355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Носик » Мир и Дар Владимира Набокова » Текст книги (страница 31)
Мир и Дар Владимира Набокова
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:00

Текст книги "Мир и Дар Владимира Набокова"


Автор книги: Борис Носик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 38 страниц)

Гумберт находит ее только через годы. Она выросла, подурнела, она замужем за глухим рабочим, бедна, ждет ребенка, она «откровенно и неимоверно брюхата». Она больше не нимфетка… И вот тут Гумберт понимает, что по-настоящему любит ее, хотя от прежней Лолиты, от волновавшей его нимфетки почти ничего не осталось: «От нее осталось лишь легчайшее фиалковое веяние, листопадное эхо той нимфетки, на которую я наваливался с такими криками в прошлом; эхо на краю красного оврага с далеким лесом под белесым небом, с бурыми листьями запрудившими ручей, с одним последним сверчком в сухом бурьяне…» Снабдив ее деньгами, Гумберт отправляется на поиски Куильти, которого собирается казнить: как своего соперника, как растлителя, как преступного двойника. После убийства Куильти (потрясающая сцена убийства) герой отдает себя в руки правосудия. В тюремной психиатрической больнице он пишет свою исповедь и умирает, дописав ее. Лолита умирает еще раньше, от родов…

По выходе романа в свет и сам автор и первые рецензенты потратили немало сил, чтоб доказать, что в романе нет непристойностей, что это не порнография. А также чтоб разгадать многочисленные лепидоптерические, шахматные, литературные и прочие головоломки, содержащиеся в этом романе. И только автор первой книги о Набокове (молодой набоковед Пейдж Стегнер) начал сводить все вместе, заявив, что рецензенты проглядели художественное воздействие романа в целом: «„Лолита“ – величайший роман Набокова. Конечно же, это и впрямь головоломка, полная намеков и словесных игр, ложных следов и незаметных ключей; это и гротескная картина рекламной Америки, подростковых нравов и прогрессивного образования; это, наконец, трогательная история обезьяны Гумберта, запертой в тюремную камеру неосуществимой любви (конечно, это его любовь к утраченному детству, возвращаемому для него нимфетками) и рисующей решетки этой камеры». Стегнер говорит, что все это – комическое, трагическое, гротесковое, извращенное – сливается в романе и производит огромное художественное воздействие.

Конечно же, Гумберт совершает по отношению к девочке преступление, но вопрос в том – осужден ли он автором? Для набоковедов (в том числе и для москвича В. Ерофеева) это несомненно. Все свое искусство и самую жизнь Гумберт хочет отдать, чтоб сделать Лолиту бессмертной, дать ей жизнь «в создании будущих поколений». «Говорю я о турах и ангелах, о тайне прочных пигментов, о предсказании в сонете, о спасении в искусстве. И это – единственное бессмертие, которое мы можем с тобой разделить, моя Лолита». Другими словами, тема человека, ставшего рабом страсти, соединяется в романе с извечной набоковской темой художника, а также с темой любви, поставленной в неблагоприятные обстоятельства. Один из учеников Набокова, набоковед Альфред Аппель писал, что стремление Гумберта ближе к стремлениям поэта, чем к позывам сексуального извращенца, и это неудивительно, ибо по-своему, хотя и в достаточно искривленном зеркале, они отражают художественные устремления его создателя – Набокова. Это становится очевидно внимательному читателю очень скоро, и об этом более или менее обстоятельно пишут все набоковеды – от Паркера до Джулии Баадер, так формулирующей это наблюдение:

«Через всю „Лолиту“ настойчиво проходит отождествление Гумберта-любовника и Гумберта-художника, повседневного романно-сентиментального существования Лолиты и ее таинственного гумбертовского преображения: „Да и она вовсе не похожа на хрупкую девочку из дамского романа. Меня сводит с ума двойственная природа моей нимфетки… эта смесь в Лолите нежной мечтательной детскости и какой-то жутковатой вульгарности, свойственной курносой смазливости журнальных картинок… в придачу к этому мне чуется неизъяснимая, непорочная нежность, проступающая сквозь мускус и мерзость, сквозь смрад и смерть, Боже мой, Боже мой… И наконец – что всего удивительнее – она, эта Лолита, моя Лолита, так обособила давнюю мечту автора, что надо всем всем и несмотря ни на что существует только – Лолита“».

По мнению Джулии Баадер, отвращение Гумберта к «нормальной большой» женщине соответствует его презрению к банальному словоупотреблению и традиционным общим местам в искусстве. Говоря о трагедии своего отказа «от природной речи», Набоков пишет в послесловии к роману, что он лишен тем самым «всей этой аппаратуры – каверзного зеркала, черно-бархатного задника, подразумеваемых ассоциаций и традиций – которыми туземный фокусник с развевающимися фалдами может так волшебно воспользоваться, чтобы преодолеть по-своему наследие отцов». Дж. Баадер видит в этой фразе некий «ключ к технике преодоления» традиций («наследия») современной прозы.

Двенадцатилетнюю Долорес Гейз, жившую в провинциальной Америке, Гумберт наделяет высшей соблазнительностью и превращает в созданное заново произведение искусства. Однако в ней остается нечто, не поддающееся преображению, нечто угрожающее ее нимфеточной соблазнительности. И вот это нечто (которое он в конце концов и полюбит) оказывается не по плечу самому ее творцу и пересоздателю.

Джулия Баадер отмечает, что характеристики Куильти, Гумберта и Лолиты постоянно смещаются, да и каждая сцена этого романа позволяет несколько версий прочтения. Все это создает впечатление, что роман как бы пишется вот сейчас, сию минуту. Не только зрение Гумберта является призматическим, но и зрение самого автора – и у нас создается не только иллюзорное представление о происшедшем, о том, что рассказал Гумберт, но и о том, что создал автор, – о самом Гумберте. Все ненадежно в этом романе – рассказчик ненадежен, реальность двумысленна. «Реальность» Гумберта – это реальность его желания. И неудивительно, что он проглядел человеческую уникальность своей нимфетки (об этом немало сказано в покаянном финале романа, где Гумберт-сочинитель все чаще выходит из тени: «Спокойно произошло слияние, все попало на свое место, и получился, как на составной картинке-загадке, тот узор ветвей, который я постепенно складывал с самого начала моей повести с таким расчетом, чтобы в нужный момент упал созревший плод…»).

Признавая главенство этой «литературной» темы в его сложном романе, Набоков уточняет в своем послесловии «изящную формулу» одного из его критиков, когда говорит, что книга его все же не отчет о его «романе с романтическим романом» (как предположил критик), а скорее отчет о его романе «с английским языком». Однако здесь же Набоков предупреждает, что со стороны людей, не читавших его русских книг, всякая оценка его английской беллетристики не может не быть приблизительной. Наш же внимательный читатель, уже знакомый с «русским» Набоковым, сразу вспомнит и «Отчаяние», и «Соглядатая», и многое другое: тот же разрыв между страстью и обладанием, и создание романа в романе, и неудача негениального художника, и «ненадежность» рассказчика.

Джулия Баадер рассматривает столкновение Гумберта с Куильти как «ритуальное убийство Гумбертом псевдоискусства»… Грех Гумберта в этом случае заключается в том грубом обращении, которому неопытный художник подвергает хрупкую душу еще не созревшего субъекта. Грех же коммерческого художника Куильти еще более тяжкий… Таким образом, все сложности романа – это воплощение художественных проблем и творческого процесса. Жизнь-воображение неотличима от «реальной» жизни Гумберта. Эти сложности могут раздосадовать читателя, приученного к столь милой нашему сердцу определенности. Однако и вознаграждены мы по-царски – этой удивительной поэтической и трогательной прозой… Брайан Бойд к многочисленным трактовкам «Лолиты» добавляет еще одну: он пишет о Гумберте и Куильти как о героях, вписанных в произведения друг друга…

Альфред Аппель (один из самых упорных исследователей «Лолиты») обращается к бабочке – одной из основных метафор в романе. Как бабочка развивается из личинки («нимфы»), так и сама Лолита превращается из девочки-нимфетки в женщину, а влечение Гумберта из похоти превращается в истинную любовь. Именно эта «метаморфоза» (в лекциях своего профессора Набокова студент Аппель не раз слышал об этих метаморфозах – у Стивенсона, Кафки и других писателей, у которых проф Набоков выделял главное – процесс созревания и метаморфозы художественного произведения) – именно она дает Гумберту возможность преобразить свое преступление в искупительное творение искусства, а читателю присутствовать при рождении бабочки из куколки. Впрочем, первой эту важную для романа метафору отметила набоковедка Диана Батлер, проследившая рождение романа летом 1953 в грозовом Орегоне – между походами за бабочками и блистаньем молний; она же отметила, что грозы, как и бабочки, играют немаловажную роль в романе. Пейдж Стегнер писал, что страсть Гумберта к нимфеткам «равна страсти Набокова к бабочкам» (нимфа – это ведь личинка бабочки). Д. Батлер прослеживает очень сложную связь между писанием «Лолиты» в Орегоне и поисками редкой бабочки-самочки, и, как отмечают набоковеды, эта страсть к лепидоптерии наложила несомненный отпечаток на структуру романа. Из прочих метафор важную роль здесь, по мнению Аппеля, играют зеркала, вечные набоковские зеркала, преграждающие путь герою, когда он ищет выхода, пытаясь преодолеть одиночество и эгоизм.

Немало работ посвящено было роли шахмат и шахматной символики в «Лолите».

А. Апель выделяет в романе также пародию – этот «трамплин» художественного произведения; однако еще и Стегнер отмечал в романе пародирование фрейдистского мифа, темы «психологического двойника», темы искупления и очищения посредством уничтожения своего двойника, пародирование голливудского убийства, и так далее, и так далее. Что до чисто литературной пародии, то простое перечисление имен и произведений, пародируемых в романе (а также, как называет их набоковед А. Долинин, «подтекстов»), займет не одну страницу. Здесь будут мелькать русские и западные имена (всего пятьдесят имен) знакомых нам всем или малознакомых авторов (П. Мериме и Ронсара, у которого, кстати, уже встречались «нимфетки», Блока, Бюргера и Милна, Олкота и Вергилия, Бодлера и Стивенсона, Дугласа и Китса, и конечно, Эдгара По, знаменитого По, чьей жене было 12 лет, много-много Эдгара По). Как правило, ссылки эти играют какую-то (на первый взгляд, не всегда слишком важную, однако для автора вполне существенную) роль в тексте, но по большей части они доступны все же только специалисту, да и то вооруженному грудою словарей. Недаром один из видных исследователей «Лолиты» Карл Проффер писал, что «всякий, кто, вознамерившись читать такого довольно-таки садистического автора, как Набоков, хочет понять хоть половину из того, что происходит, должен держать под рукой энциклопедии, словари, справочники… Читатель должен продвигаться медленно и мыслить логически… идеальный читатель „Лолиты“ – это ученый, человек с широкой подготовкой, много читающий на нескольких европейских языках, этакий Шерлок Холмс, первоклассный поэт, обладающий сильной памятью…» Того же мнения придерживается А. Долинин, подготовивший на основе трудов Проффера, Аппеля и Дитера Циммера обширные комментарии к новому русскому изданию «Лолиты». К ним мы и отсылаем самых любопытных из читателей.

Иногда комментаторы дают на выбор несколько гипотез аллюзии, языковой игры и каламбура. Беда, на наш взгляд, в том, что когда, наконец, разберешься, на что все-таки намекал автор, не становится зачастую ни смешнее ни любопытнее (что отмечали и некоторые из критиков этой «герметической» прозы, в том числе москвич В. Ерофеев).

В романе немало реминисценций из Пруста и Джойса, весьма существенных и для самого автора и для наиболее внимательных из его читателей.

Не смутят ли эротические сцены романа нашего непривычного, а то и «чопорного» читателя? Виктор Ерофеев в предисловии к «Лолите» говорит и о государственной политике, загнавшей нашего читателя «в глухой угол невежества», и о традиционной стыдливости русской литературы. Однако сдвиги в литературе неизбежны, хотя враги любых сдвигов (что у нас, что в США) охотно используют слово «порнография». Сам Набоков дает в послесловии к «Лолите» определение этого слова: «В наши дни выражение „порнография“ означает бездарность, коммерческую прыть и строгое соблюдение клише. Непристойность должна соединяться с банальщиной… в порнографических романах действие сводится к совокуплению шаблонов. Слог, структура, образность – ничто не должно отвлекать читателя от его уютного вожделения…» Во всяком случае, степень порнографичности определяют не милицейское следствие и не министерские указы.

Упомянем еще и мнение первого набоковского биографа Эндрю Филда: он считает, что на самом деле никакого убийства Куильти в романе не произошло, и находит несколько косвенных на это указаний. Филд вспоминает в связи с «Лолитой» старинное наблюдение Ходасевича о том, что смысл произведений Набокова – в игре приемов. Напоминая же о литературном экскурсе Гумберта, перечисляющего не редкие в литературе случаи любви к очень и очень юным героиням, Филд отмечает давнишнюю неприязнь Набокова к его взрослым и зрелым героиням, а также тот факт, что любовь у героев Набокова всегда бывает особенно сильной вдали от предмета любви.

***

– А ты как думаешь, Володь? – спросил я, – Отчего все-таки девочки? Они же маленькие. Их так жалко…

– Я думаю, ему это просто интересно как писателю – такая вот крайняя ситуация: любовь к девочке. Она для него плодотворна как для писателя.

Володя похлопал себя по голой груди и предложил поплавать. Мы стояли на краю бассейна и были мы, как говорят французы, «а пуаль», то есть в чем мать родила, да и все незнакомые люди вокруг нас тоже были совершенно голые. А двое голых парней, еще и бородатых вдобавок, обсуждали с молодой беременной дамой написанный полвека назад рассказ Нины Берберовой, самой модной в тот год в Париже русской писательницы. Похоже, всеобщая эта нагота никому не причиняла здесь неудобства, хотя в первое мгновение, когда мы свернули в полдень с людной набережной Сены и Володя толкнул калитку в воротах, я испытал короткое замешательство, ибо люди в саду (в отличие от людей, заполнявших набережную) были все как есть голые. Это был какой-то частный нудистский (и вполне нудный) клуб, но жара в тот день в Париже стояла невыносимая, и я рад был, когда Володя пригласил меня искупаться. Я стоял и думал что ни бассейн, ни баня, ни порно-фильм ничего не добавляют в мире эротики, одни только мастерство и Дар…

– Мне трудно представить себе режим, либеральный или тоталитарный, в чопорной моей отчизне, при котором цензура пропустила бы… – начал Володя. Я узнал этот текст из набоковского постскриптума к русской «Лолите».

– Уже пропустили, – сказал я. – Выпустили для начала сто тыщ. Скоро будет еще полмильона… Всех издадут. Нас с тобой же выпустят. Только жить русский писатель должен очень долго. Как Берберова. Или дольше.

Володя Марамзин был лет двадцать назад прекрасный ленинградский писатель. Потом его посадили. Просто так. Потом выжили из России. Здесь он еще некоторое время издавал журнал… Теперь он прекрасный парижский переводчик-технарь. Париж ничего не потерял, кроме своих цепей. Да и писатели ему, кажется, не нужны. Питер терять привык. Да и цепи у него тогда оставались.

– Пошли окунемся, – сказал Володя, – И за работу.

Я вспомнил, устыдившись своего безделия, что он кончил сегодня переводить только под утро…

ЖИЗНЬ В МАСТЕРСКОЙ

В начале 1954 года новый роман, над которым Набоков работал столько лет, его любимое американское детище, ставшее позднее событием американской и европейской культурной жизни середины нашего века, роман «Лолита» был готов к отправке издателю. Набоков послал его для начала Пэту Ковиси в издательство «Викинг» и стал с замиранием сердца ждать ответа.

Работы у него меж тем не убавлялось. Ему даже пришлось на время отложить пушкинский роман в стихах, потому что на столе лежала другая, очень интересная и умиротворяющая работа – «Анна Каренина». Издательство «Саймон энд Шустер» попросило Набокова выправить перевод романа, написать к нему предисловие, комментарии и аннотацию. Работа оказалась адски трудоемкой: на одни только сноски к первой части романа ушло два месяца, а надо было еще написать предисловие и комментарии. Но прежде – «блаженная стадия собирания материала» в университетской библиотеке, которая «самыми надежными и прочными узами соединена была с сердцем…» – это о сердце Тимофея Пнина, но ведь и с сердцем Набокова было то же: библиотека Корнела, библиотека Гарварда, Библиотека Конгресса… Вот герой «Пнина» «извлекает ящик с карточками из обширной груды каталога и, точно огромный орех, уносит его в укромный уголок и там в тиши наслаждается этой умственной пищей, беззвучно шевелит губами, критически одобрительно или озадаченно комментируя прочитанное… Пнин добирался до… книг и наслаждался их лицезрением: забытые журналы Ревущих Шестидесятых в переплетах под мрамор; исторические монографии вековой давности, их сонные страницы покрыты бурыми пятнами плесени; русские классики в трогательно-жалких переплетах с камеями…» История о профессоре Пнине, этом странном, нелепом, трогательном русском интеллигенте в благожелательном, но непостижимом окруженье американского университета с его застенчивыми гениями, его наглыми пошляками и невеждами, исполненными академического достоинства, – эта поразительно смешная и трогательная история уже начала печататься в «Нью-Йоркере», где хорошо платили, но приходилось отстаивать целостность своего текста от покушений матерински попечительной Кэтрин Уайт. Издательство «Викинг» купило эту историю целиком, на корню, а «Нью-Йоркер» еще ждал новых кусков (выясняя попутно у автора, нельзя ли избежать нападок на психоаналитиков). Тем временем Набоков столкнулся вдруг с трудностями в другой своей работе, вконец его измучившей. Вот что он сообщал об этой работе в письме Кэтрин Уайт из Нью-Мексико, где он в то лето писал и ловил бабочек:

«Пять месяцев прошло со времени вашего письма, в котором вы говорили о второй Пнинской главе, – простите меня за долгое молчание! Все это время я был поглощен совершенно мучительной работой – созданием русской версии и переписыванием „Убедительных свидетельств“. Я, наверное, не раз вам рассказывал, какая это была мука в начале сороковых годов переходить с русского на английский. Пройдя через это жестокое перерождение, я дал себе клятву, что никогда больше не совершу возврата от облика сморщенного Хайда к своему вальяжному Джекилу – и вот снова после пятнадцатилетнего странствия я купаюсь в горькой роскоши моего языкового могущества».

Набоков с легкой душой взялся поначалу за свой перевод автобиографии, однако совсем скоро стало ясно, что он «взялся за безумное дело»: «Недостатки объявились такие, так отвратительно таращилась иная фраза, так много было и пробелов и лишних пояснений, что точный перевод на русский был как бы карикатурой Мнемозины. Удержав общий узор, я изменил и дополнил многое». Так он написал позднее в предисловии к русской версии автобиографии, которая не только называлась по-другому, но и вообще отличалась от английской:

«…русская книга относится к английскому тексту, как прописные буквы к курсиву или как относится к стилизованному профилю в упор глядящее лицо: „Позвольте представиться, – сказал попутчик мой без улыбки. – Моя фамилья N.“. Мы разговорились. Незаметно пролетела дорожная ночь. „Так-то, сударь“, – закончил он со вздохом. За окном вагона уже дымился ненастный день, мелькали печальные перелески, белело небо над каким-то пригородом, там и сям еще горели, или уже зажглись окна в отдаленных домах…

Вот звон путеводной ноты».

На таком вот русском писал Набоков тем летом, сразу после окончания своей изощренной английской «Лолиты». Однако у нас нет оснований сомневаться в том, что переход этот дался ему ценой огромного труда и мук. О муках этого рода свидетельствовали в свое время и другие двуязычные писатели («билингвы»). Трудности же Набокова заключались не только в перестройке речи, ее музыки. Ему вообще пришлось писать другую книгу – книгу для русского читателя, которому многое не нужно (смешно) было объяснять, кое-что было бы неинтересно, а кое-что понятно с полуслова, с полузвука. Набоков возвращался здесь к читателю, воспитанному на прозе Сирина. Конечно, читателей этих оставалось уже совсем немного, а новый призыв его русских читателей еще плотно сидел за железным занавесом, спорил о прозе Дудинцева или об «Оттепели» Оренбурга, пел песни на пионерских сборах…

В том же письме Кэтрин Уайт, написанном в горах близ Таоса в Нью-Мексико, Набоков, пожаловавшись на перегрузку, рассказывает, что, едва покончив с переводом автобиографии, он сел готовить для печати свои университетские лекции о Кафке, Прусте и Джойсе. Эти три писателя, которые давно стали символом новой литературы нашего века, были высоко ценимы Набоковым. Он не скрывал своих связей с ними, однако усердно при этом сбивал со следа любопытных интервьюеров, отрицая ненавистное для него «влияние». На Кафку оказал «влияние» Флобер, напоминал Набоков в своей лекции, но Кафка был величайшим немецким писателем нашего времени, он был прежде всего художник, «а следовательно, был в какой-то степени святой» («я и по себе это очень ясно чувствую», – добавлял Набоков скромно). Прелесть индивидуальных снов Кафки (как и индивидуальных снов Гоголя), по мнению Набокова, в том, что их человеческие герои принадлежали к тому же фантастическому миру, что и не люди, однако стремились выбраться из этого мира, сбросить маску, шинель или панцирь. «Красота плюс жалость – вот что ближе всего к определению искусства, – говорит Набоков в лекции о Кафке, – Где красота, там и жалость, по той простой причине, что красота должна умереть…» И дальше Набоков разбирает столь важные для него подробности рассказа «Превращение» – в какой квартире жил герой рассказа, в какое именно он превратился насекомое…

Когда Набоков начинает говорить о Прусте, кажется по временам, что он говорит и о своей только что переписанной автобиографии. Пруст (как и Набоков) не описывает прошлое, – он воскрешает его, извлекая на свет наиболее яркие моменты и образы прошлого. Рассказывая о дистанции между рассказчиком и самим Прустом в его романах, Набоков утверждает, что роман Пруста не автобиография и не исторический отчет, а такая же фантазия, как, скажем, «Анна Каренина», как «Превращение» Кафки, или каким был бы, скажем, Корнельский университет, если бы Набоков взялся описать его из дали времени. В последнем томе эпопеи герой Пруста Марсель раздумывает об идеальном романе, который он напишет когда-нибудь. Так вот, труд Пруста лишь копия такого идеального романа – но зато какая копия! Набоков проводил в своей лекции интереснейшие параллели между Прустом, Гоголем и предтечей Пруста – Толстым…

Этот год принес Набокову не только новые труды, но и новые невзгоды. Первым вернул ему «Лолиту» Пэт Ковиси из издательства «Викинг». За ним то же сделало с рукописью издательство «Саймон энд Шустер». Как сообщал Набоков Уилсону, оба издателя объяснили ему, что читателю этот роман может показаться порнографическим.

«Теперь я отослал роман в „Нью дайрекшнз“, – пишет Набоков другу, – но сомнительно, чтоб они его взяли. Я считаю этот роман своей лучшей английской вещью, и хотя в теме ее и в ситуациях несомненно присутствует чувственность, это произведение чистого искусства и безудержного веселья. Я рад был бы, если б ты когда-нибудь его прочитал. Пэт Ковиси сказал, что всех нас упрячут в тюрьму, если мы его напечатаем.

Эта неудача меня угнетает…»

Испуганный издательскими угрозами, Набоков отчеркивает последний абзац в письме Уилсону и пишет против него сбоку: «все это по секрету». Вскоре он получил письмо и от Лафлина из «Нью дайрекшнз». Лафлин писал, что это литература самого высокого класса и что роман, конечно, надо печатать, но только Лафлин и его компаньон опасаются преследований, которые могут обрушиться на автора и на издателя. Происходило нечто парадоксальное, удивительное, необъяснимое. Набоков, напечатав под своим именем антитоталитарный роман и рассказы, продолжал жить в фашистской Германии. Отправляя же рукопись из мирного Корнела в издательство «Даблдей», он просит в случае публикации подписать этот его лучший американский роман псевдонимом. Тогда он ничего не боялся. Теперь он опасается за себя, за свой пост в Корнеле. Впрочем, «Даблдей» все равно вернул ему рукопись, так ни на что и не решившись, и Набоков отправил ее во Францию.

Все эти неудачи удручали его. Он жалуется в письмах, что ни «Онегин», ни «Лолита» никак не улучшили его материального положения, и теперь вся надежда на «Пнина». «Нью-Йоркер» очень хорошо платил ему за каждую главу «Пнина» – дело было теперь за автором: предстояло завершить роман.

Весной Митя должен был закончить Гарвард, и уже в январе нежный отец придумал для него увлекательную переводческую работу. Набоков предложил Пэту Ковиси, чтоб его «Викинг» издал «Героя нашего времени» в переводе, который будет сделан «замечательным молодым переводчиком», а он, Набоков, сам, совершенно бесплатно отредактирует этот перевод. В следующем письме, впрочем, пришлось объяснить Пэту несколько подробнее, что такое «Герой нашего времени». Набоков писал издателю о свежести лермонтовской прозы, о ее доступности и даже усматривал в романе Лермонтова некоторые элементы американских вестернов – все эти бурые скалы, маячащие на горизонте, как мираж, и романтические приключения.

Тем временем пришел ответ из «Партизан ревью». Филип Рав писал, что он боится напечатать даже отрывок из «Лолиты», хотя бы и под псевдонимом. Итак, вольномыслящая Америка на «Лолиту» никак не отваживалась, а вот в старой доброй Европе нашелся смельчак-издатель. Правда, пока один-единственный на весь Париж, на всю Европу. Он, впрочем, и раньше был известен своей смелостью, своим авантюризмом и своим недюжинным вкусом. Он умер в 1990 году в Париже (так и не разбогатев), и вскоре после его смерти вышел последний том его интересных воспоминаний, в которых супругам Набоковым посвящены довольно язвительные страницы. Впрочем, тогда, в 1955 году отношения между затравленным автором шедевра и смелым издателем, привыкшим к оплеухам и неблагодарности, были еще вполне идиллическими. Разыскала этого издателя старая знакомая и переводчица Набокова Дуся Эргаз, и звали его Морис Жиродиас. Четырнадцати лет отроду Морис уже рисовал обложку для рискованного «Тропика рака» Генри Миллера, который отважился тогда издать его отец. Позднее отец, если верить обозревательнице «Монда», был настолько удручен наступлением нацизма, что по существу покончил с собой, доканав в одиночестве бутылку коньяку (с французской точки зрения, это верное самоубийство). Сын умер от сердечного приступа во время счастливого интервью по поводу выхода в свет его мемуаров. С именем этого «самого известного среди неизвестных» издателей связано было издание книг Генри Миллера, Лоренса Даррела, Сэмюэля Бекетта, Донливи, Казанцакиса, Берберовой, маркиза де Сада и других славных (наряду, конечно, со многими бесславными). Но главным его успехом считается, как сообщал в некрологе тот же «Монд», «открытие рукописи почти неизвестного автора Владимира Набокова под названием „Лолита“». Получив от Дуси Эргаз рукопись романа, Жиродиас прочел ее в один присест, пришел в восторг и отправил в набор – в отличие от всех прочих издателей, выражавших свой восторг в сугубо интимных письмах, однако в них же с достоинством говоривших о страшных «опасностях», грозящих им в мирной Америке (невольно задумаешься над относительностью всех «опасностей»).

Летом 1955 Набоков с благодарностью писал Жиродиасу, что прочел корректуру первой части и в восторге от того, что сроки публикации назначены столь близкие. Он спрашивал, как Жиродиас собирается рекламировать книгу в Европе и в Америке.

«Мы с вами знаем, что „Лолита“ – серьезная книга с серьезным замыслом, – писал Набоков. – Я надеюсь, публика именно в таком качестве ее и воспримет. Меня огорчил бы „успех скандала“».

Отметьте, что даже Набокову, прожившему десять лет в Америке, еще не вполне ясен механизм «успеха» или «триумфа»: он, как видите, опасается «скандала», а ведь это единственный залог успеха (скандал политический, судебный, моральный, – все равно какой). Эстет и авантюрист Жиродиас пережил уже немало скандалов на своем веку и не боялся еще одного. Его издательство «Олимпия» в ту пору пробавлялось полузаконным выпуском эротических книжек на английском языке, которые покупали в основном американские солдаты, служившие в Европе. Зоркий глаз американского таможенника без труда выискивал зеленую обложку «Олимпии» в вещмешке джи-ай, возвращавшегося на родину. Однако его авантюры не мешали Жиродиасу оставаться тонким ценителем литературы и неукротимым борцом против ханжества. Он не меньше гордился парадоксами своей жизни, чем его новый автор гордился парадоксами своих утонченных романов («Я родился французом и стал издателем авангардной литературы на чужом языке… – писал он позднее, – посвятил свою юность мистической философии, чистоте и воздержанию, и стал порнографическим писателем».)

Набоков с нетерпеньем ждал парижского издания, однако американская неудача продолжала его угнетать, и осенью он с горечью сообщал Уилсону, что Рав из «Партизан ревью» по совету своего адвоката вернул ему его маленькую «Лолиту»:

«Меня привела в уныние мысль, что мое чистое и аскетически строгое создание может быть воспринято каким-нибудь шустрым критиком как порнографический трюк. Опасность эта кажется мне тем более реальной, что даже ты не понимаешь и не хочешь понять структуру этого сложного и необычного произведения».

Неумение и нежелание Уилсона вчитаться десять лет тому назад в «Зловещий уклон» наметили первую трещину раскола между друзьями. Можно представить себе, как горько в нынешнюю тяжкую для него пору отозвалось в душе Набокова непонимание Уилсона.

Летом 1955-го Набоков отослал в «Викинг» рукопись под условным названием «Мой бедный Пнин». В сентябре Ковиси написал Набокову письмо, сильно его задевшее. Ковиси предлагал новую, менее высокую, чем раньше, сумму аванса, мотивируя это тем, что книга оказалась короткой и что вообще это – собрание очерков, которые уже печатались в журнале. Набоков написал, что против сокращения аванса не возражает, зато решительно возражает против определений вроде «собрания очерков». Набоков объяснял издателю, что он ставил перед собой в этой книге очень важную художественную задачу – создание нового характера, и что при работе над романом ему пришлось отказаться от многих соблазнов, которые подсказывал сюжет, так что он вовсе не собирается теперь «дорабатывать» книгу (как видите, соблазну учить писателей их ремеслу не в силах противостоять и деловые американские издатели). Набоков оспаривал и соображение Ковиси о том, что «это не роман». Отчего? Оттого, что он недостаточно длинный?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю