв, ждал и дивился: «Что такое? Почему не вышло?»

Но Виктор до поту покраснел:

– Господин… Петр Саввич… – сказал Виктор. Сорвался, глотнул и снова начал: – Господин…

Груня заботливо смотрела на него, разинув глаза. Вавич обдернул гимнастерку.

– При чем тут… смеяться?

– Сядьте, сядьте, – шептала Груня. Но у Виктора были уже слезы на глазах.

– Если я не стремлюсь по военной, так это не значит… не вовсе значит, что я… шалопай!

У смотрителя сразу ушли глаза под крышку, опять нависли усы и брови.

– Извините, – сказал глухо, животом, смотритель. – Я не обидеть. А напротив даже… Почему? – почтенно. Я ведь слышал, – изволили говорить: в юнкерское. А если так, я даже рад. Ей-богу, ей-богу!

– Сядьте, – сказала Груня громко. Вавич стоял.

– На стул! – сказала Груня и дернула Виктора за рукав. Он оглянулся на Груню. Томительным жаром пахнуло на Виктора. Он сел. Ему хотелось плакать. Он смотрел в скатерть, напрягся, не дышал, чтоб не всхлипнуть.

Петр Саввич пересел на диван ближе к Виктору и начал глухим шепотом:

– Я, простите, сомневался. Какая же это дорога? Верно ведь? Три года в юнкерском. – Смотритель загнул большой палец. Толстый, солдатский. – А потом под-пра-пор-щиком, в солдатской шинели, на восемнадцать рублей, года этак три? А?

Груня подсела, налегла пухлой грудью на стол и смотрела испуганно то на отца, то на Вавича.

И Вавич сразу понял всем нутром, что все, все кончено. Кончено с погонами, с офицерской кокардой. Потому что старик обрадовался, что по штатской. И Виктор обвис. Как будто внутри повисло и хлябает что-то холодное, мокрое.

– Если вы таких мнений, молодой человек, господин Вавич, – и смотритель положил руку Виктору на рукав (он так и не разгибал большой палец, как будто дело еще не кончено и рано разгибать), – если вы уж таких мнений, то я готов даже содействовать… по полицейской, например.

Вавич, весь красный, смотрел вниз и коротко и часто дышал, как кролик.

– Вот потолкуем, – говорил глухим баском смотритель. И вдруг вскочил: – Куда! Куда! – заорал он, глядя в окно. Вскочил, обтянул портупею, толкнул форточку и загремел на весь двор: – Куда, канальи, мусор валите? А, дьяволы! – Он схватил фуражку и выбежал на двор.

Виктор поднялся.

– Я пойду, – хотел сказать Виктор. Не вышло. Но Груня поняла.

– Зачем? Зачем? – Груня смотрела на него испуганными глазами.

– Пора, время, – и Вавич взглянул на часы. Хотел сказать, который час. Но смотрел и не мог понять, что показывают стрелки.

– А чай? – И Груня опустила ему руку на плечо. Первый раз. Вавич сел. Отхлебнул с краешка глоток чаю, и ему вдруг так обидно стало именно от чаю, как будто его, маленького, отпаивают сахарной водой. Горько стало, и слезы начали нажимать снизу. Вавич взялся за шапку и машинально несколько раз пожал Грунину ручку. По дороге к калитке он внезапно еще два раза попрощался.

Он вышел от смотрителя почти бегом, он бил землю ногами. Задними улицами пробрался на лагерную дорогу. Шел, глядел в землю и все видел широкий, мужицкий палец смотрителя: как он его пригнул. Пригнул!

На другой день Вавич заявил ротному, что в офицерской призовой стрельбе он участвовать не будет.

А себе Вавич дал зарок: не ходить к Сорокиным.

Он был один в палатке.

– Не буду! Не буду! Не буду! – сказал Вавич и каждый раз топал ногой в землю. Вколачивал, чтоб не ходить.

Флейта

ЛЕГ красный луч на старинную колокольню – и как заснул, прислонился. И стоит легким духом над городом летний вечер, заждался.

Таинька у окна сидела и на руках подрубливала носовые платочки. Ждала, чтоб перестал петь мороженщик, а то не слышно флейты. Это через два дома играет флейта. Переливается, как вода; трелями, руладами. Забежит на верхи и там бьется тонким крылом, трепещет. У Таиньки дух закатывается и становится иголка в пальцах. Сбежала флейта вниз… «Ах!» – переведет дух Таинька. Она не знала, не видела этого флейтиста. Ждала иной раз у окна, не пройдет ли кто с длинной штукой под мышкой. Он ведь в театр играть ходит. Таинька не знала, что флейта разбирается по кускам, и этот черный еврейчик с коротким футлярчиком и есть флейтист, что заливается на всю улицу из открытых окон. Футлярчик маленький. Таинька думала, что это готовальня. У папы такая, с циркулями.

Таинька думала, что он высокий, с задумчивыми глазами, с длинными волосами. Наверно, он ее заметил и знает, и хочет, может быть, познакомиться, но случая нет. А он скромный. А теперь нарочно для нее играет, чтоб она поняла. Почему он не переоденется уличным музыкантом и не придет к ним во двор? Стал бы перед окнами и заиграл. Таинька сейчас бы его узнала.

Флейта круто замурлыкала на низких нотах, побежала вверх, не добежала и тихими, томительными вздохами стала подступать к концу. Капнула, капнула светлой каплей. И вот зажурчала трель. Шире понеслась вниз серебряной россыпью. Таинька наклонила головку. Отец стоял среди комнаты и вместе с флейтой бережно выдыхал дым.

– Даст же Господь жидам… тем – евреям – талант! А флейта уж расходилась, не унять, как сорвалась, все жарче, все быстрей.

– А он… еврей? – спросила Таинька как могла проще.

– Ну да! Разве не видала – маленький, черненький? Израильсон или Израилевич, черт его знает.

Всеволод Иванович вдруг увидел, что криво болтается карнизик на этажерке. Стал прилаживать. Прижал ладонью. Карнизик повис и качнулся. А Всеволод Иванович снова, еще, еще, чтоб как-нибудь пристал. Фу ты! Опять повис.

– Надо же, черт возьми, собраться! – заворчал и зашлепал вон.

«Это ничего, что еврейчик, – подумала Таинька. – Бедный еврей, черные печальные глаза. И что маленький – ничего. Только лучше пусть Израильсон, а не Израилевич. – И ей вспомнился Закон Божий и батюшка, и как проходили про Израиля. – Он, кажется, весь волосатый был? Нет, это Исав!» И Таинька очень обрадовалась, что Исав.

Флейта замолкла. Таинька все ждала. В голове грустным кружевом висел последний мотив. Таинька собрала платочки, перешла шить в столовую, к окну. Шила, все поглядывала напротив на забор, на черемухи. Должен ведь пройти. Вошел отец с молоточком в стариковской руке.

– Глаза проглядишь, – сказал Всеволод Иваныч. Таинька покраснела: «Откуда он знает?»

– Не шей, говорю, впотьмах, – ворчал Всеволод Иваныч. Он обвел стены глазами.

– Ни одного гвоздя в этом доме. Сто раз ведь говорил. – И он пошлепал дальше. Таинька слышала, как он упустил молоток и захлопал на воробьев. Зашипел в палисаднике:

– Киш-шу-шу! Анафемы.

Потух закат, и стал на улице свет без теней. Таиньке казалось – сейчас этот свет ветром выдует из улицы, и ничего не будет видно. И как пройдет – тоже. Шаги застукали по мосткам. «По нашей стороне!» – и Таинька нагнулась к иголке. Мороженщик, вихляя тазом, нес на голове свою кадушку. Опустила глазки. А когда шаги поровнялись, глянула.

Таинька сморщилась. Недовольно глянула на мужика. А в это время торопливые шаги, неровные, сбивчивые, затопали вдоль забора. Таинька не успела стереть с лица гримасу, а «маленький, черненький» прошагал мимо. Как-то все забирал вперед одной ногой. Таинька заметила котелок, который вздрагивал на упругих курчавых волосах.

«Как у нас в диване», – подумала Таинька про волосы. Но сейчас же решила, что это очень хорошо: ни у кого таких нет, только у него. Она хорошо приметила и крутой нос и черные короткие усы, торчком, как зубная щетка.

«Израиль!» – мысленно провожала Таинька флейтиста и все хотела связать переливы флейты с черным Израилем.

«А может быть, не он? Не этот?» – подумала Таинька и обрадовалась.

Но сейчас же схватилась и вдвое крепче полюбила Израиля за то, что усомнилась, что будто обрадовалась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю