355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Носик » Мир и Дар Владимира Набокова » Текст книги (страница 33)
Мир и Дар Владимира Набокова
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:00

Текст книги "Мир и Дар Владимира Набокова"


Автор книги: Борис Носик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 38 страниц)

«Мне нравилось преподавать, нравился Корнел, нравилось сочинять лекции о русских писателях и великих европейских книгах и читать их. Но когда тебе под шестьдесят, особенно зимой, сам физический процесс преподавания становится трудным – вставать каждое утро в определенный час, преодолевать снег на подъездной дороге, шагать в класс по длинным коридорам, рисовать на доске карту джойсовского Дублина или устройство спального вагона на линии Москва – Санкт-Петербург в экспрессе начала 1870-х. Почему-то самые яркие мои воспоминания связаны с экзаменами… Общее чувство скуки и катастрофы. Половина девятого. Полторы сотни студентов – немытые и небритые мужчины и относительно ухоженные молодые женщины. Нервное покашливание, какие-то шумы, шорох страниц. Некоторые из мучеников погружаются в размышление, соединив руки за головой. Я встречаю их мутные взгляды, устремленные с надеждой и ненавистью ко мне, – к этому источнику тайного знания. Девушка в очках подходит к моему столу и спрашивает: „Профессор Кафка, вы хотите сказать, что… Или вы хотите, чтоб мы отвечали только на первую часть вопроса?“ Великое братство троечников, костяк нации, упорно царапает что-то в блокнотах, на листках. Дружный шум, возникающий, когда большинство студентов одновременно переворачивает страницу, бригадный труд. Когда мне удается поймать чей-нибудь взгляд, он поднимается к потолку в благочестивом размышлении. Окна туманятся. Юноши сдирают с себя свитера. Девушки жуют жвачку в учащенном ритме. Десять минут, пять, три… Время истекло…»

Сын Митя теперь пел. У него был мощный бас. Он служил в армии и повидаться прилетал домой на самолете.

«…Первый раз, когда он вошел в своей нарядной форме, я вспомнил Юрика, – писал Набоков сестре, – Он… с блеском ползал под настоящим пулеметным огнем, командовал взводом, водил его на ночных маневрах в лесах…»

Казалось, вот – все, что не далось отцу, он осуществит. Но кто сможет осуществить то, что далось отцу?

На Рождество Митя принес отцу бесценный подарок – начало своего перевода на английский романа «Приглашение на казнь». Перевод понравился Набокову, и отныне сын стал его самым любимым переводчиком – очень бережным, не позволяющим себе вольностей, разделяющим новое пристрастие отца к «буквальности перевода», знающим все отцовские требования.

В феврале 1959 года Набоков сделал запись о пространстве и времени, главных тайнах жизни и мироздания. Еще одна новая «пульсация» происходит в его мозгу. Эти бергсонианские размышления (столь же характерные для Набокова вообще, как и для его излюбленного Пруста) привели еще через несколько лет к созданию большого (самого, наверное, большого у Набокова) романа – «Ада».

В марте Набокова посетил его английский поклонник, издатель Джордж Уайденфелд. Он хотел издать «Лолиту», но в его планы входило также и скорейшее издание «Зловещего уклона», «Истинной жизни Себастьяна Найта», «Николая Гоголя», а также английский перевод «Защиты Лужина», «Приглашения на казнь», «Дара» и «Камеры обскуры».

Набоков теперь предупреждал своих издателей, чтоб они не помещали на суперобложках лестные высказывания Эдмунда Уилсона о нем: у них с Уилсоном было теперь слишком много расхождений. Последнее из них касалось «Доктора Живаго». Набоков считал роман беспомощным, почти советским, полным банальностей. Он не называл его иначе, как «Доктор Мертваго». Уилсон написал о романе большую, восторженную («символико-социальную», как сказал Набоков) статью, однако не смог оценить ни одной крупной набоковской работы последнего времени (кроме, пожалуй, «Пнина»).

Весной Набоковы отправились в последнее свое долгое путешествие по огромной и прекрасной стране, двадцать лет назад давшей им приют, а потом и гражданство.

В мае они добрались до Аризоны и остановились в одном из уютных домиков близ каньона Оу Крик. После девяти месяцев первенства в списках книгопродажи «Лолита», ненадолго уступив другим книгам, снова вырвалась на третье место, так что корреспонденты массовой печати продолжали охотиться за самым знаменитым автором Америки, и один из них даже добрался до каньона. По возвращении он подробно описывал в своем репортаже лепидоптерические страсти, кипевшие в Аризоне (если верить его описанию, Набоков даже заплакал, упустив какую-то бабочку).

Набоков редактировал на отдыхе Митин перевод «Приглашения» и писал предисловие к «Лолите».

В июле знаменитый режиссер Стэнли Кубрик предложил Набокову приехать в Голливуд, чтобы написать сценарий для «Лолиты». За право экранизации автору уже было заплачено, и весьма солидно. Сумма, предложенная студией за сценарий, превышала все дололитные гонорары Набокова вместе взятые. Но и работа имела свою «специфику». Кино находилось под особым присмотром охранителей морали, так что Кубрик предложил сделать в фильме какую-нибудь приятную концовку. Ну, например, Гумберт женится на Лолите, и вся семья радостно благословляет их брак…

Из душного Лос-Анджелеса Набоков снова поднялся в горы, ища киновдохновения, однако и там ничего путного не смог придумать. В начале сентября Набоковы вернулись в Нью-Йорк, и Набоков решился, наконец, написать в Корнел письмо с просьбой об отставке. Митя теперь учился в Нью-Йорке, а Набоковы собирались плыть в Европу. В Корнеле вовсе не испугались «Лолиты»: да, профессор литературы написал оригинальную книгу, ну и что же, – предоставим ханжам и мещанам изъявлять частным образом свое неудовольствие. Более того, Набоков был приглашен прочесть в Корнеле в апреле 1958 года публичную лекцию, которую он озаглавил «Писатели, читатели и цензура в России». Здесь было мало нового для тех, кто знал взгляды Набокова, зато содержалось немало впечатляющих цитат из различных мыслителей века (от д-ра Альфреда Розенберга до Ленина и Хрущева) – на тему о подчиненной роли литературы в идеологизированном обществе. Был здесь также совсем свеженький любовный диалог из новой повести Сергея Антонова, немало потешивший аудиторию (герой испытывает любовь к партии, в первую очередь, и к женщине чуть-чуть), а также артистически прочитанный любовно-производственный пассаж из «Цемента».

В результате всех европейских скандалов, вызванных «Лолитой», – издательских, газетных, парламентских – книга вышла там на первое место среди американских бестселлеров (сразу за ней шел роман Пастернака, снискавший славу тоже не без участия скандала). И конечно, на Набокова обрушился целый поток рецензий и отзывов, газеты от него требовали интервью. Теперь уже многие отваживались на высказывания, на которые раньше решался один только Алан Тэйт – «гениальный писатель», «великая книга». Даже со стороны профессиональных моралистов что-то не слышно было слишком уж пронзительных окриков. Журнал американских католиков прямо заявил, что этот блестящий роман открывает новую традицию в американской литературе. Зато роман вызвал неподдельное возмущение Адольфа Эйхмана отставного палача, ждущего суда в камере иерусалимской тюрьмы.

Как и можно было ожидать, русской эмигрантской (а потом и советской) критике принять роман было нелегко: он ее шокировал. Русская газета в Америке напечатала пародийный стишок. Другие русские отзывы были менее легкомысленными, но столь же растерянными. Зинаида Шаховская писала, например, о «разгуле разрушения» в творчестве писателя, о том, что он «украшает небытие цветистыми гирляндами своих литературных поисков» и «с западной утонченностью» выражает «кошмар человечества без руля и без ветрил»; что это «черная литература, истинный смысл которой скрыт, он зловещ». Шаховская противопоставляла Набокова и Пастернака.

В целом «Лолита» шокировала русских критиков, она казалась им нерусской, и только Н. Берберова заявила в те дни в «Новом журнале», что «„Лолита“ столь же европейский роман, сколько и американский, сколько и русский – для того, кто не перестает, несмотря ни на что, считать Россию частью Европы, и непременной, и существенной ее частью».

Со статьей З. Шаховской Набоков ознакомился перед самым отплытием из Америки, и, возможно, она напомнила ему прежние страсти, кипевшие в эмигрантской печати вокруг его русских романов. Он подумал, что его бедная американская школьница, которая после стольких лет издательских мытарств и скандалов принесла ему победу, поможет теперь вернуть из небытия и его русские шедевры. Наверно, ему странно было, что в новой рецензии его прежней подруги, написанной по-французски, почти через двадцать лет (после всех мировых потрясений) оживали забытые уже прокурорские интонации русской прессы (еще через тридцать лет, уже после смерти Набокова, Д. Урнов вышлет ему «приглашение на суд» через малопопулярную московскую «Литучебу»).

Еще в ту пору, когда появились скандинавские издания «Лолиты», Набоков сказал Альберту Пэрри: «Вот увидите – начинается мое восхождение». Конечно же, это было восхождение – восхождение к славе и материальному благополучию. Издания «Лолиты» принесли, по сообщению Филда, около четверти миллиона долларов, а отношения с Голливудом – еще около двухсот тысяч. Было ясно, что теперь будет издаваться все, что напишет Набоков, и что материальные тяготы больше не будут его тревожить.

Елена Владимировна Сикорская получила в начале сентября телеграмму:

«Плывем на „Либертэ“ 29-го сентября, пробудем в Париже несколько дней и будем в Женеве числа 12 – го октября. В конце октября мы должны быть в Англии, где я должен прочесть лекцию в Кембридже. „Лолита“ выходит в Англии около 10 ноября. Если меня там не посадят в тюрьму, мы с Верой в середине ноября проедем в Милан, где хотим наладить учение Мити-певца… наши планы еще не окончательно сложились… Чтобы не опоздали октябрьские деньги, прилагаю чек на 50».

Последняя фраза показывает, что долгие дни европейской скудости и американской бережливости не прошли бесследно. При расчетах с русским Литературным фондом в Америке, по свидетельству 3. Шаховской, которая ссылается на А. Седых, «разыгрались (прибегая к формуле двух любимых Набоковым московских авторов) безобразные сцены». Весьма сдержанно откликался наш любимый писатель и на другие призывы о денежной помощи (можно представить себе, что их стало теперь много). По сообщению Филда, одним из объектов такой, весьма скромной помощи явилась погибающая от болезней и нищеты Ирина Гваданини. Впрочем, не за традиционный русский размах любим мы этого замечательного писателя. Скорее за размах и самоотвержение, проявленные им при низкооплачиваемом комментировании «Онегина» или при работе над заведомо «труднопроходимой» прозой.

Итак, впервые после девятнадцати лет разлуки Набоковы собрались в Европу. Бумаги Набокова были сданы на хранение в Итаке, можно было плыть. Похоже, именно в плавании окончательно оформилась у Набокова идея нового романа, еще одного его литературного открытия, в котором слились и воображаемое королевство за морем, и его изгнанье, и его мысли о творчестве. Он обдумывал новую, совершенно оригинальную книгу…

Думал он, вероятно, и о своей жизни. Ему только что исполнилось шестьдесят. Жизнь его состояла пока из трех почти равных долей, трех двадцатилетий – русского, европейского и американского. Он уподобил их трем виткам спирали.

«„Спираль“ – одухотворение круга». Если назвать тезисом «первую дугу, с которой спираль начинается в центре», то антитезисом будет продолжающая ее спираль покрупнее, а синтезом продолжающая ее еще более крупная дуга. «Цветная спираль в стеклянном шарике – вот модель моей жизни», – писал он. Дугой тезиса был его двадцатилетний русский период (1899–1919). Антитезисом – пора эмиграции (1919–1940). Американский период наметил синтез. Сколько оставалось ему еще?

***

В престижном парижском издательстве «Галлимар» шел прием. В комнатах толклись издатели, корреспонденты газет и радио, литераторы, критики. Сверкали блицы, слышалась разноязычная речь. В центре внимания был в тот день высокий, довольно тучный американский писатель русского происхождения – Владимир Набоков, автор нашумевшей «Лолиты». Многие здесь помнили его худеньким, порывистым, устремленным вверх, неистовым, полунищим. Одни из этих людей были приглашены им, другие пришли сами. Почти никто из этих русских не видел его последние девятнадцать лет, которые тут, в Европе, равны были столетию прежней жизни, – столько вместили они страха, горя, потерь… Его друзья переменились, но и он был настолько неузнаваем, что они ахали, забывая совершенно о том, как изменились сами…

Среди приглашенных в «Галлимар» на коктейль была его старая берлинская знакомая Женя Каннак. Она вспоминала:

«…множество народа, французские писатели, русские, много иностранцев. Оба Набоковы были очень элегантны, держались с большим достоинством. Вокруг Н. вертелись издатели, – помню представителя „Ророро“ (Ровольт), который обратился к нему с приглашением: непременно приезжайте к нам, у вас столько преданных читателей – почему вы ни разу после войны не были в Германии?

И он – очень спокойно: „По той же причине, по какой я никогда не был в России, хотя меня и звали: я бы всегда боялся, сам того не зная, пожать руку убийце“.

Немецкий издатель промолчал, отступил и испарился».

Но самое яркое описание этой встречи мы находим, конечно, у бывшей милой приятельницы Набокова Зинаиды Шаховской, которую сам Набоков на прием не пригласил. Может быть, Вера Евсеевна помнила их довоенную ссору. И уж, наверно, супруги не успели забыть совсем недавнюю статью З. Шаховской о Набокове, содержавшую не только обвинения в аморализме, но и будто ожившие после двадцати лет небытия обвинения в нерусскости, в инфернальности. З. Шаховская пришла на прием как журналистка и ждала с другими журналистами в редакционной комнате. Она рассказывает:

«В тесноте и жаре мы ждали, пока он появится среди нас. Он вошел, и длинной вереницей, толкая друг друга, гости двинулись к нему. Годы ни его, ни меня, конечно, не украсили, но меня поразила, пока я к нему приближалась, какая-то внутренняя, не только физическая – в нем перемена. В. обрюзг, в горечи складки у рта было выражение не так надменности, как брезгливости, было и некоторое омертвение живого, подвижного в моей памяти, лица. Настал мой черед, и я, вдвойне тронутая радостью встречи и чем-то, вопреки логике, похожим на жалость, собиралась его обнять и поздравить – но, когда он увидел меня, что-то в В. закрылось. Еле-еле пожимая мою руку, нарочно не узнавая меня, он сказал мне: „Bonjour, Madame“.

Я всякое могла ожидать, но это – это не было похоже на В. Скажи он мне: „Ну, милая моя, и глупости же ты обо мне написала“, или „а статья твоя идиотская“, я сочла бы это даже нормальным… но такая удивительная выходка человека, которого я помнила воспитанным, показывала в нем что-то для меня новое – и неприемлемое… В тот день я потеряла друга…»

Можно добавить, что Набоковы приобрели в тот день врага, ставшего в какой-то степени и их первым русским жизнеописателем, – не слишком счастливое сочетание…

После Парижа Набоков побывал в Лондоне, прочел лекцию в старом добром Кембридже, после американских университетов показавшемся ему отчего-то провинциальным. В Женеве он повидался с сестрой Еленой и племянником, потом добрался до Милана, где Дмитрий теперь учился оперному пению, съездил в Рим, побывал на Сицилии. Прелестная сицилийская Таормина Набокову не понравилась. Может, именно там докучали ему рокочущие мотоциклы, столь любимые юными итальянцами. Из таорминского отеля Набоков написал длинное письмо своему издателю Джорджу Уайденфелду. Узнав из газет, что Уайденфелд заказал Луи Арагону книгу об истории Советской России, Набоков высказал в письме предположение, что книга будет соответствовать советской версии этой истории (без конца переписываемой в соответствии с новой «линией»). Если вспомнить, что Арагон считал лагеря на Беломор-канале величайшим открытием цивилизации, можно понять недоумение Набокова, предложившего издателю хотя бы заказать какому-нибудь из настоящих ученых комментарии к подобному очерку истории…

В поисках «уголка» для работы Набоковы проехали весь лигурийский берег Италии, пересекли границу и осели в Ментоне. Из литературных впечатлений и знакомств этой первой после двух десятилетий отсутствия поездки в Европу Набоков выделял знакомство с Аленом Роб-Грийе. «Лучший французский писатель – это Роб-Грийе, с которым мы виделись в Париже, – писал Набоков Уилсону, – многие французские критики непонятно почему валят его в одну кучу со всякими Бюторами и Саррот…» Набоков настоятельно советовал Уилсону прочесть «Ревность» и «Соглядатая» Роб-Грийе.

В феврале 1960-го Набоковы вернулись в Америку и после нескольких дней, проведенных в Нью-Йорке, двинулись в Лос-Анджелес, где Набоков должен был писать сценарий для Кубрика. Они поселились в живописном цветущем каньоне, где было много бабочек, однако сомнительно, чтоб многомесячное сочинение сценария было занятием столь уж приятным. Приходилось придумывать новые диалоги, потом их выкидывать, без конца сокращать или удлинять текст, тщетно добиваясь от режиссера и продюсера, чего же они все-таки хотят. Набоков вполне лояльно высказывался позднее об этом фильме, так мало общего имеющем с его романом. Правда, если верить А. Филду, Кубрик взял с романиста слово, что он не будет слишком уж ругать фильм.

Потом Набоковы снова уплыли в Европу. Стоял ноябрь. Из Шербура они через Париж отправились в Милан к Мите, а затем поселились в Ницце, на знаменитом Променад дез Англэ. Прогуливаясь у моря, Набоков сочинял поэму для героя «Бледного огня» Джона Шейда. Это была, кажется, самая длинная набоковская поэма.

Иногда, отрываясь от стихов, он вдруг сочинял какую-нибудь эпистолярную прозу, например, письмо редактору журнала «Эсквайр», где, систематизировав многочисленные нелепости и неточности, содержащиеся в статье «Эсквайра», посвященной его особе, он переходил к главному:

«Разрешите мне в заключение процитировать следующий совершенно невероятный пассаж из статьи: „Он… конечно, считает, что в старые добрые царские времена у свободолюбивого русского было больше свободы, чем при Ленине, не уточняя, кого он имеет в виду – свободолюбивых аристократов или свободолюбивых рабов“.

Ирония всегда хороша, но когда она не опирается ни на какие факты, она давится с голоду собственным хвостом; ибо любая школьница знает, конечно, что рабы исчезли в России уже в 1861 году, то есть за год до освобождения рабов в данной стране, а все, кому дорога свобода, отдают себе, конечно, отчет, что рабство было восстановлено в России именно Лениным».

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

НА ПОСЛЕДНЕМ БЕРЕГУ. ОТЕЛЬ ИЗ ДЕТСТВА

В ту осень Набоковы впервые поселились в роскошной старомодной гостинице «Монтрё Палас» на берегу Женевского озера, называемого также озером Леман. И в маленьком курортном Монтрё, и по всему этому берегу, до самой Женевы, живало за последние полтора столетия немало русских. Гоголь бродил по этим берегам, обдумывая «Мертвые души», бывал здесь Толстой, да и Достоевский проезжал тут нередко, направляясь в игорный дом. Бывали здесь и Тютчев, и Вяземский, и Чехов; Жуковский наблюдал в этих местах за играми тринадцатилетней Лизхен Ройтерн, еще не предвидя своей судьбы. Что же до ссыльных и беглых революционеров (в основном большевиков, меньшевиков и эсеров), то из них, как остроумно предложил Филд, здесь можно было бы составить целое правительство (спасибо, уже составили!). Живали здесь в свое время и Руссо, и Байрон, и Ромен Роллан, а на кладбище в Монтрё одним из самых великолепных (впрочем, и одним из самых заброшенных) надгробий был к середине века памятник на могиле Прасковьи Набоковой, вдовы кузена министра юстиции Д.Н. Набокова. Так что место это для русско-американского писателя было не вовсе уж чужое или чуждое.

Отель этот впервые порекомендовал Набоковым дирижер Юрий Маркевич. Питер Устинов, живший здесь, тоже за него высказался, да и Набоковым место показалось удобным: рядом, в Милане, учился Митя; в относительной близости обитали европейские издатели, которых у Набокова становилось все больше; американские издатели тоже бывали здесь во время своих европейских вояжей. А в Женеве жила сестра Елена. Да и для новой его книги атмосфера оказалась вполне подходящей…

Думается, что вообще Швейцария вошла в жизнь Набокова не случайно. Еще приехав сюда на каникулы из Кембриджа вскоре после эмиграции, юный Набоков поражен был совершенно русским запахом здешней еловой глуши, где за опушкой все чудится бревенчатая изба да белая русская церковка. И, конечно, не случайно вошел в его жизнь этот старомодный отель, напоминавший о довоенной (еще до той войны) Европе. Он словно пришел из тех же воспоминаний, что коричневые экспрессы времен беспечной (еще до катастрофы) роскоши, времен его русского и заграничного детства – всего, что словно ушло вдруг на дно Черного моря в тот день, когда он покинул Россию. Очертания прежнего рая словно угадывались в тишине этих гостиничных ковровых холлов, в отблеске солнца на белой скатерти ресторана. Узор накладывался на узор…

Жить в отеле, когда можешь купить свой собственный дом, два дома, три дома, – так ли это нелепо, как может показаться? Ведь содержать дом хлопотно – надо искать прислугу. Дом требует уменья, вечных забот, ремонта и содержания, обогрева, охраны – много всякого (чем заниматься уже не хочется) требует дом. А в отеле все под боком – прислуга, ресторан, телефоны, свой парк, транспорт, да и гости (во всяком случае те, кому такой отель по средствам).

В этот последний период жизни Набокова (как-никак целых восемнадцать лет!) жизнь его была еще беднее внешними событиями, чем в США. Так что наша биография в еще большей степени, чем раньше, превращается в историю его книг, сюжеты и герои которых витают в уже знакомом нам с вами прошлом и не так уж часто выходят из круга знакомых нам идей. Главным местом действия на весь этот период жизни становится кабинет Набокова на шестом этаже отеля (где были не обычные номера, а квартиры), небольшой парк при отеле, улица (чаще всего одна и та же) и уголок Альп, куда Набоков ездил охотиться на бабочек.

Альфред Аппель, не раз бывавший в Монтрё, с почтительностью описывает этот известный нам по многим фотографиям кабинет Набокова: пюпитр (нечто вроде аналоя или кафедры), за которым он пишет стоя; стол, за которым он работает сидя; кушетку, на которой он пишет лежа; бабочек под стеклом и открытку с репродукцией «Благовещения» фра Беато Анжелико, где у архангела Гавриила такие радужные крылья, точно у тропической птицы или у бабочки; и маленькую потемневшую семейную фотографию, снятую еще до первой войны. Это здесь он, по словам его ученика Аппеля, «трудится над каждой фразой, старательно царапая на этих своих знаменитых бристольских карточках размером три дюйма на пять, так, словно он какой-нибудь средневековый или ренессансный миниатюрист, а не стенописец XIX века». Многие авторы описывают также неизменный том словаря, который, что верный пес, дремлет у его ног, – всегда под рукой (он также виден на фотографиях).

В первые годы Набоковы еще путешествовали – ездили в соседнюю Италию на Митин оперный дебют и его концерты, ходили по итальянским музеям, а в 1962 году даже плавали в Америку на премьеру «Лолиты». В день прибытия судна «Куин Элизабет» в Нью-Йорк «какие-то журналисты беседовали с Набоковым в отеле „Сэйнт-Реджис“», и позднее он опубликовал это интервью. Один из журналистов, сразу взяв быка за рога, спросил у знаменитого писателя, отчего интервьюеры считают его столь скучным персонажем. Набоков ответил, что он даже гордится тем, что не может представлять интереса для публики:

«Я никогда в жизни не был пьян. Никогда не употреблял словечек на три буквы из школьного жаргона. Никогда не трудился в конторе или в забое. Никогда не принадлежал ни к какой группе или клубу. Никакая школа или верование не оказали на меня влияния. И ничто не представляется мне более скучным, чем политические романы и литература с социальными идеями».

Перечень фобий Набокова оказался краток. Он сказал, что ненавидит глупость, угнетение, преступления, жестокость и тихую музычку. А величайшее в мире удовольствие доставляют ему писание и охота на бабочек. Один из журналистов спросил, не признак ли надвигающейся старости эти беспрестанные «э-э» и «бэ-э» в его ответах.

«Вовсе нет, – сказал Набоков, – Я всегда был ужасный оратор. Слова мои ютятся где-то глубоко в сознании и, чтобы обрести физическое существование, им нужен лист бумаги. Вдохновенное красноречие всегда представлялось мне чудом. Я переписывал – иногда по несколько раз – каждое опубликованное мной слово. Мой карандаш живет дольше, чем ластик».

Набоков признался, что и на кафедре в Уэлсли или в Корнеле он все время шастал глазами в текст. В заключение он ответил на вопрос о возможностях развития литературы в России, признав, что на такой вопрос ответить нелегко:

«Беда в том, что никакое правительство, какое бы оно ни было умное и гуманное, не может породить великих художников, тогда как плохое правительство, конечно, может мешать им и угнетать их. Следует помнить также – и это очень важно, – что единственные, кто процветают при любом правительстве, это мещане. В сиянии мягкого режима столь же редко появляется большой художник, как и в менее благополучные эпохи отвратительных диктатур. Поэтому я ничего не могу предвидеть, хотя я надеюсь, конечно, что под влиянием Запада, и особенно Америки, советское полицейское государство отомрет постепенно. Кстати, меня огорчает позиция, занимаемая глупыми и бесчестными людьми, которые самым смехотворным образом приравнивают Сталина к Маккарти, Освенцим к атомной бомбе и безжалостный империализм СССР к здравой и бескорыстной помощи, которую США оказывают народам, попавшим в нужду».

Некоторые из поздних (после 1962 года) интервью Набокова были изданы отдельной книгой. В ней много парадоксов, «крутых мнений», полупризнаний, обманных ходов и «иллюзорных решений». Желающий узнать из этих интервью что-либо об «истинной жизни» писателя не должен забывать, что Набоков сам предупреждал не раз о «поддельной нити Лжеариадны» и пленительности обмана в искусстве. И конечно же, он лукаво морочил репортеров, совершенно по-американски создавая свой собственный, выбранный им в старости «имидж». Сделать это было тем легче, что он сам заранее отбирал вопросы, на которые согласен отвечать, и заранее писал на них ответы, которые потом зачитывал. В эту пору о нем писали уже не только журналисты, но и литературоведы, молодые ученые, аспиранты, студенты. Монографии о Набокове появляются одна за другой (первой явилась на свет монография молодого американца Пейджа Стегнера) – в Гейдельберге, в Бонне, в Хельсинки, в Цюрихе, но чаще всего, конечно, на родине набоковедения, в Америке. Какие-нибудь «Парадоксы (или загадки) у Набокова…» становятся не менее популярной темой среди тамошних аспирантов, чем «Образ народного заступника в поэме „Кому на Руси жить хорошо?“» или «Коммунисты в романе Шолохова» среди прежних советских школьников.

Набоков пишет в эти годы предисловия к английским переводам своих русских романов, а иногда и работает над этими переводами вместе с любимым своим переводчиком – сыном Митей. Набоковские пометки на полях Митиных переводов дышат не столько обычной его авторской придирчивостью и педантизмом, сколько нестерпимой отцовской нежностью. Набоков не уставал удивляться многочисленным Митиным талантам – оперная сцена, автомобильные гонки, альпинизм и вот – переводы…

– Митя подвозил меня из отеля в Монтрё на станцию, – рассказывала мне в Париже адвокат Набокова Л.А. Ширман, выигравшая когда-то набоковскую тяжбу с Жиродиасом. – Он так гнал машину, страшно было… Он очень способный. Он даже слишком способный. Он очень милый.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю