Текст книги "Заговор красного бонапарта"
Автор книги: Борис Солоневич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)
А через несколько недель пленникам страшного форта попалась газета «Züricher Zeitung», где на последней странице петитом было напечатано, что на швейцарской границе Тироля найден труп, по всей очевидности, русского военнопленного, умершего от холода и голода. При умершем никаких бумаг обнаружено не было. Долго еще вспоминали русские, французские и английские офицеры своего товарища, погибшего в борьбе за свободу, в свой пятый побег нашедшего такую обидную, серую смерть. И только через три года вспыхнуло по всей Европе имя замкнутого русского поручика. Оно вспыхнуло на новом, красном горизонте. Этот молодой поручик, во главе красных полчищ, начал страшный штурм Европы…
Все это при свете хрустальных люстр в роскошном парижском ресторане, под звон бокалов шампанского, вспоминали старые товарищи. Конечно, никто и словом не обмолвился, что именно французскому генералу Вейгану досталась честь отбросить «красного Наполеона» от стен Варшавы, считавшейся уже обреченной и бывшей последним барьером Европы… В конце вечера с приветственным тостом поднялся генерал Dubailje, сосед Тухачевского по страшному форту № 9. В ответ на этот тост встал с бокалом в руке тонный и подтянутый советский маршал с двумя блестками красного ордена на груди. Поблагодарив за радушие и приветствия, Тухачевский отметил старую дружбу, связывающую оба народа, которые не имеют почвы для столкновения интересов и уже не раз в истории доказывали, что союз Франции и России – единственный залог прочного европейского мира.
_Еще сравнительно недавно, – сказал в заключение Тухачевский, щеголяя изысканным произношением, – здесь же, в прекрасной столице прекрасной Франции, другой военачальник русской армии, знаменитый генерал Скобелев, герой войны с Турцией, поднимал свой бокал за франко– славянскую дружбу– единственный барьер тевтонским аппетитам. Его пророческие слова, так блестяще проверенные войной 1914-18 годов, я считаю своим долгом повторить теперь, перед лицом неизбежной новой войны. Пусть же крепнет братский союз прекрасной Франции и могучей России, и да будет позволено мне, скромному представителю великой страны, поднять свой бокал и от всего русского сердца воскликнуть: «Vive la belle France!»
Красный маршал сказал это от искреннего сердца, не думая о том, что эта его речь сыграет свою роковую роль в его же судьбе…
* * *
Толстый красный карандаш сломался от удара по столу. Усатое лицо с насупленными бровями недовольно поднялось от телеграммы. Сталин был явно очень рассержен. На его нервный звонок в кремлевский кабинет быстро вошла секретарша.
– Почему мне этой телеграммы вовремя не дали? – резко спросил он, не оборачиваясь.
– Простите, Иосиф Виссарионович… Я думала…
– Ах, вы иногда и думать умеете? – едко оборвал Сталин в сердцах, но потом, обернувшись, увидал умело подкрашенное, красивое лицо Розы Каганович, и гневные морщинки на его лбу немного разгладились.
– Что ж ты думала?
– Что эта телеграмма не так уж и важна. И я решила вас не будить. Вы ведь вчера так много работали!..
Голос звучал томно и нежно. Роза подошла ближе и от нее пахнуло тонкими духами. Гнев Сталина стал проходить.
– Вот что значит иметь хорошеньких секретарш! Они всегда своих патронов жалеть будут. А когда эта телеграмма получена?
– В два часа ночи.
Сталин опять нахмурился. Если Тухачевский произносил свою речь вечером, то отчет должен был быть получен около полуночи. Ах, этот Довгалевский. Вот старая шляпа!.. Такое важное сообщение… Но присмотревшись к телеграмме, Сталин заметил на ней пометку – 0 ч. 02 минуты.
– Что за чорт: неужели наши телеграммы из Парижа идут сюда целых два часа? Проверь это, Роза, и взгрей, кого нужно, без всякой пощады. Безобразие!
– Но ведь… Иосиф Виссарионович… Телеграмма шла только несколько минут.
– Как так: отправлена в 0 часов две минуты. Прибыла сюда в 2 часа. Откуда же «несколько минут»?
– Но ведь время в Париже сзади нашего на два часа. Когда там полночь, у нас уже два часа утра.
Сталин удивленно поглядел на Розу. Ему хотелось ее о чем-то спросить, но он сдержался. При его некультурности, он не сразу понял, почему вышла такая разница в часах. Но показать перед Розой свое незнание он не хотел… В ранней молодости Сталин готовился быть священником и учился в духовной семинарии, но оттуда в шестнадцатилетнем возрасте был исключен за революционную пропаганду и с тех пор стал профессиональным революционером-подпольщиком. Не успевая «подковаться по марксизму», он, разумеется, не мог и мечтать о более широком образовании. Знал только свое дело – властвовать силой, хитростью, интригами, обманом, провокациями. У него не было ни широкого образования, ни ума, ни обаяния Ленина. Этот восточный, хитрый и жестокий деспот знал, что в нем нет ничего, перед чем добровольно преклонились бы люди. И он старался никогда не показывать неполноценности своей личности, тщательно скрывая провалы своего образования. Поэтому, в ответ на объяснения Розы, он только хмыкнул и изменил тему разговора:
– А ты разве в это время еще не спала?
– Нет еще, – скромно потупила глазки секретарша. – Очень много работы было…
– Эх ты, бедняга. Кончились, выходит, твои хорошие денечки? Теперь около меня, уже не понежишься, Розочка?
– Да я и не жалуюсь, товарищ Сталин. Жить рядом с вами, работать на пользу мировой революции и коммунизма, брать с вас пример – для меня высшее счастье.
Опять скромно и томно опустились глазки. Грубое лицо Сталина расплылось в улыбке. Он притянул девушку к себе.
– Вишь ты, какая миленькая большевичка нашлась тут, – усмехнулся он. – Ну, ладно, Розочка. Только в следующий раз буди меня ради таких телеграмм. Лучше лишний раз проснуться, чем лишний раз проспать. А теперь иди к себе, Арарат моего сердца.
Когда дверь за секретаршей закрылась, брови Сталина опять нахмурились. Аппарат советской информации и слежки работал без осечек. Но… какой дьявол дернул Тухачевского говорить о «тевтонской опасности»? Ах, чорт!..
Сталин взволнованно прошелся по кабинету. Речь маршала в Париже могла стать большим осложнением в его отношениях с новой Германией. Уже давно его особо доверенные, люди пытались наладить в Германии переговоры относительно заключения военно-политического договора. Торгпред в Берлине, Канделяки, являясь неофициально особоуполномоченным Сталина, сообщал, что он надеется на удачное завершение начатых «разговоров». Сталину хотелось направить динамизм нацистской Германии в сторону Запада, спровоцировать войну, но остаться в стороне и в выигрышный момент выступить на европейскую сцену с нетронутой армией, – «поставить красную точку», как умно сказал недавно Каганович. Германия, как будто, шла на сближение, на «дружественные переговоры». И вот в такой критический момент дернула нелегкая Тухачевского произнести свой тост. Правда, собрание в Париже было неофициальным, имело чисто дружеский, личный характер, но ведь для придирки всего довольно. И даже подобная мелочь может нарушить успешное течение «разговоров». Такое уж теперь нервное, напряженное время… А если этот Тухачевский, проездом через Германию, еще что-нибудь брякнет? Он ведь не знает тайных планов Кремля!..
Сталин вернулся к столу и опять позвонил. Через несколько секунд в дверях неслышно появилась Роза.
– Стенографируй, – коротко сказал Сталин. —
Молния.
Париж.
Полпреду Довгалевскому.
Копия – Берлин, Канделяки.
Тухачевскому проездом Берлин не задерживаться тчк избегать политических высказываний тчк Сталин.
– Готово? Умница, Розочка. Хвалю за быстроту. Телеграмму сдай немедленно в шифровальную и дальше для отправки молнией…
* * *
Таня с восторгом читала и перечитывала короткие слова записки, врученной ей посыльным:
«Завтра у „Солдатской могилы“. В то же время и таким же путем, как в последний раз у „Пестрого Васи“».
Она поняла, что нужно прибыть к восьми часам вечера к Триумфальной арке с соблюдением тех же предосторожностей, как это было в последний раз в Москве, у храма Василия Блаженного.
Все шло так радостно и удачно. Только что была получена последняя телеграмма из Москвы – победа советских стрелков оказалась оглушительной и по всем видам состязаний. Даже москвички далеко оставили сзади себя парижанок. Тане будет о чем порассказать в Москве! Она уже представляла себе, как с цифрами в руках будет докладывать на ряде собраний, а потом попросту рассказывать друзьям об этой чудесной поездке. Конечно, о многом ей будет запрещено говорить, чтобы не смущать честных пролетариев картинками жизни парижских рабочих, которые живут куда комфортабельнее и сытее советских инженеров и партийцев… Но это все – впереди. А сейчас, сегодня – встреча с милым Мишей. И встреча запросто, не на ступеньках церкви, а много, много часов совсем вместе, не боясь никаких слежек и арестов. Кто может выследить в Париже, этом человеческом муравейнике, двух людей, которые имеют советский опыт конспирации? Кто выследит человека, сменившего несколько такси и полдюжины метро?.. Ах, как чудесно! Встретиться сперва в Париже, а потом – вернувшись в Москву – и там тоже, на родной земле. С ним, с Мишей, ей так хорошо…
Девушка не разбиралась в своих чувствах к суровому маршалу с такой кровавой славой. Для нее он был просто «ЕЕ МИША», в душе которого она не поняла, а просто почувствовала своей девичьей тонкой интуицией большое и тяжелое одиночество и какую-то усталость от постоянной и жестокой жизненной борьбы. Сама этого не сознавая, девушка внесла в жизнь железного солдата что-то теплое, задушевное, уютное.
Часто, внутренне улыбаясь, Тухачевский думал, что у каждого человека есть своя собственная линия спектра. И чем ярче сам человек, тем богаче, красочнее, пестрее спектр его жизни. В этом спектре должны быть не только основные линии жизни – голод, борьба и любовь, но и много более нежных, сложных оттенков, полупрозрачных, неясных и… человечных. Голод Тухачевский видал и на войне, и в плену, и в побегах. Борьбы в его жизни было столько, что ее хватило бы на десяток «нормальных» жизней. Но любви – настоящей, пылкой, пламенной, страстной, нежной, жертвенной, всепоглощающей – он не знал никогда, да и не был способен на такую любовь. Он ясно понимал, что Таня – милая влюбленная девочка, искреннее чистое сердце, которой в первый раз опалено пламенем любви. И эта ее чистая, нежная влюбленность была на пестром, резком и богатом спектре его жизни чем-то вроде нежно-золотистой полосочки среди кроваво-пурпурных черт, определявших весь основной тон его жизни. При мысли о Тане, о ее сияющей влюбленности и ясной, чистой вере в него, при воспоминании о ее робких нежных пальчиках, всегда словно теплая волна проходила по его телу. Таня была для него словно игрушкой, кусочком тепла и нежности в его жизни-борьбе. Он как-то даже не думал о ней, как о молодой хорошенькой женщине и чувствовал только какую-то потребность в ее милой женственности, застенчивой нежности и любви. Он сам насмешливо и скептически усмехался при анализе этого нового для него ощущения, но оно было так ново и приятно. И в самом деле, почему бы не погреться «на старости лет»? Почему бы не смягчить одинокое заледеневшее сердце светлым розовым теплом этой милой девочки?..
«Орлам случается и ниже кур спускаться, Но курам никогда до облак не подняться»…
Почему иногда не перестать быть суровым маршалом и не превратиться просто в милого Мишу для этой славной девушки, для которой его слава, звание, деньги и положение не играют ровно никакой роли? Для нее он просто «МИША», в компании которого так расцветало ее юное сердце и возле которой так смягчалось его ожесточившееся сердце… Ему, жестокому солдату, готовившемуся к самому ответственному сражению своей жизни, право, вовсе не плохо было немного растормозиться и отдохнуть в веселой компании Тани, с которой не нужно ни дипломатничать, ни сдерживаться, ни настораживаться, ни носить постоянную маску. И за которой даже не нужно было ухаживать, ибо она этого не требовала и не замечала. В ней чувствовалось что-то родное и близкое… Что ни говори – только искреннее тепло сердца заражает и передается другому. Только такое тепло может согреть жизнь и хоть немного растопить ледяшку, лежащую на том месте, где должно биться нормальное человеческое сердце…
– Стареешь, товарищ поручик гвардии, явно стареешь, – шутливо говорил сам себе Тухачевский, отмечая свою радость от предстоящей встречи с Таней. Надевая широкий плащ в передней советского полпредства, он невольно усмехался самому себе.
– Если вас, товарищ маршал, кто будет спрашивать, что прикажете передать? – почтительно спросил его монументальный швейцар полпредства, распахивая двери.
– Ушел по личным делам, – сухо ответил Тухачевский. – Скоро вернусь. Прошу не беспокоиться.
Сменив несколько такси, метро и пройдя по городу два-три «конца», он подошел к великолепной Триумфальной арке. Таня уже ждала его, вся сияя счастьем. Тухачевский взял ее под руку и, внимательно оглянувшись, быстро пошел к остановке такси.
– Вперед, по Champs Elisées, – отрывисто сказал он шоферу.
Тот, пожилой сутулый человек, внимательно посмотрел на маршала и молча тронулся по чудесной аллее.
– Ну, куда мы теперь? – блестя глазами, спросила Таня, плотнее прижимаясь к своему спутнику.
– А куда хочешь, Нежнолапочка, – ласково ответил Тухачевский, внимательно поглядев в заднее окно машины. – Мне все равно. Хочешь на Эйфелеву башню полезем?
Таня покачала головой.
– Ну-y-y-,– протянула она капризно. – Там народу много… Ветер и… вообще. Мне хочется просто с тобой побыть. Вместе, совсем вместе… Только вдвоем. Мне тебе столько рассказать нужно… Хорошо бы в лес уехать, в поле… Быть совсем, совсем одни. На травке, у маленькой речки под солнышком, хотя бы и французским и зимним… Может быть, даже русскую березку отыщем – пусть она шумит над нами…
Тухачевский как-то удивленно поднял брови – а и в самом деле: сколько лет не был он в поле, в лесу, попросту, по-хорошему, как сказала Таня. Какие есть в жизни простые радости, недоступные суровым маршалам… Но погода была серая, дул ветер.
– Ничего не выйдет сегодня, Танюша, – ласково ответил он. – Но мы еще устроим это; у меня есть в запасе несколько дней, не так уж занятых. Я вырву часок для такой прогулки.
Маршал с радостью представил себе милую прогулку по полям и лесам с девушкой. И мысль о «прирученном волке» опять мелькнула в его голове…
– Но пока погода скверная, – сказал он, – знаешь что, Танюша – поедем туда, где все французские короли развлекались, – в St. Cloud, – и там хорошенько поужинаем. Тебе, вероятно, надоели обеды в общежитиях? Вот мы и кутнем малость. Эх была, не была!.. Проведем вместе хороший вечерок. Один – помнишь? – ты мне уже испортила своим капризом.
Лицо девушки вспыхнуло.
– Капризом? – протянула она, отвернувшись. – Ну, как тебе не стыдно, Миша? Как ты не понимаешь?.. Для вас, мужчин, все так просто и… сразу. А мы ведь иначе устроены…
– Ладно, ладно, – ласково сказал Тухачевский. – Не сердись, моя милая принцесса Недотрожка… Это я так. Я ведь не «зверь из бездны» и не скиф… Насильно мил не будешь… Ну, не буду, не буду, – опять весело рассмеялся он, заметив обиженное движение Тани. – Поедем, брат, раньше всего поужинаем по-хорошему. Мне ведь тоже всякие официальности надоели хуже горькой редьки… А там видно будет…
– A St. Cloud, – бросил он шоферу.
Когда машина остановилась перед уютным загородным рестораном, было уже почти совсем темно. Тухачевский повернулся к шоферу, чтобы расплатиться. Но тот, вместо того, чтобы посмотреть на счетчик, приподнял форменную фуражку.
– Вы ведь Михаил Николаевич?.. Командарм Тухачевский? – на чистом русском языке тихо спросил он. – Я не ошибся?
Маршал быстро опустил руку в карман и насторожился.
– А даже если бы и так? – медленно ответил он, оглянувшись по сторонам. – Вы что, на слежке за мной?
– Да нет, господин… простите, товарищ Тухачевский! – улыбнулся пожилой шофер. – Это, ей Богу, случайно. Я ведь вас с русско-польской войны знаю. Вы мне там жизнь спасли. Доктора Костина не вспомните?
Тухачевский несколько секунд напряженно вглядывался в круглое лицо шофера, окаймленное седеющими волосами. Он, очевидно, рылся в своей памяти. Потом напряженные черты его лица немного прояснились.
– Костин?.. Да, да… Помню. Накануне нашего отступления? Вы потом интернировались?
Шофер утвердительно закивал головой.
– Вот, вот… И еще раз спасибо за ваш тогдашний совет. Он спас мне жизнь.
– А теперь за рулем? Почему не врачом, по-старому?
– Да что поделаешь? Права практики не дают. «Саль этранже»… Особенно при «Народном фронте»… Приходится, как русские парижане говорят, «дебруировать по малости»… Выкручиваемся. Нация ведь наша крепкая, что и говорить… Русаки, одно слово!
Таня радостно улыбнулась и приветливо протянула ему руку.
– Ну, здравствуйте, товарищ русак.
Старый доктор тепло пожал ей руку и нерешительно оглянулся на Тухачевского. Тот какую-то мучительную часть секунды колебался. Тягостное воспоминание пережитой недавно на аэродроме моральной пощечины молнией мелькнуло перед ним. Но старый доктор смотрел на него с такой искренней радостью, что маршал протянул ему руку. Тот горячо ее пожал.
– Миша, – тихонько шепнула Таня. – Пригласим его с нами.
Тухачевскому понравилась такая мысль. Это, кстати, давало ему возможность не отпускать шофера, если тот действительно был бы шпионом, и не дать ему возможности связаться со своим «центром».
– Да, доктор… Гора с горой не сходятся, а человеки – всегда. И по правде сказать, наша Евразия – очень уж небольшая величина: встретиться всегда придется… Пойдемте с нами; поужинаем вместе, по старой памяти. Вспомним прошлое…
– Но мне неловко… В таком костюме. При машине.
– Ну, вот какие пустяки, – безапелляционно прервала его Таня – Свои люди, земляки. Идем, дорогой товарищ…
Ей, переполненной счастьем, хотелось приласкать и пригреть каждого встречного…
Через полчаса в отдельном кабинете, раскрасневшийся от нескольких рюмок водки, старый врач рассказывал Тане:
– Ну, конечно, конечно… Маршал сам вам никогда не признается в своих добрых делах! Про него многое рассказывают, особенно о его жестокости. А про доброе – молчат…
– А ведь и в самом деле, Михаил Николаевич, – Таня пыталась принять официальный тон, но увидев улыбки собеседников, – добродушную Тухачевского и мягкую доктора, – смущенно засмеялась. – Ну, прости… Миша… Но ведь, правда, про тебя страшное рассказывают. Словно, ты чудовище какое-то… Людоед настоящий… Правда это?
Тухачевский усмехнулся еще шире.
– Ерунда, Таня… Поверишь ли, я в жизни лично ни одной капли крови зря не пролил. Вот доктор – так тот морями кровь человеческую пил…
Девушка, казалось была очень обрадована, – Правда, правда?.. Я так и чувствовала, что ты вовсе не жестокий человек.
Она вздохнула с облегчением. Мужчины, улыбаясь, посмотрели на ее оживленное счастливое лицо. Зачем было ей объяснять, что не сам Тухачевский, а люди по его приказу проливали кровь? И проливали не морями даже, а океанами и не «зря». Зачем отравлять ее юную душу ужасами гражданской войны?
– Ну, конечно, Михаил Николаевич вовсе не жесток, – подтвердил старый доктор. – Вот вам и со мной пример… Дело было так: при одном отступлении из-под Гродно комиссар моего полка сбросил раненых с подвод и приказал нагрузить их всякой партлитературой, А я взбеленился, отстегал его нагайкой (он даже револьвера не вынул: просто удрал), опять нагрузил раненых и вывез их в тыл… Заварилось дело. Еще, слава Богу, что хаос был, отступление, не сразу все выяснилось. Но для меня дело складывалось совсем плохо – комиссар всегда прав. И вот на мое счастье довелось мне с Михаилом Николаевичем об этом деле поговорить. Он и шепнул мне – дезертировать в Восточную Пруссию и там интернироваться… Ведь все равно – даже его, командарма, покровительство не спасло бы меня от мести комиссаров. А ведь он и сам кое-чем рисковал, давая такой совет. Я так и поступил и тем спас свою голову.
– Ну, конечно же, ты, Миша, добрый! В этом я всегда была уверена.
Маршал мягко усмехнулся и погладил пальцы девушки, сжимавшие бокал с шампанским.
– А видишь ли, Таня, есть жестокость и есть безжалостность. И это никак не одно и то же.
– Как так?
– Да уж так, – уклонился от ответа Тухачевский. – Мало еще тебе лет, чтобы это понять. Давай лучше вот попросим нашего доктора порассказать нам о здешнем житье-бытье.
Оживленно и весело прошло еще полчаса. Настороженность Тухачевского к неожиданному гостю прошла; он снял свой пиджак (он был в штатском костюме) и, видимо, чувствовал себя очень уютно. Ужин удавался на славу. Таня была весела, как птичка, доктор мягко остроумен и деликатен, а время шло незаметно. Наконец, Тухачевский заметил, что старый его сослуживец хочет его о чем-то спросить, но никак не решается.
– В чем дело, доктор? Вы словно застенчивым стали. О чем-то хотите меня спросить?
– Вы угадали, – нерешительно ответил старый врач. – Уж если мы так, по-дружески откровенно, говорим, то разрешите мне задать вам один серьезный вопрос. Многого мы, эмигранты, в советской действительности не понимаем. Эти вот последние политические процессы совсем выбили нас из седла. Теперь скоро начнется опять громкий процесс «параллельного троцкистского центра». Неужели опять люди будут признаваться в заведомой чепухе, каяться и просить себе расстрела?
– А что ж им остается другого? – усмехнулся маршал.
– Как так? – опешил врач. – Ведь это же абсолютно непонятно, – мировые имена и вдруг – то на службе Гестапо, то троцкисты, то какие-то нелепые вредители. Евреи состоят на службе у Гитлера, русские продают свою страну оптом и в розницу. Какая-то трагическая комедия, но объяснить ее здесь никто толково не может. Говорят про какие-то медикаменты, но это ведь ерунда. Медикаментами можно притупить нервную сопротивляемость, но на этих процессах обвиняемые говорят, как нормальные, а часто даже остроумные люди… Как все это объяснить?
Тухачевский, не спеша, налил себе рюмку водки. Под светом яркой люстры отдельного кабинета его лицо заметно помрачнело. Таня с тревогой увидела, как опять легли жесткие складки около милого рта, а крылатые темные брови хмуро сдвинулись. Ах, как неудачно вышло с этим политическим разговором! И как этот милый старик не понимает, что они приехали сюда отдохнуть, а не заниматься политикой? Но взглянув на оба напряженных лица, она поняла, что все эти вопросы для мужчин полны важности и значения.
– Ну, что ж, – невесело усмехнулся Тухачевский. – Разве в самом деле объяснить вам всю нехитрую механику этого дела?… Ну, ладно…
Он, не спеша, выпил рюмку и продолжал:
– Это пусть иностранцы все объясняют таинственной «ам сляв»… Даже у Зиновьева, – усмехнулся он зло. – Но мы, русские, должны понимать… Вам, конечно, трудно представить себе всю тонкость работы аппарата ГПУ… Оно всего может добиться. И если через месяц вы, скажем, доктор, будете похищены и потом на открытом суде, в присутствии иностранных корреспондентов, признаетесь в изнасиловании египетского сфинкса по заданиям Гестапо, – я ничуть не удивлюсь… Да, да, не усмехайтесь… Конечно, проще всего застращать, подкупить, запугать. Но если эти способы почему-либо непригодны, прибегают к длительной психологической обработке. Как, скажем, в дни «просвечивания», когда у советских богатеев выкачивали спрятанную ими валюту – людям ревнивым показывали фотографии, снятые с их жен в совершенно недвусмысленных позах с «друзьями дома». Для политических процессов избирают более тонкие пути: человеку, отдавшему свою молодость и жизнь на службу революции, всегда можно как-то доказать, что его признание – это тоже служба той же революции. Но даже если не таким способом, то другим. Представьте себе, например, что вы неожиданно арестованы. Наступают недели одиночной камеры, а уж там дело поставлено, можно сказать, научно…
Тухачевский усмехнулся и ткнул окурком папиросы в пепельницу. Доктор и Таня слушали его с напряженным интересом.
– Да, да… Куда там испанской инквизиции! В камере НКВД человека подготовляют тоньше и… вернее. И выхода у него нет. Он должен исполнить все то, что от него требуют.
– Как так – «все»? – возмутился доктор. – Смерть все равно неизбежна, хуже ее ничего не будет. Так уж лучше…
– Хуже смерти ничего нет? – прищурился Тухачевский – Ну, дорогой мой доктор, вы плохо учитываете то, что может сделать НКВД. Вы обязаны понять, что это учреждение, для. достижения своей цели, ВСЕ может сделать. И ни перед чем не остановится… Представьте, например, себе, что перед вами из, ночи в ночь будут расстреливать людей, – сперва вам незнакомых, потом знакомых, потом ваших личных друзей, потом ваших родных… Мало того, что расстреляют, но еще пытать будут, насиловать женщин, родных вам женщин, пытать детей. У НКВД нет никаких моральных и иных преград. Все позволено… Из-за вашего упорства будут с машинным равнодушием каждую ночь пытать и расстреливать невинных людей, – может быть, просто выбранных из телефонной книжки наобум… Хорошо быть упорным, когда САМ, понимаете ли – САМ, идешь на мученичество. Но когда из-за вас должны гибнуть другие, невинные? И сотнями… И вы не только губите их, не только себя не спасаете, но вам грозит страшная перспектива в конце концов быть запытанным и расстрелянным за зря. Понимаете ли – ЗРЯ? Ведь все равно найдутся другие, которые согласятся повторить то, что им приказывают. Если же вы это, сами повторите, – вы спасаете сотни невинных жизней, в том числе, быть может и свою… Ведь вас действительно не трогают даже и одним пальцем. На вас только «влияют», а вы чувствуете себя убийцей, отвратительным беспощадным убийцей. Из-за вашего упрямства гибнут сотни людей, но вы ничего (понимаете ли вы это страшное НИЧЕГО?) этим не добиваетесь! В конце концов и вас так же запытают и расстреляют, и будут искать другого, более покладистого. А если тот другой тоже станет упрямиться – еще сотни невинных людей будут запытаны и расстреляны «для убеждения»… У вас НЕТ, – понимаете ли, НЕТ? – выхода – ни физически, ни, главное, морально. Если вы верующий – КАК предстанете вы пред лицом Бога с длинной вереницей жертв, погибших только из-за вашего упрямства? Даже тут нет утешения в вашей жертве.
Тухачевский минуту помолчал и потом задумчиво добавил:
– Не потому ли, может быть, митрополит Сергий официально заявил, что в СССР нет никаких религиозных преследований?.. Легко судить издали. А те, кто знают… От вас требуют заведомой предательской лжи. И если вы ее произнесете, то не только избавите невинных людей от страданий и смерти, но может быть, спасете и свою жизнь. Вам это обещают всегда! Не так легко быть твердокаменным в таком положении. Тут полная безвыходность и безнадежность. Из ста арестованных всегда 20–30 сразу согласятся сделать все, что от них потребуют, ибо они это все знают. И на суде будут сознательно и осмысленно утверждать совершенный абсурд.
– Но ведь… но ведь! – воскликнул ошеломленный доктор. – Ведь на самом суде, перед иностранцами, можно было бы вскрыть эту дьявольскую махинацию!
И опять Тухачевский мрачно и насмешливо усмехнулся.
– Вы думаете? У вы – и это невозможно, у стола прокурора есть, скажем, ряд кнопок, соответствующих местам сидящих обвиняемых. Представьте себе, что какой-нибудь «ИКС» захочет «взорваться», сделать признания, высказать, – как вы говорите, – «всю правду про „дьявольскую махинацию“». Как только он сойдет с рельс намеченных и разученных показаний и начнет говорить о «ненужном», прокурор нажмет соответствующую кнопку и снизу, незаметно для обвиняемого в лицо ему ударит невидимая струя специального газа. Он вдохнет ее и мысли его сразу начнут путаться. Он собьется, станет вскрикивать и бессильно упадет на стул. А прокурор холодно скажет: «Обвиняемый, очевидно, переутомился. Нервный припадок. Товарищ дежурный врач, будьте добры оказать нужную медицинскую помощь обвиняемому…» Вот и все. Сорвавшегося с рельс выведут. Остальное – понятно. В присутствии остальных обвиняемых, над ним ночью произведут кое-что наглядное в пыточных камерах НКВД и, можете быть уверенным, что процесс в дальнейшем пойдет, как по маслу… Просто?.. Теперь вы понимаете, доктор, – закончил Тухачевский, криво усмехаясь, – что если бы вам предложили сознаться в растлении египетского сфинкса, вы это подтвердили бы перед любыми иностранными журналистами с полной серьезностью…
Таня, не отрывая пристального взгляда от Тухачевского, замерла. Ее тонкие брови сломались мучительными изгибами. Для нее, советской девушки, все такие рассказы не были новостями, но то, как просто и спокойно рассказывал об этих ужасах ее Миша, пугало и тревожило ее. Ведь он, ОН тоже мог быть захваченным этими страшными безжалостными зубцами!..
Старый шофер был потрясен реализмом скупого словами^ но полного трагическим смыслом рассказа маршала. Он, не глядя, выпил рюмку давно налитой и забытой водки, и сутулые плечи его содрогнулись.
– Не потому ли, может быть, митрополит Сергий официально заявил, что в СССР нет никаких религиозных преследований?.. Легко судить издали. А те, кто знают… От вас требуют заведомой предательской лжи. И если вы ее произнесете, то не только избавите невинных людей от страданий и смерти, но может быть, спасете и свою жизнь. Вам это обещают всегда! Не так легко быть твердокаменным в таком положении. Тут полная безвыходность и безнадежность. Из ста арестованных всегда 20–30 сразу согласятся сделать все, что от них потребуют, ибо они это все знают. И на суде будут сознательно и осмысленно утверждать совершенный абсурд.
– Но ведь… но ведь! – воскликнул ошеломленный доктор. – Ведь на самом суде, перед иностранцами, можно было бы вскрыть эту дьявольскую махинацию!
И опять Тухачевский мрачно и насмешливо усмехнулся.
– Вы думаете? У вы – и это невозможно, у стола прокурора есть, скажем, ряд кнопок, соответствующих местам сидящих обвиняемых. Представьте себе, что какой-нибудь «ИКС» захочет «взорваться», сделать признания, высказать, – как вы говорите, – «всю правду про „дьявольскую махинацию“». Как только он сойдет с рельс намеченных и разученных показаний и начнет говорить о «ненужном», прокурор нажмет соответствующую кнопку и снизу, незаметно для обвиняемого в лицо ему ударит невидимая струя специального газа. Он вдохнет ее и мысли его сразу начнут путаться. Он собьется, станет вскрикивать и бессильно упадет на стул. А прокурор холодно скажет: «Обвиняемый, очевидно, переутомился. Нервный припадок. Товарищ дежурный врач, будьте добры оказать нужную медицинскую помощь обвиняемому…» Вот и все. Сорвавшегося с рельс выведут. Остальное – понятно. В присутствии остальных обвиняемых, над ним ночью произведут кое-что наглядное в пыточных камерах НКВД и, можете быть уверенным, что процесс в дальнейшем пойдет, как по маслу… Просто?.. Теперь вы понимаете, доктор, – закончил Тухачевский, криво усмехаясь, – что если бы вам предложили сознаться в растлении египетского сфинкса, вы это подтвердили бы перед любыми иностранными журналистами с полной серьезностью…