Текст книги "Юноша"
Автор книги: Борис Левин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
– Очевидно, это простое недоразумение.
В этот же вечер, когда пришел Сергей Митрофанович, папа возмущенно рассказал ему о случае с директором и просил похлопотать.
– Не буду. Никого не стану просить, – категорически ответил Сергей Митрофанович.
– Почему?
– Потому что он черносотенец, мракобес. Враг революции. Ты сам об этом не хуже моего знаешь, Валерьян.
– Да, но это его убеждения. Мы не имеем права насиловать чужие убеждения.
– Кроме убеждений, наверное, еще что-нибудь было. Более реальное, – заметил Сергей Митрофанович. – Там разберутся.
– Где это там? – вспылил папа. – Вас окружают взяточники и жулики, а честные, умеющие работать люди торгуют на улицах газетами… Держать в тюрьме старика!.. Мне органически противна эта реальная политика насилия. Политика фанатиков и догмы… Вы окружены жуликами и шарлатанами. Вот что!.. Аркадий Петрович – полезный на своем поприще. Он безукоризненно честный…
– Не воровал? Ты это хочешь сказать? – спросил Сергей Митрофанович.
– Да. Хотя бы и это.
– С этой точки и Николай Романов честный человек. Наверно, он тоже не воровал…
На этот раз Сергей Митрофанович не остался ночевать.
Вскоре в газете был напечатан список расстрелянных Чрезвычайной комиссией по борьбе с контрреволюцией, саботажем и спекуляцией. В списке упоминалась и фамилия директора. «За участие в контрреволюционной организации по вербовке офицеров и отправке их на Дон…»
По городу ходили пьяные в военной форме и стреляли в воздух. Электричество горело только до десяти часов вечера, и то при слабом накале. Хлеба выдавали по полфунта, наполовину с мякиной. Театры и кинематографы закрылись.
Зимин пришел к Нине в жилищную секцию попрощаться. Он уезжал на фронт.
Гимназические подруги с Ниной не раскланивались. Они ее несколько раз видели под руку с Сергеем Митрофановичем. Даже Варя Хорькова, как-то встретив ее, демонстративно отвернулась и перебежала на другой тротуар.
Папа часто раздражался, злился и ругал большевиков:
– Экспериментаторы! Фантазеры! Опыт над русским народом. Несчастную Русь тащат на Голгофу! Сейчас простор дурным и зверским инстинктам… Без идеализма революция и вся жизнь – сухая арифметическая задача распределения материальных благ… Социализм – это солнце, красота и знание для народа… А здесь – насилие, жулики и авантюристы.
Нине приходилось все это выслушивать безропотно. Папа не терпел возражений. Она говорила, что вот ведь Сергей Митрофанович не жулик и Липанов, председатель жилищной секции, тоже не жулик.
– Фантазер твой Сергей Митрофанович! – кричал папа. – Фанатик!
Нина иногда встречала Сергея Митрофановича в столовой исполкома. Она вместе с ним обедала. Он был худ, бледен и жестоко кашлял. Отхаркивался в металлическую баночку, которую держал в жилетном кармане.
– Очень противно, – говорил он при этом. – Как это все некстати… Сейчас бы только жить и жить…
Руки у него были влажные, и казалось, что и высокий лоб – влажный, и виски – влажные, и волосы – влажные.
– При социализме, Нина, у людей не будут гнить легкие, – говорил он.
Она просила его заходить.
– А то меня папа совсем загрыз, – сказала она с улыбкой. – Мне с ним трудно спорить.
– А вы не спорьте. Он неисправимый идеалист. Романтик-семинарист. Обязательно загляну. Я к нему привык и люблю Валерьяна…
Весь день поспешно уходили войска. Артиллеристы рубили постромки, оставляли орудия и зарядные ящики, удирали верхом. Галопом пронеслась кавалерия, обгоняя всех. Говорили, что конец советской власти. Поезда не шли.
Еще ночью кое-где звонили колокола. А утром уже во всех церквах поднялся невообразимый звон… Встречали белогвардейцев. Буржуи на улице обнимались и поздравляли друг друга. Служили благодарственные молебны. Вышли эсеровские и меньшевистские газеты, в них целые полосы занимали письма в редакцию.
«Я, Конуркин Илья, состоял сочувствующим партии большевиков по заблуждению. Теперь выхожу из этого заблуждения и присоединяюсь к массе, чтоб идти вперед…»
«Выхожу из партии большевиков…»
«Выхожу из партии большевиков…»
«Я обманным путем была вовлечена в партию большевиков, в коей пребывала почти три месяца, но и за этот очень короткий срок, несмотря на свою слабую политическую развитость, вполне убедилась, что большевики способны только сеять разруху и междоусобные распри… Выхожу из партии большевиков».
«Я был принужден под страхом репрессий работать в канцелярии топливного отдела губисполкома. О чем и довожу до сведения всех. Прим. и пр. Геннадий Голубев… Порываю с партией большевиков».
«Многие меня ошибочно почему-то принимали за большевика. Я никогда не был в партии и ненавижу сторонников партийной ограниченности… Выхожу из партии большевиков».
«Состоя в РСДРП (меньшевиков) с 1916 года, в конце семнадцатого я примкнул к большевикам, хотя у меня и тогда с ними были принципиальные расхождения по многим пунктам, но при советском режиме, когда печать задушена, у меня не было никакой возможности высказаться об этом на столбцах прессы. Этим письмом в редакцию я сообщаю, что разделяю целиком и полностью программу эсеров. Это единственная организация, которая стоит на страже революции и доведет страну до Всероссийского учредительного собрания. М. А. Гинзбург».
«Я, Конуркин Илья…»
– Какая мерзость! – Сергей Митрофанович швырнул на пол газету и закашлялся.
Нина в соседней комнате заткнула уши. Она не могла слышать его мучительный кашель. Изредка отрывала пальцы от ушей, но он все еще кашлял.
Когда откашлялся, Сергей Митрофанович позвал Нину.
– Попросите папу.
В комнату с опущенными занавесками вошел Валерьян Владимирович.
– Помогите мне одеться, и я уйду, – сказал Сергей Митрофанович.
– Куда?
– Все равно куда… Я уйду. – Ему трудно было говорить. В груди у него тяжело хрипело. После каждого произнесенного слова он отдыхал. – В больницу… Или еще… куда-нибудь… А то они придут… глупо… тебя подводить… Помоги мне одеться…
– С температурой тридцать девять никуда тебя не пущу. Я ничем не рискую. Я же не комиссар и большевиком не был… Я честно работал в наробразе.
– Как знаешь, Валерьян. Мне все равно, где умирать. Наверно, уж донесли. Переверни меня на бок… Вот так… Спасибо… Теперь уходите.
Нина осталась.
– Дать вам теплого молока?
– Не дать, – ответил Сергей Митрофанович. Он очень внимательно разглядывал Нину. – Вы хорошая. Живите счастливо, – сказал он.
Она почувствовала, что у нее на глазах слезы, и отвернулась.
– Почитайте мне Чехова. Нет, не надо Чехова. Когда Чехов умирал, он сказал: «Их штербе». Я это очень хорошо понимаю… «Три юных ежа покидали…» – запел он тихонько и закашлялся. На этот раз он кашлял недолго. Облизал кончиком языка сухие губы.
– Легче стало, – заметил он. Не слышно было хрипа в груди, глаза его посветлели. – Прочтите мне рассказ Джека Лондона. Найдите, вот тут лежит на столике. Рассказ… – продолжал Сергей Митрофанович как-то очень быстро, одним духом. – Ну, тот самый рассказ, где человеку трудно, но он не погибает… Нина! – воскликнул Сергей Митрофанович и приподнял руку. Рука упала. Лицо пожелтело.
– Папа! Он умирает! Папа!
– Немедленно за доктором.
Нина вбежала к доктору Куделько. Он жил недалеко, на углу. Ей открыл дверь сам доктор.
– Идите скорей к нам… Митрофан Сергеевич… Сергей Митрофанович…
– Кто? Сергей Митрофанович? – изумился доктор и распахнул двери гостиной. Там сидел его сын-офицер и еще офицеры. – Господа! – закричал, захлебываясь от радости, доктор Куделько. – Чекист! Финансовый комиссар! Сергей Митрофанович! Прячется у учителя Дорожкина! Честное слово! Ей-богу!
Квартира наполнилась солдатами, холодом и снегом. Один из солдат прикладом толкнул дверь, и четыре могучих офицера, скрипя ремнями и полевыми сумками, храбро вошли в комнату.
У изголовья сидела Нина и тщательно стирала ваткой пузыристую розовую слюну с окаменелых губ Сергея Митрофановича. На чемодане, опустив голову, сидел седоволосый Валерьян Владимирович. При появлении офицеров он и не шелохнулся.
– Обыскать весь дом!
Штыками подымали половицы. Отдирали обои. Вспороли матрац. И даже отвинтили серебряные шишечки на кровати. Папа негодовал:
– Это варварство! Так поступают башибузуки!
Офицер, которому надоело это брюзжание, сердито прикрикнул:
– Замолчи, старая …!
Валерьян Владимирович не произнес больше ни слова.
Комнату, где лежал покойник, опечатали. Папу увели в тюрьму. Разрешили взять одеяло, полотенце и подушку. Нина проводила его до угла. Хрустел под ногами синий снег. Вечер. Закат. У людей топились печи, и дым из труб – золотисто-палевый…
Всякий раз, когда Нина выносила на базар простыню, папин пиджак, брюки или Петин костюмчик, она давала себе слово: продать первому же покупателю. По опыту знала, что больше первого покупателя никто не заплатит, но всякий раз брали сомнения: а вдруг дадут дороже? Этого никогда не случалось. Нина безрезультатно толкалась по базару, слезились глаза от холода, мерзли пальцы в перчатках. Вконец измученная, она брала меньшую цену, нежели ей предлагали вначале. Уходя, она твердо решала – впредь продавать первому покупателю.
Раз в пять дней Нина носила папе передачу. Вставала рано, надевала валенки и укутывала голову в шерстяной платок. У тюрьмы стояла длиннющая очередь, почти исключительно из женщин. Плохо одетые, они переминались с ноги на ногу, и от их дыхания шел пар. Обратно из тюрьмы Нина шла переулками: в этот час на улице гуляло много людей, а ей не хотелось встретить знакомых. Особенно она не желала бы встретить Синеокова. Нина полагала, что в валенках и платке она жалкая и некрасивая. Дома Нина скидывала валенки, прямо в шубе ложилась на кровать и, усталая, засыпала. Просыпалась ночью, дрожа от холода, раздевалась и скоренько залезала под одеяло. Поверх одеяла натягивала шубу и шерстяной платок.
Нина часто не обедала, но ей и не хотелось есть. Дарья служила где-то приходящей, домой возвращалась только ночевать. Иногда она приносила Нине пирожок, мармеладки, завернутые в бумажечку. По воскресеньям Дарья варила обед на двоих.
В папиной комнате жил штабной офицер Дарашкевич. Это был невысокого роста плотный мужчина с рыжими усами и белыми глазами, точно пуговицы на кальсонах. В комнате у него жил лохматый черный сеттер. Собаку звали Розан. Дарашкевич уходил рано, возвращался поздно. Иногда приводил с собой проституток; тогда собаку выгонял из комнаты, и она всю ночь скулила, царапалась в дверь.
Нина внимательно прислушивалась к разговорам за стеной. Разговоры короткие и малоинтересные. Дарашкевич обращался к проституткам на «вы», и они ему тоже вынуждены были говорить «вы». Он всех их называл одним именем, так же, как и сеттера, – розан. Когда проститутка входила в комнату, она сбрасывала шляпку и развязно требовала «винца», «пивка». Дарашкевич на это отвечал серьезно-нравоучительно: «Спиртных напитков не потребляю и вам не советую». Наставнический тон, и то, что офицер не пьет, и обращение на «вы» пугали проституток. Они немедленно увядали, замолкали и мечтали: скорей прошла бы ночь и больше этому офицеру никогда не попадаться. Курить он им не разрешал: «Не имейте привычки себе и другим отравлять воздух». Они ужинали, и Нина слышала, как Дарашкевич говорил: «Отведайте ветчины. Ветчина отменная». Когда пили чай, он неизменно спрашивал: «Сколько вам положить ложечек?» Потом он говорил: «Раздевайтесь, розан. На столике одеколон – можете побрызгаться». Тушил свет, собака скулила и царапалась в дверь.
С Ниной он обращался так же вежливо. Прежде чем войти, всегда стучался в комнату. Разговоры он с ней вел преимущественно на литературные темы.
– Нет ли у вас какой-нибудь беллетристики, Нина Валерьяновна?
Забыв о том, что он уже несколько раз спрашивал, интересовался, не читала ли она сочинения Мавра Иокая. Он очень хвалил этого венгерского писателя и почему-то называл его «великим моралистом».
Вначале Нина думала, что папу вот-вот освободят. Всякий раз, когда она несла передачу, полагала, что это в последний раз: папу освободят, и больше не придется таскать передачи. Так же она думала, когда продавала вещи на базаре и когда шла на свидание. «Вот сегодня последний раз – и все». Свидания теперь разрешали реже и всего-навсего десять минут. Но и эти десять минут тянулись мучительно долго. Нина поглядывала на круглые часы, висевшие над головой солдата. Папа замечал это и обижался:
– Ты что, торопишься?
– Да нет, просто так, – отвечала смущенно Нина.
Валерьян Владимирович постарел. В потрепанном пиджаке, с приподнятым воротником, он казался нищим. Глаза больше не светились. У небритой шеи торчал краешек пожелтевшей рубахи. Валерьян Владимирович целовал дочь, обдавая ее несвежим запахом изо рта, тяжело вздыхал и говорил так, будто Нина в чем-то виновата:
– Ну ладно, прощай.
А она ни в чем не виновата. Она бегает на базар. Стоит на морозе по пять часов в очереди. С передачей. Днями не обедает. В гимназию она так часто опаздывает и так много пропускает, что ее, наверное, выгонят. У нее разорвались туфли. Сама стирает белье… Она так мечтала сшить себе из маминого бархатного платья юбку и блузочку под галстук, а пришлось продать, чтобы купить дров. Она сама таскает дрова из сарая. У нее нет ни одного спокойного дня, а приходишь к папе – он еще недоволен. Он думает, ей легко!
Нина лежала в кровати и громко плакала от огорчения и досады.
…На базаре, разостлав шинель, стоял на коленях голубоглазый парень в ватной телогрейке и метал две карты.
– Красное выиграет, черное проиграет! – выкрикивал он простуженным голосом и приглашал сыграть.
Никто из толпы не решался с ним сыграть, хотя все были уверены, что ничего не стоит заметить красную карту, приподнять ее и забрать кон. Нина рискнула. Она абсолютно не сомневалась, что подымет красную карту, но к ее удивлению это была черно-густая девятка пик.
– Платите, барышня, – заметил парень и продолжал выкрикивать: – Красное выиграет! Черное проиграет!
Нина заплатила деньги, отошла в сторону и столкнулась с Синеоковым.
– Однако вы азартная, – заметил он, протягивая руку.
Нина очень смутилась.
– Как вы живете? – спрашивал Синеоков. – С удовольствием вспоминаю нашу поездку.
– Я тоже.
– Вы не спешите?.. Пройдемтесь по базару. Я люблю шататься по базарам. У меня сейчас полоса – увлечение трубками. Иногда выносят чудесные трубки… Как-нибудь зайдете ко мне, я покажу вам свою коллекцию трубок.
Они шатались по базару. Синеоков купил фарфоровую трубку. Он был доволен – давно искал такую трубку. А табаком набил свою постоянную, английскую, прямую трубку. Когда закурил, запахло вишней. Он взял Нину под руку, и они перешли через площадь – ни солнечную сторону. На Синеокове была бекеша цвета хаки с серым барашковым воротником и котиковая высокая шапка. Все это ему шло.
– Вы еще учитесь? – спросил он у Нины.
Не дожидаясь ответа, рассказал, что его товарищи ринулись в армию, но он не дурак и ни с кем воевать не намерен и не желает быть убитым. Он служит у отца в канцелярии. Это удобно потому, что можно ничего не делать.
– Я часто вспоминал нашу поездку.
Нина искренне сказала:
– Как хорошо тогда было!.. «Когда луна свершает путь свой молчаливый, люблю в колодец заглянуть и отскочить пугливо…»
– Все-таки запомнили, – заметил польщенный Синеоков и прибавил: – Это гимназические стихи. Сейчас у меня другие. Настоящие.
Он рассказал, что пишет большую поэму – «Право на жизнь». Нина попросила прочесть поэму.
– Как кончу, с удовольствием прочту. У вас безусловно есть художественное чутье, я доверяю вашему вкусу.
Он проводил Нину до дому. Они условились вместе пойти в театр. Синеоков сказал, что он с Ниной себя чувствует хорошо и непринужденно.
Дома Нина вспомнила, что ей завтра надо раньше встать, нести передачу, что у нее нет платья для театра. Все это было неприятно. Она старалась думать о Синеокове. Он вовсе не такой уж «прилизанный и пустой», как о нем говорил Сережа Гамбург. Он красивый и безусловно талантливый.
Папа сам сказал Нине, чтобы она продала славянский шкаф и купила себе все, что ей надо. Дарья нашла покупательницу. Растворили настежь двери, вынесли шкаф, положили на маленькие саночки и увезли. Нина купила коричневые туфли, фетровые боты, шляпу, шелковые чулки, цветочного одеколону, и у нее осталось еще много денег. В театре она была в голубом платье. Она сидела с Синеоковым в партере. Гуляла с ним в фойе и много разговаривала. В буфете они пили нарзан. Ее отвез домой Синеоков. Завтра вечером он к ней зайдет, и они пойдут в ресторан ужинать.
– Жизнь коротка, – сказал Синеоков. – В ресторане играет музыка и кормят прилично.
Лежа в кровати, Нина решила, что она поговорит с Дмитрием; он попросит своего отца, тот похлопочет, и папу освободят из тюрьмы. Ей казалось, что это очень легко и просто сделать. «Жизнь коротка», – подумала она с улыбкой и, как в детстве, сложилась перочинным ножичком и, счастливая, заснула.
Напрасно она прождала весь вечер: Синеоков не пришел. На следующий день его тоже не было. Нина нервничала. Возможно, он заболел. Или его арестовали. Он все-таки такой свободомыслящий. Может быть, он ее… забыл…
На свидании она поссорилась с отцом. Папа спросил, почему у нее такие круги под глазами.
– Не знаю, – ответила она раздраженно.
– Развратничаешь, – вдруг прошипел отец.
Нина чуть не заплакала от обиды и сказала грубо, скоро ли он уже отсюда выберется. Подал бы прошение.
– Какое прошение? – удивился папа.
– Вот такое прошение. Другие же подают, и их освобождают. Попроси и ты.
– О чем просить? Меня еще ни разу не допрашивали! – негодовал папа. – Я протестовал, но чтоб просить, не чувствуя за собой никакой вины!.. Кто тебя надоумил? – спросил он тревожно.
– Все говорят: стоит подать прошение – и освобождают. Вот и Синеоковы советовали, – соврала она.
– А ты зачем к ним ходишь?
– Так, надо было.
– Ну, знаешь, Нина, я всего ожидал, но такого грубого разговора – никогда. Я подлецом не был и не собираюсь им быть, – отчеканил Валерьян Владимирович…
«Как это несправедливо. Как это все надоело… Сидит там в камере и, наверно, все время в шахматы играет…»
Нина пошла к Синеокову. «Ничего тут плохого нет, – рассуждала она. – Возможно, он в самом деле захворал. Он ко мне хорошо относится. Он мне нравится. Что же тут плохого, если я к нему пойду?» Она зайдет на одну минутку и скажет, что случайно проходила мимо и зашла… Лишь бы не встретиться с его матерью. Нина ее боялась и терпеть не могла еще с тех пор, когда в губернаторской ложе слушала лекцию Милюкова.
Получилось прекрасно. Дверь открыл сам Дмитрий и искренне обрадовался Нине. Они сидели у него в комнате. Синеоков очень извинялся, что не мог тогда к ней заехать. Он очень занят. Все дни сидит дома и работает – заканчивает поэму.
На днях будет его вечер в клубе георгиевских кавалеров, где он будет читать свою новую поэму. А сейчас он прочтет Нине. Ему очень важно ее мнение.
– Но прежде чем читать поэму, я вас напою чаем с кизиловым вареньем и покажу вам свою коллекцию трубок…
В это время в комнату как-то впрыгнула мать Синеокова с певучим, нежным возгласом: «Митя!» В голубых рейтузах и розовой пижаме, похожая на японку. Изумленная, она остановилась у двери и важно, будто сидела верхом на лошади, повернула голову в сторону Нины. Потом, резко отвернувшись, жестким голосом закричала:
– Митя! Это уже слишком! Ты можешь с ними встречаться где угодно, но не водить в дом!
Нина поднялась со стула. Надо было немедленно бежать, но она стояла как прикованная и не могла двинуться с места. У нее отнялись ноги.
– Всякую дрянь! Содержанку чекистов! В мой дом! Я не позволю! – продолжала орать эта маленькая женщина с прелестным пушком на изогнутой губе. Хлопнула дверью и исчезла.
Нина ушла. Ее догнал на лестнице Синеоков.
– Ради бога, не сердитесь… Черт знает, что вышло… Простите маму… Знаете, ведь деда, ее отца, большевики тогда посадили, он заболел и умер… На маме это так отразилось… Она до сих пор не может успокоиться.
Нина слушала, опустив голову. Хотела сказать что-то важное и резкое, но вместо этого, сама не зная почему, наивно напомнила:
– Но вы мне сами говорили, что она его не любит?
– Да. Но это другое. Он все-таки отец… Как это глупо вышло!.. Ужасно!.. Мама – чудный человек… Я вас обязательно помирю. Уверен, что вы будете друзьями… Ради бога, Нина, не сердитесь… Хорошо?.. Я тут абсолютно ни при чем… Я к вам непременно приду.
И он несколько раз поцеловал Нинину руку…
«Боже мой, сколько унижений!.. Дмитрий трус. Почему трус? А что он мог сделать?» – оправдывала она его.
Синеоков, конечно, не пришел – и не собирался приходить. Он дал слово мамочке, что больше с Ниной не будет встречаться.
А она искала встречи. Нарочно гуляла по Офицерской улице, где жил Синеоков, в надежде с ним встретиться. Она мечтала о нем. Когда отлучалась из дому, она спешила обратно: а вдруг он пришел и ждет ее?
Она лежала в кровати и ясно представляла себе глаза Дмитрия, смуглую кожу, его рот и как он курит трубку. Она слышала запах вишни. «Любимый мой!» – прошептала она раз.
По городу была расклеена афиша: «В клубе георгиевских кавалеров поэт Дмитрий Синеоков прочтет свою новую поэму „Право на жизнь“».
Нина с утра готовилась к этому вечеру. Утюжила юбку, пришила пуговку к туфле. Бегала к портнихе. Все не могла решить, какое надеть платье. Пошла в парикмахерскую. Попросила остричь и завить волосы. Когда парикмахер ножницами отрезал каштановую косу, Нина почувствовала, как стало прохладно затылку. Ей не было жалко косы…
Перед уходом Нина постояла у зеркала, обслюнявила кончик мизинца и разгладила мохнатые, почти черные брови. Только половина седьмого, а начало – в восемь. Наконец она сегодня увидит Дмитрия и поговорит с ним. Она ему скажет, что его любит. Ничего тут нет плохого. Это же в самом деле так. Почему же об этом не сказать… Она ему расскажет, как мечтает о нем, как нарочно гуляет по Офицерской улице. Этого она не скажет. Это унизительно…
Когда Синеоков с эстрады оглядывал публику, Нина приподнялась и кивнула ему. Но он не заметил. Она напрягала зрение, гипнотизировала и чувствовала блеск своих глаз, как Анна Каренина. Прищуренные глаза Дмитрия медленно проходили по тому ряду стульев, где сидела Нина. Она улыбнулась и радостней закивала головой. Он не заметил… Ничего удивительного – тут так много публики. И с эстрады, наверно, плохо видно… Слов поэмы Нина не разбирала. До нее доходил только голос Синеокова. Голос проникал под кожу и кружил голову… Она уйдет отсюда вместе с ним. И, как тогда после театра, они поедут на извозчике. Она сегодня смелей будет. Она ему скажет… Пусть он читает без конца. Открывать и закрывать глаза и видеть его. Какой он красивый!
Вытряхает заря верблюжий свитер.
Как хорошо, что не я расстрелян!
Могу курить и дразниться с ветром.
Синеоков прочел немного по-цыгански, нараспев – «с ветэром». Браво! Все аплодировали. И Нина думала: «Замечательно! Талантливо!»
Она поспешила скорей к вешалке. Оделась и ждала у выхода. Уже все ушли. Вот и Дмитрий. Он идет впереди под руку с какой-то дамой в беличьей шубке. У него приподнят воротник бекеши, должно быть заболело горло. Синеоков ясно видит Нину, но почему он не кланяется и проходит мимо? За ними, в компании молодых людей, проследовала и мадам Синеокова. Нина видела, как они расселись на извозчиках и укатили…
Она долго стучала. У Дарьи в этот день была стирка. Дарья заморилась и спала как камень. Дверь открыл Дарашкевич.
Нина прошла к себе в комнату. Скинула боты, сбросила шляпку. Обессиленная, легла на кровать. «Я ненавижу себя».
Она не помнит, спала она или нет, но вдруг увидела Дарашкевича.
– Уходите! Что вам надо?
– Вы всю ночь так стонете, Нина Валерьяновна… Не больны ли вы? – спросил он участливо.
– Я не больна. Уходите отсюда.
– Может, дать вам воды, валерианки? У меня найдется в аптечке.
И Дарашкевич приблизился к ней.
– Мне ничего не надо! Уходите!
– Ну, Нина, успокойтесь!.. Я сейчас… Я сейчас… Ну, розан… розан…
– Убирайтесь! Вон! Дарья! – страшно кричала Нина.
…Она очнулась словно после глубокого обморока. Так просыпаются больные на операционном столе, со звоном в ушах и запахом хлороформа во рту. Было светло. Она не посмела поднять веки. Удивилась сама себе – почему так безразлична?
В комнату вошел Дарашкевич. Умытый, причесанный, выбритый, в английском френче с королевскими пуговицами, в желтых сапожках со шпорами. Он поставил на стол открытую банку сгущенного молока (это американцы присылали белым) и торжественно произнес:
– Нина Валерьяновна, я хочу на вас жениться. Можно хоть сегодня к венцу. Мои бумаги в исправности.
Нина молчала.
– Выходите за меня замуж, – продолжал Дарашкевич. – Я начну хлопотать, и освободим папу. Со мной считаются в штабе… И хорошо заживем… Мое предложение для вас должно быть лестно. А то кто вас теперь возьмет? Что вас ждет? Известное дело, что вас ждет… Вы небогатая. Вещей осталось мало…
– Вы мне отвратительны. Вы просто мерзавец, – сказала спокойно Нина. – Будь я сильная, я бы вас застрелила.
Его белые глаза, точно пуговицы на кальсонах, даже не моргнули.
– Зря это вы, Нина Валерьяновна… Я к вам с чистой душой… А будете жаловаться – все равно, вам не поверят.
Нина швырнула в него банку сгущенного молока.
– Вы за это ответите! – погрозил он и ушел.
Нина никого и ничего не боялась. Что с ней могут сделать? Посадят в тюрьму? Повесят? Она только будет рада…
Нина пропустила свидание с отцом. А когда пришла, папа ругал ее неблагодарной, жесткой, черствой. Он ждал ее, волновался. Он и так себя плохо чувствует. У него начались ревматические боли. Он жаловался, упрекал и обижал Нину без конца. Она молча и покорно выслушивала.
– Гадкая, самолюбивая девчонка! Ты меня не любишь. Я для тебя чужой.
Она со слезами на глазах попросила:
– Не мучай меня, папа. Мне и так тяжело.
И, плача, рассказала, как она влюбилась в Синеокова, как ее выгнали, про все унижения, и как ей страшно жить в квартире с Дарашкевичем.
У Валерьяна Владимировича глаза налились яростью и щеки побелели. Нина испугалась за него. Он ходил вокруг и хрипло повторял: «Вот как, вот как». Хватался за горло и зачесывал назад волосы, осыпая пиджак перхотью, точно нафталином. «Вот как, вот как».
Потом Нина жалела: не надо было рассказывать. Все равно он ей ничем помочь не может, а ему тяжело…
С того дня в комнате у нее ночевала Дарья.
Нина теперь раньше всех приходила к тюрьме с передачей. Прежде она совсем не замечала этих несчастных женщин, которые стояли вместе с ней в очереди. Теперь она ко всем приглядывалась, всех расспрашивала.
Кругом так много горя!
У женщины с маленьким кроличьим лицом, в валенках, подшитых кожей, не приняли передачу.
– Почему? – спросила она тревожно.
Но с ней не стали разговаривать.
– Почему? – спрашивала она у всех.
Нина тоже не знала и пошла вместе с ней в тюремную контору, но их туда не пропустили. Часовой им сказал: когда отпустят очередь, пускай обратятся в окошечко.
Они уселись на бревна, покрытые снегом, и ждали. Наверно, прошло часа три, пока кончилась передача, и они подошли к окошечку.
– Как фамилие? – спросили у женщины.
– Говоркова.
– Алексей?
– Да, Алексей.
– Рабочий?
– Рабочий, – ответила она робко и испуганно.
Ей сообщили, что его нет в живых, и захлопнули окошечко.
У Говорковой остановились глаза, лицо стало ватным, подкосились ноги.
Нина довела ее до дому. Они вошли во двор. Галки копались в мусорной яме, долбили почерневший снег. Говоркова всю дорогу молчала, и только когда пришла к себе в комнату, заплакала навзрыд. Плакали дети. Входили соседки, тоже плакали. Они ни о чем не расспрашивали: и так все понятно. И Нина плакала. Только один розовый ребенок с мокрым носом, босиком и в длинной рубахе, подобрался к корзине с передачей, вытащил оттуда картофельную драчону и ел, громко посапывая. Входили мужчины – рабочие. Они недолго стояли, покуривали и уходили молча.
Не зажигали лампы. Женщины шепотом рассказывали, что каждую ночь на грузовике возят из тюрьмы большевиков и там, за бойнями, у Кукушкиного поля, их приканчивают.
Нина засиделась поздно и осталась ночевать.
С этого дня она часто бывала у Говорковой…
Нина никогда близко рабочих не знала. В детстве рабочие у нее ассоциировались с хронятами. Теперь, попадая в центр города, она думала, что вот здесь, на этих улицах и живут те страшные хронята, о которых она рассказывала когда-то Пете. Она боялась их и ненавидела.
С рабочими Нина чувствовала себя просто и очень им доверяла.
Нина обратилась к Говорковой: нельзя ли будет совсем переселиться к ней?
– Я вам смогу платить.
– Зачем это тебе? У нас тесно, а у тебя своя, отдельная комната.
Нина рассказала про Дарашкевича.
Говоркова нисколько не удивилась и заметила:
– Тогда надо съезжать.
Днем Говоркова уходила на поденную работу: сгребать снег, мыть полы, чинить мешки. Иногда ее какой-нибудь богатый хозяин или торговец звал щипать гусей. Это бывала удача: она приносила домой кровавые гусиные головки и назавтра варила обед. Когда Говоркова уходила на работу, дома хозяйничала Пашка – ясноглазая девочка девяти лет. Она убирала комнату, кормила меньших двух братьев, чинила и штопала. Она часто говорила озабоченно: «У меня сегодня постирушка». Когда дети просили молочка, она отшучивалась:
– Бычка подою и вас напою.
Пашка дружила с Ниной и с удовольствием ходила с ней на базар – помогала ей продавать вещи.
С этой улицы много женщин носили передачу. Засветло они стучали в окно, будили Нину, и она вместе с ними шла пешком, в другой конец города, где за остроконечным забором и колючей проволокой белела тюрьма.
На свиданиях Нина со всеми подробностями передавала папе все, что знала о своих новых приятельницах – женах рабочих. Она их называла по именам и говорила, что они ее любят.
– Простые. Откровенные и без хитрости. Мне с ними хорошо.
Папа совсем потускнел и мало говорил. Нина же очень много говорила. Она все время себя чувствовала в чем-то виноватой перед отцом и разговорами как бы спешила загладить свою вину. Ласкала его, рассказывала ему комические случаи, всячески утешала, гладила его руки, целовала папины потемневшие губы.
Она боялась забеременеть. У Говорковой была знакомая сиделка, та посоветовала принять несколько порошков хины и держать ноги в горячей воде. Нина так и сделала. Это помогло. Она несказанно радовалась, даже подумала, что теперь все будет хорошо и освободят папу. И не только папу, но и всех – тем более, поговаривали, что красные близко. Нина сама слышала, как один рабочий из вагоноремонтных мастерских сказал:
– Пускай только подойдут поближе, за нами дело не станет.
Сейчас, когда ей приходилось бывать в центре города, ей казалось, что лица у буржуев встревожены и что буржуи уж не так спокойно и важно ходят по улицам.