355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Носик » Мир и Дар Владимира Набокова » Текст книги (страница 1)
Мир и Дар Владимира Набокова
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:00

Текст книги "Мир и Дар Владимира Набокова"


Автор книги: Борис Носик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 38 страниц)

Борис Носик
МИР И ДАР ВЛАДИМИРА НАБОКОВА

СПОР О МИРЕ И ДАРЕ

«…Россия будет прямо изнывать по тебе, – когда слишком поздно спохватится…»

«Дар»

Трудность создания книги о Набокове для всякого несомненна. Она в том хотя бы, что сам Набоков написал тысячи страниц. И в том, что о нем написаны в англоязычных странах (а теперь уже и у нас тоже) – многие тысячи. И в том, что писатель он сложный, да и человек был сложный. Что существует множество трактовок каждой им написанной строчки. Что он сам писал критику на самого себя, писал романы в биографическом жанре, фаршируя их кусками своей жизни, – творил свою биографию, дурача и современников и будущих биографов. Эту игру с биографами он затеял давно, еще в своих русских романах, где то и дело появлялись «ненадежные» рассказчики и биографы, где рассыпаны намеки на невозможность проникнуть в чужую жизнь, которую можно только сочинить заново. В первом своем английском романе «Истинная жизнь Себастьяна Найта» Набоков давал понять, что «истинная жизнь» другого человека всегда будет от нас ускользать и что писать биографию может взяться только фанфарон и пошляк, вроде мистера Гудмена. «Я не хочу сказать, что о нем нельзя написать книгу, – заявляет Гудмен, – Можно. Но в этом случае ее следует писать с особой точки зрения, которая сделала бы предмет исследования увлекательным. Иначе книгу ждет провал…» Рассказчик в этом романе тоже пишет историю Найта – и тоже без особого успеха, а для нас с вами автор припас впрок «своевременное напоминание»: «Помни, что все, что тебе говорится, по сути тройственно: истолковано рассказчиком, перетолковано слушателем, утаено от обоих покойным героем рассказа». Но и «покойный герой рассказа» (в данном случае сам Найт, а может, – и сам Набоков), он нас морочит без зазрения совести: «Говоря о самом первом своем романе (неопубликованном и уничтоженном), Себастьян объясняет, что речь там шла о юном толстяке-студенте, который, приехав домой, обнаружил, что мать вышла замуж за его дядю (а, „Подвиг“! – встрепенется просвещенный читатель, – Б. Н.); дядя этот, специалист по болезням уха, убил отца нашего студента. Мистер Гудмен не понял шутки». Мыто с вами эту шекспироведческую шутку поняли. Во всяком случае, поняли, что над нами будут подшучивать; будут сбивать нас со следа; будут ставить нам флажки ограждения – сюда нельзя, туда нельзя, это не для вас, а это не вашего ума дело. Но мы (и читатели и биографы) – мы этого не любим.

«А нужно ли вообще пытаться реконструировать Мир писателя, его жизнь? – спросят иные. – Разве может это помочь нам понять его произведения? И, наоборот, разве расскажут нам произведения о его жизни?» Думается, и на первый и на второй вопрос следует ответить положительно. Набоков загодя предостерегал нас от критиков «доброй старой школы „проецированной биографии“, изучающей произведение автора, которого они не понимают, сквозь призму его жизни, которой они не знают». Но Набоков рассматривает здесь «биографичность» и «автобиографичность» в том примитивном виде, как ее понимали многие критики этой школы. А между тем возможен и более внимательный, более осторожный подход, при котором произведение рассматривается как «аутентичное свидетельство содержания… духовной жизни» писателя, ибо, как писал русский философ С.Л. Франк в работах о Пушкине, «при всем различии между эмпирической жизнью поэта и его поэтическим творчеством, духовная личность его остается единой, и его творения так же рождаются из глубины этой личности, как и его личная жизнь и его воззрения как человека…»

О Набокове у нас теперь пишут много – главным образом критики. Одни пишут так лихо и пренебрежительно, что диву даешься, чем обеспечено это их чувство превосходства и над замечательным писателем и над полюбившим его читателем. И зачем вообще писать, если ты писателя этого не любишь, не понимаешь, не ценишь, да и, судя по всему, читал его мало? Другие пишут более уважительно, порой даже с блеском, но увы, не слишком понятно. Конечно, это можно оправдать тем, что ведь и проза-то набоковская, несмотря на гигантские тиражи его книг, тоже непроста, она как бы пока проза для немногих. Растите, граждане, тянитесь – и поймете. Но уж тогда вам, пожалуй, и не нужна будет никакая критическая сопроводиловка. А пока… Пока самая блестящая, но при этом непонятная критика мало кому может помочь. Да и Мир набоковский часто ускользает от внимания критиков, хотя они неплохо пишут о его Даре. Есть у нас в Москве один почти идеальный критик – сам он талантливый писатель и написать мог бы лихо, но вот за книгу не берется пока. А между тем книжка о Мире и Даре Набокова, на мой взгляд, очень нужна. На Западе есть такие книги, даже две. Два молодых, бородатых автора, оба отчего-то из Океании, не щадя себя, рылись в архивах, общались с писателем и его семейством, ворошили горы бумаг, собирали по крохам информацию. Первый из них любопытством своим, нарушением семейных табу, фрейдистскими своими гипотезами и многими неточностями изложения огорчил и рассердил своего героя, был отлучен от семейства. Второй позднее ободрен был семьею писателя, допущен в архив и выпустил монументальное сочинение о жизни и творчестве Набокова. Отчего же, спрашивается, я, больше уже не молодой и не бородатый, принимаюсь еще за один, за новый и тоже весьма обширный труд? В чем будет отличие этого труда от двух упомянутых выше? И вообще, отчего я решил, что труд мой будет отличен от двух первых? Ну, может, оттого, что я не из Океании. Обе эти книги (неплохие книги, а вторая – так просто хорошая) показались мне сильно нерусскими. А любимый мой писатель был русский (хотя и американский писатель тоже). К тому же был он русский эмигрант, и у меня такое чувство, что был он у нас с вами насильственно отобран – вместе со всем его Миром и целой эмигрантской литературой. Отсюда у меня непроходящее это желание вернуть на родину отобранное… Родилось оно у меня, это желание, лет тридцать назад. Отлично помню, как все началось…

Покойный мой друг (прекрасный переводчик с английского) уезжал в геологическую экспедицию – лечить мучительную бессонницу, а мне оставил ключ от комнаты на Сретенке – царственный подарок для молодого, стесненного коммуналкой москвича. Подав ему вещи в кузов грузовика, я вернулся в его узкую, как пенал, комнату, присел на диван, оттягивая телефонные переговоры с подругой, рассеянно протянул руку к полке и снял с нее синий том с незнакомым названием – «Дар». Имя автора я уже слышал в связи с редкостной «Лолитой», которую мне давали когда-то на одну ночь. Но тут был не переводной, а русский роман, названия которого я сроду не слышал…

Так вот я никому не позвонил в тот вечер. И не попал домой. Я сидел до утра в этой узкой прохладной комнате и читал. Я был сбит с толку, потрясен, очарован, измучен… Что это? Откуда? Отчего? Отчего я даже не знал про эту книгу?

После этого я стал искать его книги – и находить. Железный занавес дал тогда трещину, самые смелые привозили кое-что почитать. Щель в занавесе становилась все шире, а еще лет пятнадцать спустя и я, наконец, оказался за бугром, впервые – во Франции, сошел с борта по трапу в Марселе и понял вдруг, что меня не интересуют ни тюрьма графа Монте-Кристо, ни родина провансальских трубадуров, ни мельница Альфонса Доде. Я понял, что больше всего мне хочется увидеть Его, сказать Ему нечто (я, пожалуй, и не знал толком, что именно, хотя мы добрый час обсуждали возможность такой беседы с Андреем Битовым за столиком в ленинградском Доме литераторов). Я знал, что Он не во Франции, а в Швейцарии (туда же мне визы никто не давал), понимал, что у меня может нехватить денег на дорогу. К тому же он не слышал обо мне, не ждет меня и, скорей всего, не пожелает со мной беседовать. Однако какое это все имеет значение, если ты, наконец, прорвался через границу, которая чуть не полвека была для тебя «на замке», если тебе всего каких-нибудь сорок шесть лет… Я ринулся тогда в сторону Швейцарии, и я непременно расскажу позднее (дойдя по порядку до одна тысяча девятьсот семьдесят седьмого года) обо всем, что было со мной, потому что речь пойдет не обо мне только, а о Нем, о нас обо всех, о судьбе… Пока же мне пора начать рассказ о Мире и Даре Владимира Набокова.

О его Даре сказано немало на многих языках мира. Одаренность Владимира Набокова удивляла уже его соучеников в детстве (например, есть воспоминания об этом бывшего тенишевца писателя Олега Волкова) – его многосторонняя одаренность и в первую очередь его литературный дар, дар русского слова, дар английского слова (Набоков писал еще и по-французски: многие считают, что он мог бы стать знаменитым французским писателем).

Автор новейшей (и полнейшей) монографии о Набокове новозеландец Брайан Бойд считает, что Набокову ниспосланы были два главных дара – литературный гений и дар личного счастья, столь ценный для писателя великий талант радоваться жизни, быть счастливым. Бойд отмечает, впрочем, что у этой способности радоваться жизни есть и оборотная сторона – предчувствие утраты (утраты любви, родины, языка, этого вот самого мгновения счастья).

О «даре, который он как бремя чувствовал в себе», писали набоковеды и набокофилы, однако мы можем обратиться и к свидетельствам набокофобов, например, критика Георгия Адамовича, который немало крови попортил в свое время Набокову. Адамович тоже признавал набоковскую «способность высекать огонь отовсюду», его «дар найти свою, ничью другую, а именно свою тему и как-то ее так вывернуть, обглодать, выжать, что, кажется, больше ничего из нее уж и извлечь было невозможно». Но были у Набокова и противники, ставившие его Дар под сомнение. Такие сомнения высказывал не только наш соотечественник Д. Урнов, но и профессор Сорбонны Никита Струве. Он не считал дар Набокова боговдохновенным (как дар Солженицына). «Истинный Дар Божий был у Ходасевича, – сказал, беседуя со мной однажды, Н.А. Струве. – А вот что касается Набокова… Возьмите мой доклад о Ходасевиче и Набокове, и вы все поймете». В докладе Н.А. Струве сказано: «…дана ли была эта таинственная потусторонность сверходаренному Набокову, чей дар долгие годы был ему в бремя? Или та постоянная тревога об „утечке поэзии“, та великая тоска по дару свыше, не есть ли они именно тот внутренний слепок, что возносит набоковскую игру слов, „несдержанную виртуозность“ (выражение Ходасевича) до высокого, а потом и потустороннего искусства?»

Таким образом, сам Н.А. Струве ответа на вопрос не дает, однако отсылает нас к мнению Ходасевича, который, к слову сказать, был и для Набокова высшим судьей в искусстве. Ходасевич в статье о Набокове так пишет о божественной природе дара: «Пытаясь быть „средь детей ничтожных мира“ даже „всех ничтожней“, поэт сознает божественную природу своего уродства – юродства – свою одержимость, свою, не страшную, не темную, как у слепорожденного, а светлую, хоть не менее роковую, отмеченность перстом Божиим. Даже более всего в жизни дорожит он теми тайными минутами, когда Аполлон требует его к священной жертве… поэт готов жертвовать жизнью. Он ею и жертвует: в смысле символическом – всегда, в смысле прямом, буквальном – иногда, но это „иногда“ случается чаще, чем кажется.

В художественном творчестве есть момент ремесла, хладного и обдуманного делания. Но природа творчества экстатична. По природе искусство религиозно, ибо оно, не будучи молитвой, подобно молитве и есть выраженное отношение к миру и Богу… Это экстатическое состояние… есть вдохновение. Оно и есть то неизбывное „юродство“, которым художник отличен от не-художника… оно-то и есть его наслаждение и страсть…»

Итак, речь идет о Даре. И еще, конечно, о Мире Набокова – о мире, в котором он начинал жизнь, и о том мире, в котором довелось ему жить после «крушения миров»; о Мире, который был создан силой его воображения, переустроен и заселен – с помощью его Дара. О мире внутреннем и внешнем. Впрочем, сначала речь пойдет у нас даже не о мире, а о черной бездне, о хаосе и тьме…

ГЛАВА ПЕРВАЯ

ФОТОГРАФИЯ ПОД ДРЕВОМ

С хаоса и тьмы начинается автобиография Набокова: «Колыбель качается над бездной». Бездна, которая существовала до нас с вами, и бездна, к которой мы с вами «летим со скоростью четырех тысяч пятисот ударов сердца в час». И наша жизнь между ними – «только щель слабого света между двумя идеально черными вечностями». Впрочем, это ведь только восприимчивый, чувствительный ребенок (или писатель) с таким страхом расспрашивает от том, как это так, что его когда-нибудь не было, вернее, что его не было в мире (помню, как неистово кричал мой маленький сын: «А где же я был?»). Взрослые приучаются «ограничивать воображение»: «…рядовой читатель так привыкает к непонятности ежедневной жизни, что относится с равнодушием к обеим черным пустотам, между которыми ему улыбается мираж, принимаемый им за ландшафт». Итак, младенчество – это пограничная полоса между нашей краткой жизнью и нашей черной вечностью. Младенчество и вечность всегда будут притягивать к себе Набокова, и он создаст свою философию детства. А пока вглядимся в освещенную часть вселенной, в которой качается колыбель. В ней младенец, рожденный 22 апреля 1899 года, – Набоков Владимир Владимирович, сын Владимира Дмитриевича Набокова и Елены Ивановны Набоковой, урожденной Рукавишниковой. Он выбрал для рождения замечательную семью, прекрасных родителей, удивительный город… Чуть-чуть, пожалуй, не подгадал со временем, но это обнаружится гораздо позднее. Пока же вглядимся в семейную фотографию, с юмором описанную когда-то отцовским другом Иосифом Гессеном: детская коляска в оборочках; над ней умиленно склоняются красивый, благородный, высокообразованный джентльмен Владимир Набоков Старший, его нежная жена, его миллионер-свояк… Чуть сзади, невидимая, маячит стена, а на ней – фамильный герб Набоковых, шутливо описанный позднее самим писателем: «…нечто вроде шашечницы с двумя медведями, держащими ее с боков: приглашение на шахматную партию, у камина, после облавы в майоратском бору…» Описание это вовсе не было (при набоковской-то феноменальной памяти) «маленькой, очаровательной неточностью», как определил его в своем генеалогическом очерке С.С. Набоков, кузен писателя. Это, конечно же, была насмешка: англоман и «сноб» Владимир Дмитриевич Набоков Старший не терпел аристократического снобизма, а сын его гордился прежде всего тем, что отец принадлежал «к великой бесклассовой русской интеллигенции». Познакомившись в английском варианте набоковской автобиографии с этим описанием герба, С.С. Набоков решил смолчать, но младщий брат написал В.В. Набокову о досадной неточности и даже послал ему рисунок фамильного герба, после чего увлеченный геральдикой С.С. Набоков и получил от своего знаменитого кузена-писателя любопытное письмо, которое мне приходится, к сожалению, приводить в переводе с французского:

«Неопытный геральдист подобен одному из тех средневековых путешественников, что привозили с Востока фантастические рассказы о тамошнем зверье, навеянные скорее собственным домашним бестиарием, засевшим в уголках памяти, чем новыми зоологическими находками. Так и я в первой версии этой главы, описывая фамильный герб Набоковых (мельком виденный мною много лет назад на крышке какой-то шкатулки, в ворохе семейных реликвий), ухитрился, сам уж не знаю как, преобразовать его в этакое прикаминное чудо – двух медведей, что держат по бокам огромную шахматную доску. Сейчас, внимательно рассматривая герб, я с сожалением отмечаю, что речь идет всего-навсего о паре львов, то есть совершенно иных тварей, хотя тоже достаточно смуглых и волосатых… Над щитом можно разглядеть то, что осталось от рыцаря: его неистребимый шлем, его несгораемый ворот, а также его неустрашимую руку, еще торчащую из его узорных ламбрекенов, тоже лазурных и червленых, и потрясающую мечом. Девиз гласит: „За храбрость“».

В этом письме к кузену, увлеченному геральдикой и генеалогией, вы без труда различите интонации нормального русского интеллигента, выходца из либеральной среды (а «дух просвещенного либерализма» Набоков принимал всерьез, ибо без него «цивилизация не более чем игрушка в руках идиота»). Очень похоже, например, отзывался о своем княжеском происхождении юный монах Иоанн (князь Дмитрий Шаховской, позднее архиепископ Иоанн Сан-Францисский). Вспоминают, что в пору гражданской войны (когда вопрос о «благородстве» и «черни» стоял так остро), услышав от любимого друга и кузена Юрика Рауша фон Траубенберга похвальбу о древнем его баронстве, юный Набоков спросил задорно: «Ну, а Набоковы что? Бывшие придворные лакеи?»

На седьмом десятке жизни Владимир Набоков начинает проявлять несколько больший интерес к своим предкам, однако чаще всего не из тщеславия (хотя редко можно наблюдать, чтобы тщеславие с возрастом убывало), а оттого, что по-прежнему ищет в прошлом «полнозначные очертания, а именно: развитие и повторение тайных тем в явной судьбе». Именно поэтому взволновало его, например, сообщение кузена о том, что прадед их Николай Набоков (1795–1873), по всей видимости, участвовал в русской картографической экспедиции на Новую Землю (у писателя Набокова еще за два года до этого сообщения появилась в новом романе некая, столь похожая на Россию загадочная Нова Зембля). «Когда подумаешь, – написал Набоков кузену по этому поводу, – что сын мой Дмитрий – альпинист (и вскарабкался на непокоренную еще вершину в Британской Колумбии) и что я сам открыл и дал имя нескольким видам бабочек (а некоторым из них – например, редкостной аляскинской бабочке, одной моли из Уты и прочим, было присвоено мое имя), то река Набокова на Новой Зембле приобретает почти мистический смысл».

«Я люблю сцепление времен…» – говорит Набоков в той главе автобиографической книги, которая посвящена предкам. Давая их краткий перечень, он выбирает из череды славных, служилых, усыпанных бриллиантовыми знаками военной доблести или просто деньгами таких, в чьей судьбе можно проследить это вот самое «сцепление»: «По отцовской линии мы состоим в разнообразном родстве или свойстве с Аксаковыми, Шишковыми, Пущиными, Данзасами. Думаю, что было уже почти темно, когда по скрипучему снегу внесли раненого в геккернскую карету…»

Обратите внимание, как свободно, с чисто набоковским изяществом фраза соскальзывает от всех этих немецких баронов, русских бояр и татарских мирз к главному родству – с Пушкиным, пусть хоть через друзей его, через секунданта… Соскальзывает к той самой минуте, воспоминание о которой уже полтора столетия заставляет учащенно биться русское сердце. Да ведь и само это сердце – оно потому и русское, что бьется при этом воспоминании так взволнованно. Что же касается крови, которую перегоняет оно по жилам, то разве русское это занятие – выявлять и вычислять процент разнообразных примесей в головокружительном коктейле такой еще молодой русской крови. То же и у Набоковых. Утверждают, что они ведут свой род от татарского князька, от мирзы Набока. Вполне вероятно, что это легенда, ибо вести свой род от иноземного, хотя бы и татарского аристократа было на Руси почетно (вон и Романовы, и Годуновы, и Зерновы, и Шеины гордились, что ведут свой род от татарского мирзы Чета, о чем велели начертать на памятной доске, выставив ее для всеобщего обозрения). Бабушка Набокова «была из древнего немецкого (вестфальского) рода и находила простую прелесть в том, что в честь предка-крестоносца был будто бы назван остров Корфу [1]1
  Господь судил мне побывать однажды на прелестном этом острове и узнать там с тоской, что еще во времена набоковского детства жители острова кормились тем, что доставляли в Европу суда с русским зерном. (Здесь и далее прим. авт.)


[Закрыть]
». В результате всех этих смесей уже и отец писателя был истинно русский человек, русский аристократ и русский интеллигент. В толпе отдаленных предков внимание Набокова задерживают все те же «мистические смыслы», то же «сцепление времен», то же наследие, не измеримое капиталом. В восемнадцатом веке среди предков по материнской линии был композитор Карл Генрих Граун, обладавший замечательным тенором (не пропало даром, пригодилось Митеньке, единственному сыну). Был с материнской стороны ученый, президент медико-хирургической академии и патолог Николай Козлов, изучавший «сужение яремной дыры у людей умопомешанных и самоубийц» и писавший научные труды («в каком-то смысле, – отмечает Набоков, – служащие забавным прототипом и литературных и лепидоптерологических [2]2
  Лепидоптерия, лепидоптерология – раздел энтомологии, имеющий дело с бабочками.


[Закрыть]
моих работ»). Дочь этого Козлова «много писала по половым вопросам; она умерла в 1913 году, кажется, и ее странные, ясно произнесенные последние слова были „Теперь понимаю: все – вода“».

Из рассказов о предках писатель Набоков особенно ценил воспоминание матери о том, как в крымском имении ее деда Василия Рукавишникова, золотопромышленника и миллионщика, знаменитый Айвазовский рассказывал, «как он, юношей, видел Пушкина и его высокую жену». Среди предков со стороны отца «есть герой Фридляндского, Бородинского, Лейпцигского и многих других сражений, генерал от инфантерии Иван Набоков (брат моего прадеда), он же директор Чесменской богадельни и комендант С.-Петербургской крепости – той, в которой сидел супостат Достоевский (рапорты доброго Ивана Александровича царю напечатаны – кажется, в „Красном Архиве“.» Этот «добрый тюремщик» оттого и прослыл «добрым тюремщиком», что был не тюремщик по духу и воспитанию, а русский аристократ и боевой генерал, уже двадцати шести лет от роду получивший генеральский чин. Женат он был на Екатерине Ивановне Пущиной, и, когда брат ее Иван Иванович Пущин ехал в сельцо Михайловское навестить своего опального друга, останавливался он у сестры в Пскове, где муж ее командовал дивизией. Не смущаясь неудовольствием начальства, генерал не только принимал у себя Пущина, но и позднее, после декабря, когда Пущин уже был в Сибири, ходатайствовал об облегчении его участи, вступался за брата своей свояченицы декабриста Назимова; вступался и за Муравьевых, приходившихся кузенами Ольге Назарьевне Набоковой (урожденной Муравьевой). Может, тем и навлек неудовольствие, ибо был понижен в должности. «Добрым тюремщиком» из комендантского Белого дома Петропавловской крепости называл его и постоялец одной из крепостных камер Михаил Бакунин. Когда же комендант умер, мятежный Бакунин передал из крепости просьбу его свояченице Аннет Пущиной – чтоб за него (знали бы об этом нынешние анархисты!) поцеловала руку доброму генералу Ивану Набокову, лежащему во гробе. Прах генерала Набокова покоится в Петропавловском соборе крепости.

Знаменитый дед писателя – Дмитрий Николаевич Набоков – был судебный деятель эпохи великой русской судебной реформы 1864 года, человек близкий к окружению великого князя Константина и, по существу, один из творцов знаменитой реформы. В то время, когда, сменив графа Палена, он стал министром юстиции, русское независимое правосудие (не уступавшее в своей демократичности правосудию французскому или немецкому) стало подвергаться немалому давлению со стороны кругов, напуганных ростом терроризма в стране. Д.Н. Набоков как мог противостоял этому давлению, отстаивая независимость правосудия. В конце февраля 1881 года Александр II одобрил проект реформы, который даже крайние радикалы, даже начинающий юрист В.И. Ленин (впоследствии покончивший с русским демократическим правосудием) называли шагом к конституции. Речь шла о создании конституционного законодательного совета, и правительственное коммюнике, возвещавшее о намерении создать такой совет, было, как многие считают, написано Дмитрием Николаевичем Набоковым. 12 марта 1881 года под вечер Д.Н. Набоков получил записку от Александра II: «Дмитрий Николаевич, нынче, после вечерней службы, принесите мне новый закон. Александр». Наутро император отдал проект коммюнике на отзыв одному из своих министров, однако пополудни того же дня, в результате третьего покушения на его жизнь, он был убит бедолагами-террористами, спешившими достичь «зияющих вершин» любой ценой и как можно скорее.

Д.Н. Набоков бросился в Зимний дворец и очутился у смертного ложа императора. Несколько времени спустя новый император (при котором он еще четыре года оставался министром) вручил ему на память пуговицы с окровавленной рубашки отца. Но в 1885-м Катков и Победоносцев все же добились отставки Д.Н. Набокова, одного из последних защитников судебных реформ. В момент отставки «Александр III предложил ему на выбор либо графский титул, либо денежное вознаграждение; благоразумный Набоков выбрал второе», – пишет внук-писатель. Благоразумие оставило его в конце жизни, и В.В. Набоков поразительно рассказывает о дедовом безумии, о его комнате в Петербурге с декорацией Ривьеры. Преодолев соблазн дать это красочное описание дедова безумия из «Других берегов», отсылаю читателя к этой знаменитой книге, в которой ироничный внук-писатель не рассказывает, однако, о некоторых странностях дедовой женитьбы. Высокий, стройный, всегда элегантный, не обделенный остроумием, имевший некрасивое, несколько «азиатское» лицо, Дмитрий Николаевич Набоков был с молодых лет влюблен в красивую и страстную придворную даму, жену русского генерала баронессу Нину фон Корф (в девичестве Нину Шишкову), ту самую, что отказалась однажды в Париже платить портнихе за бальные платья, в которых декольте показалось ей слишком глубоким. Рассказывая эту забавную историю, В.В. Набоков роняет мимоходом, что его прабабка (Нина фон Корф) была «женщина страстного нрава (и не столь добродетельная, как можно было заключить из ее возмущения низким вырезом)». Кузен писателя композитор Н.Д. Набоков (по-семейному – Ника), тоже человек пишущий, не менее ироничный, чем сам В.В. Набоков, и, пожалуй, еще более раскованный, так излагает эту историю, ссылаясь на рассказы бабушки, дочери баронессы Нины фон Корф госпожи Марии фон Корф, в замужестве Марии Набоковой, с которой Николай Набоков общался уже в эмиграции, в Берлине (не следует конечно, забывать, что Ника Набоков такой же выдумщик, как и его кузен, о чем он сам и предупреждает в предисловии к своему прелестному «Багажу»): «Она вышла замуж в возрасте пятнадцати лет за чиновника. Ее муж был любовником ее матери. Тогда было так принято, в этом стыдливом XIX веке, – иметь почти что официальные внебрачные связи, что давало известную свободу, не подвергая опасности внешние приличия. Втроем они отправлялись в заграничные путешествия, и, судя по рассказам Бабушки, любовники были вполне счастливы, оберегаемые „законным“ присутствием супруги.

– Я была их гид и дуэнья, – говорила она мне, – но уверяю тебя, мне эта роль вовсе не была по душе».

Дмитрий Николаевич Набоков, муж-любовник этого семейного треугольника, был намного старше своей жены. Но по всей видимости, он отлично исполнял свой долг в отношении двух баронесс, дочки и матери, ибо за шесть лет сделал бабушке Набоковой четверых детей, несмотря на отвращение, которое она испытывала, разделяя с ним ложе. «Ноги у него были холодные, как лягушка», – рассказывала она.

Она не испытывала к любовнику матери никаких чувств, так что отцовство последующих ее пяти детей так и не было с точностью установлено. Отцовство троих из них приписывали очень высокопоставленным персонам, четвертый был самого смутного происхождения; что касается последнего, то он был, по всей вероятности, плодом нежной ее привязанности к наставнику одного из старших сыновей. Она говорила об этом намеками, никогда не называя ни имен, ни точных дат.

«В конце концов, – добавляла она, – разве мать Петра Великого не имела великого множества любовников, да и отцом Петра тоже ведь был вовсе не царь Алексей, а человек по фамилии Стрешнев…»

Ее мотовство доставило мужу немало неприятностей, и, возможно, именно его последствия побудили уходящего в отставку министра предпочесть денежный дар графскому титулу…

Если мы несколько задержались на специфическом семейном устройстве министра юстиции и на его безумной кончине, то вовсе не для того только, чтобы развлечь нашего серьезного читателя. Мы ведь тоже ищем «развития и повторения тайных тем в явной судьбе» и, пусть даже несколько забегая вперед, пытаемся ответить на вопросы, которые так часто задавали Набокову его критики и читатели: «Откуда все эти странности в ваших романах? Все эти безумцы, извращенцы? Да где вы их видели в жизни?» Набоков обычно отвечал, что он просто-напросто выдумщик, но мог бы ответить и по-другому. Кстати, дедова история в перевернутом виде (зато именно в том, в каком она реализовалась в жизни Эдгара По) отражена и в «Волшебнике», и в «Лолите».

Несмотря на эти странности брака Д.Н. Набокова, девять его детей с благодарностью вспоминали свое счастливое детство. Из всех девяти нас в наибольшей степени интересует шестой, самый любимый сын матери, – это он стал не только любимым отцом главного героя нашей книги, но и одним из главных героев набоковских книг. Речь идет о Владимире Дмитриевиче Набокове. Он родился в 1870 году в Царском Селе под Петербургом. Отец его в ту пору еще был полновластным министром юстиции. Впрочем, и позднее он оставался близок ко двору и получил еще Крест Святого Андрея, так что перед самым блестящим, самым любимым, самым способным и красивым из его сыновей открывалась великолепная карьера. Вначале он успешно проходил курс домашнего обучения с лучшими учителями и наставниками, потом (чтоб лучше подготовить его к университету) отдан был в престижную Третью гимназию, которую (несмотря на свое отвращение к гимназической рутине) закончил с золотой медалью. Ненависть к гимназическому духу, насаждаемому министром просвещения гр. Толстым, возможно, уже тогда сместила его симпатии влево, к бунту, что произошло и со многими его соучениками, например, с братом его Константином или знаменитым Петром Струве. У юного Набокова были уже тогда и стремление первенствовать, и все данные для первенства. После гимназии он отдан был в то же Императорское училище правоведения, что и старший брат Сергей, но вскоре обогнал брата: если Сергей окончил училище с золотой медалью девятнадцати лет от роду, то Владимир ту же золотую медаль получил в шестнадцать. Осенью 1887-го Владимир Набоков Старший поступил на юридический факультет университета, где, по свидетельству современников, атмосфера в те годы была не менее удручающей, чем в гимназии. В марте 1890 года в университете началось движение протеста, и во время студенческой демонстрации 19 марта вместе с другими смутьянами был арестован и Владимир Набоков, сын бывшего министра юстиции. Испытывая некоторую неловкость, начальство попыталось отпустить его, невинно напомнив, что отец ждет его к ужину. Будущий юрист дерзко осведомился, будут ли остальные арестованные также ужинать у себя дома. Получив отрицательный ответ, он сказал, что останется с товарищами. Тогда он и познакомился с тюрьмой «Кресты», откуда все они были выпущены через четыре дня: друзья его считали, что скорым освобождением обязаны именно его упрямству. Или его благородству, которому он оставался верен до последней минуты своей жизни (в дни трагической весны его гибели один из его товарищей по университету вспомнил вдруг эту первую, далекую уже бунтарскую весну их юности и написал о благородной роли, которую играл тогда студент Набоков).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю