355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Казанов » Роман о себе » Текст книги (страница 4)
Роман о себе
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:40

Текст книги "Роман о себе"


Автор книги: Борис Казанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)

Я подумал над тем, что он сказал.

Ничего не было зазорного в том, чтоб владеть шваброй или голяком. Разве я не занимался этим на флоте? Нужное дело: отбитая с бортов краска, если ее не вымести, забьет шпигаты, отверстия для стока воды. При шторме волна зайдет и останется. От этого маломерные суда тонут, переворачиваются... Вот тебе и голяк!.. А если его вручают, как членский билет Союза писателей, ставя при этом на много ступенек ниже простого матроса, – так что получается? Я впервые подумал о сути идеи "возвращения", взятой вроде бы из "Танаха". В чем дело, на чем держится крошечное государство, ставшее "притчей во языцех" у всего человечества? Весь мир ни на минуту не отводит от него глаз, рассматривает, как сквозь гигантские окуляры. На чем оно держится, ничего не имея и скликая всех: бесплатно кормя детей, больных, пенсионеров; ссужая на первых порах деньгами и всех остальных; подкармливая не только евреев, но и закоренелых врагов своих неисправимых: миллионы сидят внутри – с ума сойти! Какой народ, хоть с отчаянья, мог бы пойти на такое объединение? А сколько вокруг обсело, хватающих кости со стола, чтоб, подкрепившись, еще больше ожесточиться?.. По-видимому, государство такое, чтоб ему выстоять, должно иметь гениальную схему, точнейший, без сбоя, компьютер, в который даже самый расхитрющий "жид" не сумел бы просунуть своего корявого пальца. Все схвачено, подсчитано в нем, так что как бы он пальцем ни вертел, ни крутил, а в итоге заплатит – за любопытство. Ну, а если нечем платить, тогда ты – "олим", вот твое имя и нация. Однако есть глобальная разница: Израиль или заграница. Как если б жить, допустим, скотом в Германии. Хотел бы посмотреть на тех, – да что на них смотреть! – кто ездит туда по приглашению: кормиться, спать, плодиться, увеличивать поголовье убойного скота среди опрятных вежливых немцев... В Израиле ты, изгой, язычник, погрязший в долгах, загнанный в угол, ставший грязью, – ты свой в корне. И если вскормил детей, они – не поголовье, а молодая поросль, становящаяся нацией. Усвоив язык, переняв традиции, дети станут израильтянами. Теперь их не испугать тем, что они отличаются от других. У них врожденная гордость, что они такие.

Или это не цель, ради которой стоит положить на плаху остаток лет? Ради своей дочери... Все так и шло, пока мне не открылось, что Аня у меня украдена. Момент я уже пережил: когда, отвергнутый ею, словно и не отец, я был сломлен, повержен. Я выглядел таким же старым, как теща. Недаром же, когда пожаловался ей на нехватку коренных зубов, она ответила с подкупающей улыбкой: "А у меня тоже зубов нет!" – то есть это уже была как бы моя ровесница. Смятый, буквально распростертый, я принялся мучительно искать, куда деть свою жизнь и на что опереться.

Может быть, жениться на еврейке? И тем "наказать" Аню, родив в Израиле дочь и все начав заново? Тех евреек, что видел на курсах, отпугивала резкость моих суждений, грубый язык, один голый талант, который нечем прикрыть. Они вежливо отстраняли от себя, да и они меня, такие вот, не интересовали. Меня интересовала Ольга, схожая с ней. Но я понимал, что заиметь такую в Израиле вряд ли удастся. Здесь у меня имидж писателя, мало кто возражал, во всяком случае при мне, если я добавлял эпитет "большой". Здесь я хоть "член", а там, необрезанный, вообще без члена. Кем буду в Израиле, что смогу предложить Ольге? Только стану посмешищем для здешних писак, роскошествующих на воровстве, запросто ездящих в Париж причаститься к Заборову. Еще недавно подстраивавшие ему козни, они, как только Боря прославился, стали его почитателями. Выпровожденные им, млели в восторге: "О-о, Заборов!.." Прилетят в Тель-Авив, а я там – с тележкой, с жетоном носильщика (особая заслуга перед ирией): "Што жадаете, спадары?.."

Упустил момент, когда вошел контролер. Как не упустишь? Вошел некто, длинноногий, согнутый, в залоснившейся куртке со следом замороженной сопли. Постоял тихонько, определив, кого взять, и нацепил прилюдно повязку: а я вот кто, оказывается! – и он взял их, грешных, кого наметил. Этот момент, меня не касающийся, я пропустил. Включился чуть позже, когда контролер, обилетив оштрафованных, вдруг оглянулся на меня. Контролер смотрел именно на меня, и что-то промелькнуло в его глазах... Гениальная догадка, что позорно лопухнулся, не досчитав еще одного? Глухое прозрение, что ничего не приобретет, даже моего двухлетнего талончика?.. Желание вернуться, урвать свое, казалось, пересилило. Выпрыгнув из троллейбуса, чтоб не идти против входящей толпы, контролер устремился к задней двери. Она закрылась; мог остановить троллейбус, но не сделал этого, и угрюмо смотрел, как я, издеваясь, машу ему: я на тебя накакал, друг любезный, так как на следующей выхожу!..

7. Районный ОВИР:

'?з-лc +Ё¤ Ё ?а_д ?R-в?-?аЁбвR

Перед зданием районного ОВИРа несколько нечесанных, похмельного вида клиентов КПЗ, обкладывая матами работников милиции, выгружали мебель из открытого фургона. Один из них, окликнув меня другим именем, устремился было с восторженно-диким выражением на лице. Я его остановил, назвавшись кем был. Он был расстроен, обознался, пришлось с ним постоять пару минут, чтоб загладить его промах. Выяснил у него, что штраф за отсидку в изоляторе равнялся пяти минимальным зарплатам...

Разве я не объяснил это новое фразеологическое выражение: "Минимальная зарплата"? Минимальная зарплата означала минимум жизни. Считалось, что ниже этой отметки и жизни нет. Сейчас жизнь стояла на отметке 20 тысяч "зайчиков". Много это или мало? Один килограмм колбасы, которую собака не будет есть, стоил 25 тысяч "зайчиков", то есть превышал на 5 тысяч уровень жизни. В этом была сермяжная правда: если такой колбасы целый килограмм съесть, то немедленно окачуришься. Меня занимали подобные расчеты, на которые никто не обращал внимания.

Клиент КПЗ заметил, что я отстал от жизни. Уровень ее подняли в три раза за прошлую ночь. Соответственно пересчитывали зарплату и цены в магазинах. Что там насчитают и во что обернется, он не знал. Мог только сказать про вытрезвитель. Проснувшись при высоком уровне жизни, они теперь, дополнительно к штрафу, вынуждены отрабатывать на перевозке мебели. Только так они могут рассчитаться за обслуживание в КПЗ.

Вот отчего они ругаются матом!..

Отдел милиции, обновлявший мебель, занимал левый коридор, огражденный от ОВИРа. Сам же ОВИР разместился в двух остальных коридорах, расположенных буквой "Т". Я посмотрел на небольшую очередь перед кабинетом инспектора по оформлению загранпаспортов. Измерить ее реальную длину можно было по списку, приколотому к стене.

Примерно полгода находился я в этой очереди, распутывая клубок из своих измененных фамилий, отчеств, псевдонимов; подкрепляя их разными справками, тоже требовавшими уточнения. Любой матерый рецидивист прошел бы очередь вдвое быстрее, чем я, жертва ассимиляции. Ведь я отдувался не только за себя, но и за всю родню. Какие только козни не подстраивали мне в разных организациях! Целый месяц я угробил на то, чтоб исправить описку врача в свидетельстве о смерти отца. Мне заявили: "Диагноз болезни вашего отца не соответствует тому, что указан в примечании к смерти". Потом морочили голову из-за паспорта сына. Там не оказалось дополнительной фотокарточки, положенной после 25-летия. Сын Олег, работник телевидения, и без этой фотокарточки получил за пять минут загранпаспорт, когда полетел в составе делегации Президента в Будапешт. А здесь, в ОВИРе, отсутствие такой фотокарточки в паспорте лишало его права свидетельствовать об отце.

Да что там! Если бы у нас снимал угол квартирант, то я не мог бы выехать без его разрешения.

Критический момент возник из-за Бэлы, матери, брошенной отцом и исчезнувшей во время войны... От меня требовалось: 1) место жительства Бэлы; 2) документ о ее разводе с умершим отцом; 3) постановление суда о лишении Бэлы материнских прав, – и было еще штук пять подобных пунктов. Все это из опасения, что Бэла останется без кормильца. Проявляя о ней заботу, государство обязано придержать сына для выяснения всех подробностей.

В разваливающемся государстве, где оставались нераскрытыми тысячи тягчайших преступлений, крутился, не теряя силы, маховик ОВИРа. Выяснял "подробности" личной жизни граждан, на отъезд которых должен был молиться. Глаза чиновника говорили: "Уехать я тебе не могу запретить. А что я могу? Я могу наложить тебе на голову говна"... И тут он постарается что побольше!

Мне нужно было в другую очередь, к начальнику ОВИРа, куда стояли люди без гражданства. Последний акт театра абсурда... Когда все справки я уже собрал, вдруг выяснилось, что я не являюсь гражданином Республики Беларусь. Тут все правильно, действительно так. Объявив независимость, Республика Беларусь посчитала гражданами тех, кто в момент провозглашения проживал на ее территории. То же самое, еще раньше, сделала Россия. Находясь в Новой Зеландии, я стал гражданином России и не имел уже права выезда из Республики Беларусь.

Вот что я жалел, потеряв: свой морской паспорт! Он заменял мне гражданский, я получил его в 20 с небольшим лет. Как не припомнить! Зашел беспечно в кабинет начальника Дальневосточного морского пароходства, имея высокие аттестации, как моряк. Предстал перед комиссией из странных людей, смотревших на меня, а не на мою пятую графу. Начальник загрансектора по фамилии Третьяк подвел итог одобрительному молчанию: "Куда собрался идти?" "В Сингапур." – "Ну так иди." – "Можно идти?" – "Иди хоть к ебене матери." Так я получил документ, которого жаждал: в нем не была указана национальность. Трудясь в море, живя, допустим, во Владивостоке, печатаясь в Москве, я был бы избавлен от того, что пережил в Минске. Кто знает, может, итог жизни, который начал подводить сегодня, оказался бы совсем другим? Разве не странно: так и не написал ничего путного о Белоруссии! Зачем же тогда раз за разом возвращался в этот чужой, неприветливый, измывавшийся надо мной город?..

В пустяковой очереди к начальнику ОВИРа стояла еврейская семья, вернувшаяся из Израиля и хлопотавшая о восстановлении гражданства или о подтверждении его. Старик, невестка и зять, всего трое. Выделялся старик за восемьдесят, скудно одетый для зимы. Должно быть, оделся в то, что удалось раздобыть здесь. Вместо зимней шапки, с израильской бархатной ермолкой на голове; там она называется "кипа". Его сухонькое тельце подрагивало мелкой дрожью; голова, ослабевая, внезапно сваливалась, обвиснув, как у зарубленного петуха, и тогда он, спохватываясь, устанавливал ее на уровень, вдохновляясь, что может преодолеть свою немощность запростяк. Обхватив руками в пигментных пятнах палку, упираясь ею в пол, он поведал мне и молодому парню, за которым я стоял, какое это безобразное государство – Эрец Исраэль. Особенно его ужасал иврит: "Язик совсем нееврейски... Что это за язик? Шлимазл его выдумал! Идут, кричат, – порок сердца..." Старик глядел на нас, белорусов, наивными, как у ребенка, глазами – такие глаза могут быть лишь у еврея, в котором никакие издевательства не могли поколебать ужасающей преданности тем, кто его притеснял, обзывал по-всякому, не признавал за человека, грозился отблагодарить по-свойски, если выпадет момент, и все ж не отблагодарил сполна, так и не добрался, как до деда или отца, которого стрелял в точно такой же худой, как ученический пенал, затылок и, смеясь, сдувая дымок со ствола, пинал еще корчащийся в конвульсиях, пачкающий землю труп туда – в ров, чтоб он там скрылся...

Или я не наслушался в Рясне о таких вот стариках, не верящих, что их придут убивать без всякой вины? "За что, что мы сделали?.." Уже вовсю, закатав рукава, трудилась зондеркоманда, переходя не спеша, в немецком режиме, от дома к дому, а они все сидели и не верили, пока не распахивалась дверь, не входил переодетый сосед с повязкой, в черной форме: "Жиды, собирайтесь!" – "Куда?" – "На тот свет", – и собирались со всеми пожитками.

Все же я был рад за этого старика, что он побывал на той земле, которую у него украли. Ходил по ее древним камням, слышал ее речь, а что не принял, – что ж, есть Бог, он все осмыслит и зачтет, и отпустит его грехи. Невестка старика, полная, усатая еврейка, прижимала к себе чернявого белорусского паренька, восклицала, перебивая старика: "Они выгнали его, что он русский! А по метрикам он – еврей. Мне это, знаете, сколько стоило? Я готова своими руками задушить свою дочку, эту блядюжку, что отказалась от него... Мой любимый зять! Я спасла его от арабов..." – она уже впадала в экстаз, сейчас хлынут слезы...

Да, закрутила жизнь! Кто думал, что белорусы будут подделываться под евреев? Я знал невероятные примеры таких подделок, но, разумеется, не собираюсь трепаться... Как низко пал белорусский народ!... Невольно подыгрывая под белоруса, я слушал их вместе с атлетичным молодым парнем с цепочкой на круглой шее. Мы познакомились поближе, когда евреи скрылись за дверью начальника ОВИРа.

Паренек собирался стать "челноком", мотаться с товаром в Польшу, самую близкую от нас заграницу. Туда шел основной вывоз того, что еще оставалось для вывоза. Мой брат Левка возил туда нутрий. Вдвоем с тестем, белорусом, они растили нутрий на шапки. Разведение нутрий – дело хлопотное. Даже спали по очереди, меняясь, как на морской вахте. Лет пятнадцать, наверное, длилась эта битва за кооперативную квартиру. Уже вся Польша ходила в их шапках, а Левка с тестем все не успевали. Только наскребут на очередной взнос, а его уже подняли! Это была как сказка про белого бычка...

Парень, выслушав, скептически усмехнулся:

– Если б мне была нужна квартира, я б ее решил за один вечер.

– Да?

– Потряс ларек или кассу.

– А что тебе надо?

– Я специалист по угонам машин. Любую сигнальную систему решаю за две минуты.

– А если прокол?

– Тогда стреляю с "Макарова", с двух рук. Могу припечатать муху.

– Я б тоже хотел бы кого-нибудь убить, – признался я искренне. – Но все как-то не получается.

– Зато мне это ничего не стоит. Мне надо несколько "товарищей" закопать. Считай, что их уже нету.

Понял так: его "подставили", он жаждал расчета... Современный граф Монте-Кристо! Недаром почувствовал во мне "своего"... Я тоже ловил одного гада в городе Владивостоке. Тот остался мне должен около тысячи долларов. Где-то он жил, прячась. Не мог его разыскать. А уже истекало время, уходили в новый рейс. В один из таких дней, последних перед отплытием, доведя себя чуть ли не до помешательства, что оставляю без расплаты должника, из-за которого столько натерпелся, я поделился своими переживаниями с одним парнем. Мы были в бане, такой раскочегарили пар, что остались вдвоем на полках, и я поделился с ним. Он принял мой рассказ сочувственно, но не более того. После бани пили пиво, закусывая лещом. Парень куда-то спешил, ел неосторожно и подавился костью. То есть из него удалили потом целых три кости. В переполненной больнице, работавшей на лимите электроэнергии, я ему помог. Выручил мой писательский билет. Я его спас, можно сказать, и вот тогда он вернулся к нашему разговору в бане. Парень сказал, что согласен "купить" у меня этого гада, заранее вернув сумму в долларах, которую я потерял. Кто он такой, легко было догадаться. Ведь я уходил из города, где уже нельзя было жить: взрывы военных складов, снаряды рвались на улицах среди бела дня. До этого ехал из Находки, где ремонтировался наш "Мыс Дальний". В поезде начал цепляться ко мне какой-то урод. Я его оттолкнул, он, выходя, достал гранату. Мог бросить, но лишь припугнул...

В общем, подвернулся тот, кто надо. Ужас, как мне были нужны деньги! Мы плыли на пароме с мыса Чуркин, уже приближался городской причал. Роковая минута: я мог стать причиной несчастья или гибели сволочного человека, которого сам по чистой случайности не убил. Вспомнил, как тот появился на пароходе перед прошлым рейсом: катил, пьяный в стельку, коляску с ребенком по трапу и выронил-таки... ребенка! Там борт на большом траулере – ого! осталось бы одно мокрое место. Матрос, случайно шедший сзади, успел ребенка подхватить...

Ну и что? Вот и надо избавить ребенка от такого отца.

Ничем я себя не мог уговорить. И вдруг я спохватился: я же – писатель! А что если это отразится как-то?

Никогда бы не подумал, что сумею устоять против такого соблазна! Прожитая жизнь давала мне индульгенцию на любое преступление, вплоть до убийства.

Граф Монте-Кристо вышел, показав мне поднятый кулак: все в порядке! Я пожелал ему удачи на дорогах Европы.

Вошел сам; там все еще сидела еврейская семья, искательно поглядывая на начальника районного ОВИРа. То был симпатичный молодой парень с пушистыми ресницами, с погонами старшего лейтенанта. Начальник разговаривал по телефону, и по его застенчивому лицу я понял, что он на проводе с Вероникой Марленовой, инспектором по загранпаспортам. Между ними шла любовная игра. Когда здесь часто бываешь, то и их личная жизнь от тебя не ускользнет. Мой визит занял ровно минуту. Придержав трубку, начальник вынул из стола справку о подтверждении гражданства и расписался в ней. Выйдя от начальника уже как гражданин, я был окликнут в коридоре Вероникой Марленовой – не из своего, а из параллельного кабинета. Там она, должно быть, и разговаривала с начальником ОВИРа. Молодая, сложенная простовато, не в моем вкусе; странноватая для этого заведения женщина.

– Лапицкий, – назвала она мою паспортную фамилию, – я звонила вам два раза. Телефон постоянно занят.

– Моя дочь никого не подпускает.

– Зайдите. Пока не заходите, – сказала она очереди.

Не ломая голову, зачем ей понадобился, сел, и пока Вероника рылась, разыскивая меня среди бумаг, смотрел на ее мышиный милицейский мундирчик, в котором она сошла бы за школьницу, если б не длинноватый, закрашенный неискусно, вибрирующий рот любовницы... Что для нее мальчик с пушистыми ресницами? Ей нужен самец, начальник городского ОВИРа.

– Что вы на меня смотрите?

– А что делать?

– Вам нужно уточнить свои отчества: "Михайлович" – "Моисеевич". Нужна справка об идентификации.

– Я же сдавал справку из общины.

– Еврейская община уже исключается. Из-за этого ваш паспорт застрял в городском ОВИРе.

Так: еврейская община лишалась права определять – соответствует ли "Михайлович" – "Моисеевичу". Теперь монопольное право идентифицировать мои отчества получила...

– Получил институт мовазнавства.

– Тю-тю!

– Мы всех туда направляем, Борис Михайлович. Будь вы хоть татарин. Кстати, у них тоже есть своя община.

Интересно, как они идентифицируют татар? И зачем это надо татарам? Я стал жертвой жалкой еврейской общины с ее синагогой, которую разыскивал полдня. Там чахлый старик, помощник раввина, пришлепнул к листку треугольную печать со "звездой Давида". Взяли недорого: пятьдесят "зайчиков" – но и не по дешевке, так как уровень жизни был не тот. Теперь я должен идти в институт языковедения Академии Наук, где уже увековечен под псевдонимом в третьем, кажется, томе капитального издания "Беларуския письменники". Там мне все объяснят, и за это придется выложить...

– Этого я не знаю. На вашем месте... – Вероника Марленова послюнила палец, перелистывая бумаги. – Гражданство вы получили, так? Теперь получайте новый паспорт и идите домой романы писать.

– Никуда не уезжать?

– Не вижу ни одной причины для отъезда.

– Неужели ничего нет?

– Абсолютно.

До чего я податлив на всякие внушения, высказывания в порядке доверия! Даже когда человек, не Вероника Марленова, высказав что-то, тут же про тебя забудет, как только скроешься за дверью. Иногда перемена тона, деловая любезность действуют на меня, как целительный бальзам... Тогда происходит так: я уступаю, но как закрываю дверь, возвращаю себе то, что собирался отдать. Такая у меня принципиальность... На флоте, когда для меня уже отпали суда, на которых разгуливал в молодости, я согласился было на корявую рыбацкую шхуну... И не глянул бы на нее в другой раз! Что поделаешь, я постарел, и было скверно вспоминать, как стал лишним на Командорах. Подстрелили котика в научных целях, тащили в бот: здоровенный секач, не добитый еще, переломил клыками приклад ружья; я почувствовал в нем, полуживом, громадную силу, почувствовал: все неудобно – и качка, и борт, и шкура, за которую не могу ухватиться; и сапоги скользят по крови, никак не могу занять свое положение; и вообще: я никуда не хочу его тащить! А хочу лежать в могиле в дельте ручья Буян, где когда-то нарыл драгоценные камешки, – и тогда мне сказали: "Отойди!" – и я согласился на корявую шхуну... Ну и что? Вышли в море, уже нырял, удалялся берег; я подумал: зачем мне нужна ваша красная рыба, Камчатка, Чукотка? Если отпали Командоры – я пойду в Антарктиду через Аргентину и Магелланов пролив!.. Взял спасательный нагрудник – и ушел от них..

Не знаю, какое здесь сравнение: сейчас я уходил к тем, кому лишь формально принадлежал; и я их боялся, это правда: меня ужас охватывал, что я окажусь среди них!.. А здесь давал совет человек, который вызнал всю мою подноготную. Никто, даже Наталья, не знает обо мне того, что Вероника Марленова. Но если с ней согласиться, то мне уже ни понять, ни защитить самого себя. Будет считаться, что как жил здесь, так и живу. Так ли уж важно, что я, став после развала СССР белорусским писателем, так ничего и не написал о Белоруссии? И какая там потеря, что скитаясь в морях, молодой, полный сил, привозя с каждого плавания замыслы новых и новых книг, грезя их в обложках, в переплетах, я десятой доли не осуществил из того, что имел, все потратил здесь, погубил, ничего не скопил, кроме этих ушедших, истаявших в морской дали, откуда было пришли, моих загубленных книг!..

8. Рясна

Снежное облако, катившееся из района Юго-Запад, докатилось, наконец, и до нас. Пропустил начало снегопада, а когда вышел из ОВИРа, – уже крупно валил снег. Не такой, как утром, а сырой, набрякший водой, мало отличавшийся от дождя. Обвыкая, я шел, облипая снегом, держа зонт в голой руке. Не захватил перчаток, уже жалел, что накликал зиму. Но это был снег, и он все занавесил. Утонула окрестность, лишь угадывалось по огонькам шоссе. Снег падал косо, закручиваясь по спирали, и, уже пролетев, как бы возвращался обратно. Я различил корявые деревья яблоневого сада, завеянные снегом, как цветущие... По какой дороге идти и по какой ехать? Меня потянула к себе Свислочь, загадочная в этом месте, где ее прерывало искусственное Комсомольское озеро. Попадая в озеро, крошечная река не терялась в нем, а, протекая незаметно, точно попадала за озером в собственное русло. Спустившись с откоса, увидел, что река замерзшая. Лед дольше выстаивался на окраинах, чем в городском центре, но и здесь отсырел. Снег таял, не ложась, образовались проталины, где вода показывалась наружу. Всегда возле проталин сидели рыбаки, каждый у своей лунки, просверленной во льду буром. Согнала метель, теперь их нет.

Зима в городе скучна, редко влечет к себе. Наталье напоминает, как скудно она одета, меня пугает холодом. Заклеишь окна, балконную дверь, сидишь один в выстуженной квартире, укутав ноги пледом, и ждешь, когда зима пройдет. Обычно к зиме старался заработать побольше денег, чтоб не выходить из дома. Зимой становится невмоготу и в порту, среди стылых, накаленных холодом пароходов, облитых льдом якорных цепей, промозглых швартовок, вечных перетягиваний с пирса на пирс. Тащишь через пуп деревенеющие в воде концы, не чувствуя пальцев в промокших рукавицах, и одна радость, что скоро скроется город, и уже среди океана, качаясь на волнах, вспомнишь, как катался с молодой Натальей на лыжах в излучине Днепра, или как нес Анечку в детский садик через холм в пургу, закутанную, привалившуюся и посапывавшую, обвеивавшую щеку теплым детским дыханием. Но бывает и так, что внезапно грянувший снег совпадает с твоим настроением, и тогда, забыв о холоде и мокром пальто, запрятавшись в метели, погружаешься в свое одиночество, ощущая в нем новизну после долгого уединения дома. "Где больше неба мне, там я бродить готов" (О. Мандельштам).

Уж если задал себе вопрос, то надо на него ответить! Отчего я, бывая в море наездами, возвращаясь, порой создавал вдохновенные рассказы, а о тех, среди которых рос, с кем породнился, отделался ерундой? Влюбляешься в далекое, малоизвестное, о чем пишешь настоящее, а о своем, знакомом и близком, ничего не создаешь. Нет ли в этом деформации взгляда, сродни дальнозоркости? Или дело совсем в ином?.. Вот уже, весь в своем романе, я чувствую, как он стареет во мне, не претворяясь; его губит жизнь, красота ускользает, и все время возвращаешься к тому, что ушло, сгорело давно. Многие годы я обитал, вполне сознавая, в другом мире, который заслонял, отодвигал этот, когда он наваливался, давил. Без всякого сожаления уступил его тем, кто считал своим и мог писать, не стесняя себя, как я, всякими сомнениями. Ничего и не складывалось, душа бунтовала, перо в нее упиралось, как душу обминешь? А если и обминешь, ничего в ней не затронув, то какой тогда от этого прок? Но я не прочь засвидетельствовать: и я здесь был, совсем не отделяйте! Я здесь, еще иду в метели, Свислочь, берег реки, и если сейчас к себе пристану, как с ножом к горлу: давай-ка, выложи, что знаешь! неужто не наскребу хоть какую малость о родном крае? Ведь это не что-то такое, что придумал и вбил себе в башку.

Есть место и есть имя: Рясна.

Было: зима, снег. Вышел на какой-то автостанции. Темно, сильнейший ветер, гнущий деревья. Одно дерево упало поперек. Посмотрел по направлению ствола: окна освещены, сидят люди в два часа ночи почти. Меня не видят, только я их. Так из поезда, проезжая, подойдешь ночью к окну и видишь их, как с другой планеты. А я живу, как в поезде еду или как с палубы смотрю... Нет, не отъехали! Значит – и я с ними. Вошел в уборную: говно с мочой смерзлось, вот такая гора! Хоть на санях катайся... Нет, лучше за углом. Теперь, кроме этих, что за стеклами, еще кто-то смотрит – и видит, – а кто? Поднял голову: ветки качаются, и там, между веток, за мной подглядывающие, облака. Почему кажется, что подглядывают? Потому что, среди качания веток, они неподвижны... Где здесь ни бываю, куда ни езжу, ничего не прибавляется: люди за стеклами да облака. Не знаешь даже, как выглядишь со стороны. Где мой автобус, по какую сторону? Переступал я дерево или не переступал? Да я и не размышлял, сонный: залез не в свой автобус, уселся с какой-то теткой... Может, ее обилетили только что?

Поехали, едем, я выяснил ошибку, не все ли равно? Поначалу женщину рассмешило, что я еду в другую сторону. Потом испугало, что и не собираюсь выходить. Еду себе, как будто там мой дом. Вдова, телятница, муж прошлой весной разбился на мотоцикле. Вот она и пожалела меня, и как само получилось, что еду к ней в гости. Я видел ее блистающие в темноте глаза и сунул ей руку за пазуху, как морячке. Меня клонило ко сну, я водил рукой по жестким волосам подмышек и паха. Грудь круглая и ядреные ляжки, она их не раздвинула. Сидела, погаснув, как и не смеялась только что. Не отзывалась на мои ласки. Как ее разбудишь такую, и во что обойдется? Уснул, проснулся: утро, родной говор. За ночь подсыпал мелкий снег, но ветер стих; мы ехали через какой-то тихий край, торфяное неустойчивое пространство. Даже дорога качалась, по которой мы ехали. Все бело, а что на белом – как грифелем обведено. Все видно, и этот еле заметный изгиб на снегу – речка там, что ли, запряталась? Кисти мягкого чарота, голые ольхи, так и чувствуешь, как черная вода под ними струится; и белый дым: горит торф, – и лес, лес – как темнота на холмах. Откуда-то взлетели гуси, я смотрел, как они летят, словно дикие, мелькают в просветах ольх и, сделав круг, пропадают, садясь, как домашние, на не видную из-за снега речку. Потом засмотрелся на какие-то корчи, их гнало по полю ветром; я был не в силах их объяснить. Женщина подсказала: не корчи это, а старухи идут с хуторов за пенсией. Выходят загодя, тратя на дорогу по несколько суток...

Слава Богу, эти почти добрались!.. Вот они стоят, пропуская нас: в поддевках, в теплых клетчатых платках, повязанных крест-накрест, под ними еще беленькие платочки. Одна бабка в кедах, с курицей, тоже завязанной, как она сама, – клюв торчит и хвост. Приводят себя в порядок перед тем, как ступить на гладкую, обметенную ветром дорогу; сдирают с валенок сосульки, глядят, как в первый раз, на проходящий междугородний автобус. Вижу среди бабок ладную еще кабету, она выронила задубелую рукавицу. Ожидал, что она сейчас наклонится за рукавицей и представит себя, а кабета, как угадав, что хочу подсмотреть, так прямо на меня оглянулась... Красивая баба! Махнул рукой: пусть подумает, что знакомый проехал. Оглянулся, а она все стоит, забыв подобрать рукавицу, приставив к глазам голую ладонь...

Господи, если б у меня нашелся хоть один человек, чтоб так вот смотрел вслед, как эта деревенская кабета!..

Мне взгляда ее хватило, я все ему отдал и сжал сердце, чтоб не заметить Рясны, пока мы едем по ней... Что я мог увидеть? Что в ней такое есть, чтоб было интересно? Еврейское кладбище, где лежит мой дед Гилька под камнем с ивритскими письменами? Камня давно нет, всеми камнями замостили эту дорогу за рекой Проней. Уже возник над краем подъема, начал выходить, как в белом саване, костел; я помнил его разбитым, со сквозными дырами от снарядов. Пустой, летучие мыши облепили вдруг белое платье Тины, когда мы стояли там после пожара в клубе. А теперь в нем играл по воскресеньям орган, но что для меня изменилось? Базар, дорога еще одна, поперек этой, повисшая коромыслом, знакомая до боли... Какая она короткая, эта дорога, а казалась бесконечной, широкой, как Екатерининский шлях! На одном конце коромысла – школа, спиртзавод с трубой, и дальше станция Темный Лес. На втором... Где эта улица, где этот дом? Как углядишь на пустом месте? Все перерезал Лисичий ров... Криница, болото с растопленным льдом, вздувшимся среди ольх, с воздушными пузырями, которые двигались, когда наступаешь на лед. Все я женским взглядом пересилил, показалось даже, что это с ней я провалился в болото возле той суковатой олешины. Сидели на мху, снимали с ног присосавшихся пиявок, а после залезли в стог соломы... Лез, дыхание спирало, нащупывал пятку Ирмы, протискивавшейся, как уж; она вывернулась ошалело, и из-под нас разбежались с писком, просквозив в соломе, как в ней разлетелись воробьями, юркие меховые мыши...

Вот и приехал с мышами и воробьями и сошел у скотного двора. Тут своя компания, провел с ней всего лишь день: скотник безрукий, в военном зимнем полушубке, руку помяло в молотилке, заверчена суконкой, глаза круглые, наглые; и еще один, тоже приметный: в галифе из диагонали, конюх, меченый быком. Я ему дал прозвище Матадор, оно сразу прилипло. Трактор, скирда, жерди нарубленные... Во дворе разведен костер, котел закопченный на кольях. В нем грели воду для подмывания коров. Котел опорожняли, доливали вновь; скотник с Матадором подбадривали огонь бензином и криками – баб, таскавших ведра. Настя, эта женщина, забегая домой, подкладывала нам что-либо из съестного: сало, кровяную колбасу, огурцы, грибы маринованные, хлеб круглый, домашний. Сама испекла и сама отрезала, приложив хлеб к груди, держа на отлете сточенный нож с выемкой в середине. Ну и самогон мутноватый, но настоящий, из спиртовых отходов. Спиртзаводик был им, что отец родной. Не забыл, как носили в ведрах брагу, лужи разлитой браги на этой дороге, что вела из школы. Навсегда запомнил ржаный запах ее у лица, когда, сбитый подножкой, падал, поскользнувшись, втягивал этот запах в себя, с кровью и соплями, – запах Рясны. Отбитый, весь в синяках, не чувствующий боли, так любая боль растворялась в анестезии ненависти, полз к воде, отмывал распухшее лицо с заплывшими глазами. Лицо качалось, капало с губы, капали кровь и слезы. Надо было выплакаться, чтоб завтра – ни слезинки!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю