355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Носик » Мир и Дар Владимира Набокова » Текст книги (страница 34)
Мир и Дар Владимира Набокова
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:00

Текст книги "Мир и Дар Владимира Набокова"


Автор книги: Борис Носик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 38 страниц)

С ЧЕГО НАЧИНАТЬ ЧТЕНИЕ?

В первые годы своей жизни в Монтрё Набоков работал над завершением романа, начатого еще в Соединенных Штатах. Это был роман небывалой композиции: он состоял из предисловия к поэме, самой поэмы, комментариев к поэме, а также указателя имен. Все вместе составляло удивительное произведение американской литературы – роман, да еще и с «детективной» приманкой, «Бледный огонь». Набоковед Стивн Паркер указывал в этой связи, что набоковские поиски нетрадиционной формы романа в сущности не выламываются из традиции русского романа, не раз искавшего совершенно новую форму. Что до самой уникальной композиции нового романа Набокова, то предтечей ее, по мнению Паркера, можно считать построение его гигантского труда о «Евгении Онегине»:

«Там тоже были предисловие к роману в стихах, перевод этого романа, а потом обширнейшие, составляющие три четверти объема всего труда и едва ли не самые в нем интересные набоковские комментарии. Форма эта повторялась теперь в пародийном плане и на новом, куда более сложном, уровне».

Об этом романе писали много, а загадки его дали пищу для любопытства и эрудиции целой армии набоковедов. Первыми занялись этим романом Пейдж Стегнер и бывшая жена Эдмунда Уилсона писательница Мери Маккарти, чья статья, по словам Э. Фрилда, явилась образцом критической щедрости и долго будет жить в американской литературе рядом с романом Набокова.

«„Бледный огонь“, – писала Мери Маккарти, – это шкатулка с сюрпризами, ювелирное изделие Фаберже, механическая игрушка, шахматная задача, адская машина, западня для критиков, игра в кошки-мышки и набор для любителя самоделок… Его внешняя странность не может заслонить тот факт, что это одно из великих творений искусства нашего века, что это современный роман, про который все думали, что он скончался, но который только притворялся мертвым… это творение совершенной красоты, симметрии, странности, оригинальности и моральной правдивости».

Мери Маккарти одной из первых объяснила, что роман этот раскрывается на различных уровнях, при том, что он вообще не лежит на «уровне мысли», привычном для современной критики. Он построен в фиктивном пространстве на манер тех вместилищ памяти, которые изображались на средневековых рисунках, с отделениями для цифр и для слов, или тех хранилищ, которые проектировали астрологи.

Мери Маккарти предлагает начать разбор этого сооружения с первого этажа. В центре произведения – поэма «Бледный огонь», написанная американским поэтом Джоном Шейдом. Ему шестьдесят один год, он преподает в американском колледже Уордсмит и живет неподалеку от коледжа в отцовском доме вместе с женой Сибил. Они женаты уже сорок лет. Их дочка Хэйзел, будучи подростком, покончила с собой, бросившись в близлежащее озеро. Шейд читает в университете курс об Александре Попе, и его собственная поэма вдохновлена стихотворными размерами Попа, хотя содержанием своим, как считает Мери Маккарти, она скорей напоминает баллады Уордсуорта. По соседству с Шейдом, в доме судьи и профессора Голдсуорта, уехавшего на год в отпуск, поселяется профессор Чарлз Кинбот, человек очень одинокий, гомосексуалист-неудачник, впоследствии автор комментариев к поэме Шейда. Кинбот – выходец из некоей Земблы, страны, расположенной к северу от России. Восхищаясь гением Шейда, он старается почаще бывать у поэта, подробно рассказывает ему об истории Земблы и ее монархе. В университете к Кинботу относятся презрительно, и только гуманный Шейд жалеет его. Потом Шейда по ошибке убивает некий Джек Грей, а Кинбот, завладев рукописью поэмы, законченной Шейдом в день смерти, удаляется с нею в Седарн, чтоб написать к ней комментарий и подготовить ее к изданию.

То, что нам раскрывается в комментариях Кинбота, составляет уже как бы новый этаж этой сложной романной постройки. Комментатор пытается доказать читателю, что на самом деле поэма Шейда навеяна его, Кинбота, рассказами о короле Земблы Карле Возлюбленном, о революции в Зембле и бегстве короля, так что по существу вся поэма посвящена событиям, происходившим в Зембле. Мало-помалу мы начинаем подозревать, что этот профессор Кинбот и есть укрывшийся в Америке беглый король Земблы Карл Возлюбленный. Тайная полиция революционной Земблы («теневики»), выследив его, нанимает анархиста Якова Градуса, чтоб он убил опального монарха. Градус шаг за шагом, день за днем (по мере написания Шейдом его великой поэмы) приближается к университету и наконец стреляет в короля, убивая по ошибке поэта. Так представляется Кинботу все происшедшее, однако внимательный читатель теряет к его рассказу доверие по мере чтения и начинает подозревать, что этот Кинбот сумасшедший. Позднее читатель обнаруживает, что он вообще не Кинбот, этот человек, а профессор русского языка Боткин, страдающий манией преследования, столь нередкой среди эмигрантов и беженцев, хотя некая страна за «железным занавесом», конечно, существует на самом деле, и детективная история, подобная той, которую придумал Боткин и в которую он втянул читателя, вполне могла иметь место. Можно объяснить все безумием Боткина, ибо нам уже более или менее ясно, что Джек Грей, сбежавший из тюремной психушки, куда упрятал его судья Голдсуорт, явился, чтобы убить судью, и только по ошибке убил похожего на него поэта. Однако открытие каждого нового плана в романе влечет за собой открытие следующего, и новый роман Набокова более, чем когда-либо у него, повторяет бесконечное отражение предмета в двух зеркалах, а то и русскую матрешку, из чрева которой появляются все новые сюрпризы.

Мери Маккарти, первой отыскавшая источник набоковской Земблы в «Эссе о человеке» Попа, приводит отрывок из этого эссе, в котором Поп говорит о поисках Крайнего Севера и «крайности» порока, когда каждый народ говорит, что там, где-то к северу от него, еще северней, там еще хуже и порок там ужаснее, где-то там, в Зембле, то есть не у нас, а за нашим порогом. У Шейда за порогом – сосед Боткин, у Боткина – Шейд (у Шейда из пороков – его пристрастие к виски, у Боткина – его «мальчики для пинг-понга»). Однако ведь и сам Шейд – лишь отражение в оконном стекле…

Еще сложнее приходится читателю, когда он обнаруживает обратную согласованность некоторых частей поэмы с комментарием. С естественностью приходит в голову, что сочинял поэму и комментарии один и тот же человек. Но кто из двоих? Был ли Шейд творцом Кинбота или, напротив, Кинбот-Боткин сочинил все вместе взятое. И здесь мнения даже самых опытных читателей расходятся. Для Брайана Бойда несомненно, что это именно Шейд, в совершенстве владеющий и стихом и прозой, сочинил историю Кинбота. Подобно тому, как в самом начале своей поэмы Шейд видит себя отраженным в оконном стекле, так и Кинбот отражает Шейда, но только в отражении этом как в зеркале – все наоборот (и там, где в здешних Апалачах буква «А», в далекой Зембле – буква «зет», последняя буква английского алфавита).

Борясь с неразрешимой тайной смерти (смерть дочки для Шейда – неизжитое горе), желая понять ее загадку, поэт стремится войти в чужую душу (не тем ли был, если помните, занят и рассказчик в «Истинной жизни Себастьяна Найта»?), при этом душу, как можно более непохожую на его собственную. Как отмечают наблюдательные набоковеды, Кинбот и есть полная противоположность Шейду (ведь и рассказчик из «Себастьяна Найта» предполагал, что наше «потом» и «там» предоставит нам полную возможность «жить в чужих душах, в любом числе чужих душ»). Отчего же все-таки для своего эксперимента Шейд выбрал этого мерзкого и сумасшедшего педераста Кинбота-Боткина? Может, оттого, что для него, Шейда (как и для Набокова – мы с вами ни на минуту не забываем о нашем герое), любая человеческая душа бесценна и незаменима.

И вот, с одной стороны, Шейд избирает смерть, чтобы, освободившись от своей личности, жить по смерти (к такому выводу приходит Б. Бойд). С другой, Шейд создает Кинбота, этого замкнутого на себе человека (о бесконечном его эгоцентризме свидетельствуют и его комментарии, и составленный им смехотворный указатель), человека, который в то же время пытается преступно проникнуть в чужую душу, в душу Шейда. Шейда в Кинботе могла привлечь не только многое озаряющая нотка безумия (Набоков, как помните, никогда не уставал изыскивать для своей прозы самых разнообразных безумцев, чем немало смущал русскую критику), но и его безысходное одиночество. Ведь одна из целей Шейда – понять непостижимое трагическое одиночество своей бедной дочери, добровольно ушедшей из жизни. Сам Шейд нашел возможность вырваться из одиночества благодаря идеальному браку с Сибил (и это, между прочим, особенно раздражает Кинбота). Что до безумного Кинбота, то он, чтобы преодолеть одиночество, изобретает сказочную Земблу и свой статус короля-изгнанника. Шейд пытается преодолеть горечь утраты с помощью своего искусства: изобретая для этого и отчаяние Кинбота (в душу которого он проникает) и собственную смерть (это проникновение позволяющую). Завершив анализ романа, Брайан Бойд переходит к жизни самого Набокова (и в этом нет неожиданности, ибо присутствие автора в этом романе несомненно).

«Укрытому за двумя персонажами Набокову предстояло самому справиться с двумя горестями своей жизни: с утратой России и с бессмысленным убийством отца. Чувства Набокова к России довольно прямо – хотя и в фантастической форме – выражены в зеркальном мире Земблы».

На эту мысль, в частности, наводят Бойда некоторые даты и факты:

«День рождения В.Д. Набокова приходится на 21 июля: это день убийства Шейда… Таборицкий и Шабельский-Борк прострелили сердце В.Д. Набокова, хотя собирались убить Милюкова (точь-в-точь как Градус или Грей собирался убить Кинбота или Голдсуорта, но уж конечно не Шейда, которому он прострелил сердце). Более того: после смерти В.Д. Набокова эмигрантскую организацию в Берлине возглавил некий С.Д. Боткин».

Итак, Бойд считает Шейда автором поэмы и комментариев, творцом самого Боткина-Кинбота. В подтверждение этой версии мы могли бы еще напомнить лжехудожников из «Отчаяния» и «Соглядатая» или порассуждать об уже знакомой нам глухоте «лжехудожника». Однако мы скромно останемся в стороне от набоковедческих баталий и лишь известим читателя, что есть также другие толкования романа. Набоковед Грэйбз, например, выдвигает многочисленные аргументы в пользу Кинбота как автора не только комментариев, но и самого Шейда. «Если Кинбот мог придумать историю Карла Возлюбленного, отчего не мог он придумать и Шейда вместе с его поэмой и с его убийством?» – вопрошает Грэйбз. «Во всяком случае, – продолжает он, – возможность разнообразных прочтений означает, что вопрос о конечном впечатлении остается на удивление нерешенным и что сам читатель в необычно широкой мере вовлекается в его решение». Именно поэтому многие набоковеды (и Мери Маккарти первая) называли этот роман детективом-самоделкой, игрушкой «сделай сам»; очертания романа и его понимание меняются даже в зависимости от того, в каком порядке вы станете его читать. Кинбот советует в предисловии начинать чтение с комментариев. Грэйбз в своей работе рассматривает три способа прочтения и три несовпадающих впечатления от романа, находя поистине удивительным, что при всех уловках в стараниях все-таки невозможно установить, какая трактовка событий предпочтительнее. Читателю романа таким образом предоставляется еще большая свобода трактовки, чем в других романах Набокова. Легко предсказать, что эта неопределенность и ускользающая реальность любой из версий не может не раздражать читателя, привыкшего к более определенным условиям игры. Недаром же Н. Берберова писала когда-то, что Набоков не только создает новый тип литературы, но и создает нового читателя. Набоков говорил, что он нашел своего читателя в Америке. Но, конечно, есть такой читатель и в других странах, в том числе и на родине писателя. Однако, несмотря на массовые тиражи изданий, это все еще не «массовый» читатель. Так или иначе, почти все набоковеды отмечали трудность чтения романа, признавая единодушно его большие литературные достоинства. Эндрю Филд считает «Бледный огонь» одним из трех лучших романов Набокова (два других – это «Дар» и «Лолита»), Брайан Бойд – лучшим:

«Головокружительная проба сил, море комического наслаждения, тест на воображение, исследованье проблем жизни и смерти, безумия и здравомыслия, отчаянья и надежды, любви и одиночества, затаенности и разделенной судьбы, доброты и эгоизма, созидательности и паразитизма, а также увлекательное путешествие в страну открытий».

Мы не говорили здесь о поэме Шейда, которую многие набоковеды-американцы считают замечательным произведением поэзии. Приводя строки об отражении заснеженного двора на стекле, Бойд заявляет: «Не много найдется в английской поэзии произведений, равных „Бледному огню“».

Мы не затронули еще многих сторон романа, скажем, литературных пародий и реминисценций в нем (самое его название идет от Шекспира, а в ткани его живут и Поп, и Гёте, и Уордсуорт, и «Алиса в стране чудес», и еще многое). Мы не говорили о словесных играх: самую «игру словами» Набоков сопоставляет с «игрой мирами» (и в английском слова эти ближе по звучанию, чем в русском). Мы ничего не сказали о языкотворчестве (существует диссертация, посвященная структуре «зембланского» языка в романе), о роли красного и зеленого цветов. И еще, и еще…

Легко понять, что, когда в интервью Би-би-си Набоков заявил, что, сочиняя книги, он просто играет в свое удовольствие, он, как обычно, лукавил. И все же многие критики, раздраженные непонятностью этой книги, восприняли ее именно как игру. С этим ничего не поделаешь: предоставив читателю свободу трактовки смысла романа, Набоков мог ожидать и разнообразия читательских суждений о нем, так что если такие читатели, как Мери Маккарти, Эндрю Филд и Брайан Бойд высказали свой безусловный восторг, если даже специалист по юмору из юмористического «Панча» счел книгу очень смешной, то, скажем, автор из престижного американского «Комментари» нашел главный недостаток книги в том, что она «не смешна там, где намеревается быть смешной», а обозреватель английского «Лиснера» заявил, что «может, конечно, мистер Набоков и гений, однако пусть он пробует свои загадки и криптографические игры на ком-нибудь другом, только не на мне».

Мы упомянули выше об интервью, которое Набоков дал корреспондентам Би-би-си, настигшим его на альпийском склоне в Зерматте, где он по обыкновению ловил бабочек. Первое, о чем спросили англичане, – собирается ли Набоков когда-нибудь вернуться в Россию.

«Я никогда не вернусь, – ответил он, – по той простой причине, что вся та Россия, которая нужна мне, всегда со мной: литература, язык и мое собственное русское детство. Я никогда не вернусь. Я никогда не сдамся. К тому же уродливая тень полицейского государства и не развеется еще при моей жизни. Не думаю, чтоб там знали мои произведения – ну, вероятно, какое-то число читателей все же имеется в моей собственной секретной службе, но не надо забывать, что Россия стала невероятно провинциальной за последние сорок лет, не говоря уж о том, что людям там указывают, что им читать и что им думать. В Америке я чувствую себя лучше, чем в любой другой стране. Именно в Америке я нашел лучших своих читателей и самые близкие ко мне воззрения. Интеллектуально я дома в Америке. Это моя вторая родина в полном смысле этого слова».

Нет сомнения, что, отвечая так, лукавый Набоков хотел не только сделать приятное американцам, но и досадить корреспондентам-англичанам. Корреспонденты просили, чтобы Набоков объяснил им причины своего пристрастия к литературном ловушкам и обманам.

«Мальчиком я был вроде фокусника, – сказал Набоков, – Мне нравились маленькие фокусы – превращать воду в вино и все такое; но мне думается, я попадаю здесь в неплохую компанию, ибо любое искусство – обман, так же, как и природа; все обман в этом добром старом розыгрыше – от насекомых, которые притворяются листьями, до популярных соблазнов размножения. Знаете, как началась поэзия? Мне всегда думалось, что она началась тогда, когда пещерный мальчик примчался по высокой траве в свою пещеру, крича: „Волк, волк“, а на самом деле никакого волка не было. И его гориллоподобные родители, большие поборники правды, дали ему, конечно, взбучку, но рождение поэзии уже произошло – высокая поэзия родилась в высокой траве».

Супруги Набоковы надолго обосновались в Монтрё. Когда Питер Устинов переезжал из отеля, он звал за собой Набоковых. Они посетили его новый дом и даже купили себе участок в горах, но так и не двинулись с места. Не уехали они и тогда, когда ушел из отеля его директор, с которым они успели подружиться. Они оказались тяжелы на подъем. А может, просто перемена мест не играла в их жизни столь уж существенной роли.

В 1964 году Набоковы снова предприняли путешествие в Америку. На выступлении Набокова в Гарварде университетский Мемориальный зал был полон до отказа (тот самый зал, где двенадцать лет назад он читал лекции). Из Гарварда супруги поехали в гости к Бишопам в Итаку. Им нужно было договориться о доставке набоковского архива в Монтрё. Бишопы нашли, что Набоков хорошо выглядит, а Вера стала еще красивей.

ЗА НАГЛУХО ЗАПЕРТЫМИ ВОРОТАМИ

В начале 1964 года в Америке вышел «Евгений Онегин» в переводе Уолтера Арндта, который Набоков еще успел помянуть в печати недобрым словом перед сдачей в набор у Болингена своего собственного перевода. Набоков писал, что этот новый перевод «еще хуже» прежних. Но вскоре перевод Арндта получил в Америке премию Болингена. Еще обидней было другое. В том же самом году Уилсон навестил Набокова в Швейцарии, однако не сказал, что его собственная рецензия на набоковский перевод «Евгения Онегина» лежит в «Нью-Йорк Ревью эв Букс». Рецензия вышла уже в июле и, как легко было предвидеть, содержала резкие нападки на набоковского «Онегина». Эндрю Филд считает несправедливым, что большую часть рецензии Уилсон посвятил переводу, который по объему составляет лишь около трети тысячестраничного комментария Набокова, а об огромной набоковской работе над исследованием связей Пушкина с современной ему английской и французской литературой Уилсон упомянул лишь в одной, хотя и похвальной, фразе. При этом он тут же позволил себе усомниться в анализе пушкинских источников, которому Набоков уделил особое внимание. Набоков в своей работе приходил к выводу, что Пушкин пользовался в основном французскими переводами английской литературы, так как английский знал не слишком твердо, зато великолепно знал и старую и новую французскую литературу. При этом Набоков давал в своих комментариях интереснейший анализ лексики Пушкина и примеры употребления Пушкиным старых слов, и вряд ли попытки Уилсона вступать здесь в спор с Набоковым имели шансы на успех. Но этот спор по поводу романа Пушкина (в который ввязались А. Берджес, Р. Пауэл и другие) окончательно испортил отношения между старыми друзьями. Больше они никогда не виделись. Набоков лишь отвечал открытками на рождественские открытки Уилсона, но иногда в разговорах с кем-нибудь из американцев вдруг с сожалением вспоминал об их столь славной некогда дружбе…

Набоковский подстрочный перевод «Онегина» вызвал немало нареканий. Набоков реализовал в нем свои новые взгляды на перевод, которые он с большой страстностью высказывал в интервью Альфреду Аппелю:

«Говорят, есть на Малайях такая птичка из семейства дроздовых, которая тогда только поет, когда ее невообразимым образом терзает во время ежегодного Праздника цветов специально обученный этому мальчик. Потом еще Казанова предавался любви с уличной девкой, глядя в окно на неописуемые предсмертные мучения Дамьена. Вот какие меня посещают видения, когда я читаю „поэтические“ переводы русских лириков, отданных на заклание кое-кому из моих знаменитых современников. Замученный автор и обманутый читатель – таков неминуемый результат перевода, претендующего на художественность. Единственная цель и оправдание перевода – возможно более точная передача информации, достичь же этого можно только в подстрочнике, снабженном примечаниями» [29]29
  Перевод M. Мейлаха.


[Закрыть]
.

Среди прочих откликов на набоковского «Евгения Онегина» приплыл к американскому берегу и отклик из подмосковного Переделкина. Прислал его один из первых советских теоретиков перевода восьмидесятидвухлетний Корней Иванович Чуковский. До Переделкина дошел не только онегинский четырехтомник Набокова, но и злой анекдот о Чуковском, рассказанный Набоковым в автобиографии. Ссылаясь на веселый рассказ отца, Набоков пишет, что в 1915 году во время поездки в Англию с делегацией Чуковский на приеме во дворце стал на своем варварском английском добиваться от короля, что он думает об Оскаре Уайлде (в ту пору менее знаменитом в Англии, чем в России). Ничего не поняв в варварской речи гостя, король поспешил перевести разговор на погоду и заговорил на французском, который он знал не лучше, чем Чуковский знал английский… Чуковский писал, что, хотя Набоков и сочинил о нем этот злой анекдот, он все же остается его «любимым писателем», что больше всего Чуковский любит «Бледный огонь», но, по его мнению, и «Лолита», и «Пнин», и «Защита Лужина», и онегинский четырехтомник – «бесспорные шедевры» («Из четырехтомника я узнал много нового, многое прочитал с упоением»), Чуковский добавлял, что, конечно, он согласен не со всеми теоретическими положениями Набокова о переводе, так как он, Чуковский, очень любит книгу набоковских переводов «Пушкин, Лермонтов, Тютчев», о которой сам Набоков, вероятно, забыл, когда писал свои новые «Стансы о „Евгении Онегине“», изничтожающие поэтов-переводчиков. В том же письме Чуковский сообщал, что сочинил довольно большую статью о набоковском «Онегине» и даже собирается ее напечатать. При этом Чуковский высоко отозвался о статье Уилсона:

«Эдм. Уилсон написал очень талантливо, очень тонко об „Онегине“ Вл. Вл-ча, как жаль, что при этом он, Уилсон, так плохо знает русский язык и так слаб по части пушкиноведения. Вл. Вл. его сотрет в порошок».

Эти откровения Чуковского были адресованы загадочной Соне Г., переписка с которой скрасила последние годы Чуковского, а вся история этой переписки, отчасти напоминающая знаменитые коктебельские розыгрыши, представляется мне весьма трогательной. Первое письмо от «Сони Г.» Корней Иванович Чуковский получил осенью 1964 года, и при взгляде на эту подпись ему представилась хотя и не совсем молодая, но вполне еще моложавая американка русского происхождения, прекрасно знающая русскую литературу, судящая обо всем смело и независимо. Чуковский ответил, и письма его к Соне с каждым разом звучали все более влюбленно:

«Милая, загадочная Соня… Мне все чудится, что откроется дверь и в мою комнату войдет быстрая, красивая, шумная, моложавая дама и скажет: „Я Соня“. Хоть бы прислали свою карточку, чтобы я понял, почему я, занятый по горло, почти 90-летний старик, с таким удовольствием пишу Вам письмо и так жду Вашего письма с небрежной подписью…»

Корней Иванович умер, так и не узнав, кто была «загадочная Соня», пережившая его, впрочем, ненадолго. В своей переписке они обсуждали книги Башевиса Зингера (от которого К. Чуковский был в восторге), американские выступления Евтушенко (от которых Соня была в ужасе) и прочие литературные события, однако для нас наиболее интересны многочисленные упоминания о Набокове, которого Соня представила Чуковскому как своего друга (кстати, в этом не было преувеличения). Однажды Чуковский сообщил Соне, что свою статью о четырехтомном набоковском «Евгении Онегине» он закончил и она уже переводится на английский язык: «Надеюсь получить в нашем Союзе писателей официальное разрешение напечатать статью в „Нью-Йорк Ревью эв Букс“». Соня похвалила в своем письме арндтовский перевод «Онегина» и даже списала для Чуковского перевод «Ворона», сделанный Арндтом. 22 апреля 1967 года Корней Иванович написал Соне, что, прочитав статьи в юбилейном набоковском номере «Трикуотерли», он решил все же отложить свою собственную статью о «Евгении Онегине» на полку своих «посмертных записок» (вероятно, к тому же и «официального разрешения» Союза писателей на столь серьезный шаг надо было ждать годами, а выживание в условиях террора, много лет истреблявшего его друзей и близких, приучило Корнея Ивановича к разумной осторожности). Это, апрельское, письмо, написанное восьмидесятипятилетним Чуковским в последнюю переделкинскую весну его жизни, очень трогательно: «Милая загадочная Соня! У нас уже весна! Птицы, зелень, дальние прогулки и сладкие дымки от сжигаемых прошлогодних листьев. Пройдешь по улице – и справа и слева костры – и этот древний, с детства милый запах…» А дальше, в этом последнем письме, прощающие, совершенно пасхальные строки о злой проделке младшего Набокова, о его благородном отце…

«Относительно Влад. Влад-ча: люди, прочитавшие его мемуары (я не читал их), пишут мне с удивлением, с возмущением по поводу его строк обо мне… Но я вскоре поостыл и думаю, что в то время – в 1915 – 16 гг. – во мне было, очевидно, что-то, что дало пищу его анекдоту. Самый анекдот – выдумка, но возможно, что он верно отразил то неуважительное чувство, которое я внушал окружающим. Я был очень нескладен: в дырявых перчатках, не умеющий держаться в высшем обществе – и притом невежда, как все газетные работники, – невежда поневоле, самоучка, вынужденный кормить огромную семью своим неумелым писанием… [30]30
  Примерно такой же автопортрет Чуковского мы находим в относящейся к тем же 60-м годам переписке К. Чуковского с его иерусалимской корреспонденткой Р.П. Марголиной.


[Закрыть]
Отец же Вл. Вл. был человек очень высокой культуры. У него была особая игра: перечислять все имена героев Диккенса – чуть ли не триста имен. Он соревновался со мною. Я изнемогал после первой же сотни. Мы в шутку состязались в знании всех романов А. Беннета. Он и здесь оказывался первым: назвал около двух десятков заглавий, я же читал всего восемь. Я всегда относился к нему с уважением и любовно храню его немногие письма и дружественные записи в „Чукоккале“».

В ответном, майском (тоже последнем) своем письме Соня, передав привет дочери писателя Л.К. Чуковской, которую знали и ценили в Америке, снова касалась истории со смешным набоковским анекдотом:

«Относительно Набокова: после того, как я написала ему насчет его выдумки относительно Вашей поездки в Лондон вместе с его отцом, он в ответ просил меня передать Вам, что его сын вырос на Вашем „Крокодиле“ и на „Мойдодыре“. Мне кажется, что он чувствует себя очень неловко, будучи уличенным».

Это сообщение крайне любопытно. Во-первых, мы еще раз узнаем, до какой степени популярна была среди берлинских эмигрантов советская литература. И во-вторых, задумываемся над тем, мог ли Набоков полностью сочинить подобный анекдот для своей автобиографической (хотя и очень «придуманной») книжки? Какова вообще степень ее автобиографичности?

Загадка «Сони Г.» уже четверть века назад была раскрыта нью-йоркским «Новым журналом». Из множества русских Сонь Г., приехавших в Нью-Йорк из России, Соней Г. могла бы оказаться, к примеру, С. Гринберг, жена Набоковского друга Романа Гринберга. Однако Соней оказался… сам Роман Николаевич Гринберг, парижский ученик Набокова и его нью-йоркский друг, в котором литературные пристрастия не раз брали верх над «делами». Р. Гринберг выпустил в Америке пять номеров русского альманаха «Воздушные пути», издание которого поэт Л. Ржевский назвал «одним из самых блестящих эпизодов эмигрантской периодики 60-х годов»: именно здесь были впервые напечатаны 57 стихотворений Мандельштама, два варианта «Поэмы без героя» Ахматовой, поэма Цветаевой «Перекоп», наброски поэмы Пастернака, четыре новеллы Бабеля, стихи И. Бродского, письма В.Д. Набокова. Отправляя однажды письмо в Переделкино и опасаясь, что осторожный Чуковский не ответит неблагонадежному издателю «западного» альманаха, Р. Гринберг и выбрал себе романтический псевдоним, что позднее подарило читателю и благодарным литературоведам пачку прекрасных романтических писем.

Жаль все же, что Набоков сам не написал Чуковскому. Однако он в то время уже почти не писал личных писем, да и деловую переписку Вера Евсеевна взяла на себя (и надо сказать, объем ее работы сильно увеличился). К тому же сомнительно, чтобы он решился написать что-нибудь примирительное, как Чуковский, или признать свою ошибку.

Корреспонденты, расспрашивавшие в те времена Набокова о его образе жизни, получали от него довольно подробный отчет:

«Просыпаюсь я между шестью и семью часами поутру и пишу до половины одиннадцатого, как правило, стоя у кафедры… Первый перерыв бывает в половине девятого во время нашего с женой завтрака и разборки почты… Около одиннадцати я вымокаю минут двадцать в горячей ванне с мочалкой на голове и языкотворческими мыслями в голове, увы, вторгающимися и в мою нирвану. Прогулка с женой вдоль озера, потом скудный обед, а потом двухчасовой сон, после чего я возобновляю работу до ужина, то есть до семи. Американский друг подарил нам „скрэбл“ с русскими буквами, изготовленный в Ньютауне, штат Коннектикут, так что мы играем час или два в русский „скрэбл“. Потом я читаю в постели – периодические издания или какой-нибудь из романов, который гордые издатели посылают мне с надеждой. С одиннадцати до двенадцати длится моя обычная борьба с бессонницей. Таков мой образ жизни в холодную пору. Лето я провожу в погоне за бабочками на цветущих склонах и горных осыпях, и конечно, после ежедневной пятнадцатимильной прогулки сплю я еще хуже, чем зимой. Последнее прибежище для отдохновения в сочиненье шахматных задач…»

Что до общества, то его, по свидетельству Набокова, составляли писателю утки на Женевском озере, некоторые приятные персонажи из его романа, сестра в Женеве, непрерывный поток блестящих американских интеллектуалов, его навещающих, и «мистер Ван Вин, который спускается из горного шале, чтобы встретиться с некой темноволосой дамой на углу улицы, видном в окно Набоковской башни из мамонтовой кости. Кто еще? Сам мистер Вивиан Бэдлук» (Плоховыглядящий – еще одна из множества анаграмм его имени)…

Самое существенное здесь сообщение – о мистере Ван Вине, герое нового огромного романа, над которым Набоков работал все последние годы.

Иногда корреспонденты наезжали с кинокамерами, и тогда стареющий писатель разыгрывал для них настоящего Набокова: провожал взглядом бабочку, что-то записывал (или делал вид, что записывает) в записную книжку во время прогулки…

Митя работал теперь над переводом романа «Король, дама, валет», а Набоков делал поправки и писал новое предисловие к роману. Кроме того он завершал очень важную и трудную работу – русский перевод «Лолиты». Той осенью на Сицилии, он написал грустный и прекрасный постскриптум к своему русскому переводу. Грусть эта прежде всего была навеяна тем, что, хотя Россия и ожила, зашевелилась где-то там за своим бронированным занавесом, ему трудно было разглядеть нового русского читателя, магический кристалл ему «мало кого… показывал». Разве что «несколько старых друзей, группу эмигрантов (в общем, предпочитающих Лескова), гастролера-поэта из советской страны, гримера путешествующей труппы, трех польских или сербских делегатов в многозеркальном кафе, а совсем в глубине – начало смутного движения, признаки энтузиазма, приближающиеся фигуры молодых людей, размахивающих руками… но это просто меня просят посторониться – сейчас будут снимать приезд какого-то президента в Москву».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю