Текст книги "Роман о себе"
Автор книги: Борис Казанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)
Отъехав немного, подобрали пару из деревенских горожан, затеявших ссору и не помирившихся. Мужичок кричал своей жене: "Каб я не был таки дурны, я б давно утек от тябе!" Войдя в трамвай, он вопросил отчаянным голосом: "Чаго я с ней живу?" Жена уселась, багровая, мстительно аккумулируя в себе позор, бешено хватая из горсти семечки, как курица зерна. Вдруг мужик через весь вагон направился ко мне. Я обреченно сжался: уже свыкся с тем, что меня, сходу приметив, выбирали в собеседники всякие горемыки, чтоб излить, что у них накипело. Мужичок же, лишь спросив: "Скажи, сколько, пожалуйста, врэмя?" – опять через весь салон вернулся к жене и уселся с ней, как ни в чем не бывало.
Протер запотевшее стекло и аж вздрогнул от зрительной ассоциации, приняв инверсионный след самолета в небе за очертание гигантского хребта. Чувство, что в Приморье, опять возникнув, исчезло, отозвавшись на мгновение сладкой болью. Сейчас я писал о тех краях, все у меня получалось и напоминало о себе, как врастая в эти места.
Небо светлело, одновременно заливаясь зарей, а горизонт в высоковольтных мачтах, разлинеенный проводами, отдавал зимней стылостью. Тем радостней будет солнечный свет в городских скверах и парках! Наслажусь сегодня отдыхом, как эти молоденькие солдатики. Нас нагнала велосипедная колонна, и я смотрел на велосипедистов, на их руки в перчатках с обрезанными пальцами, на спины, склоненные к рулям. Меня занимало, что, как ни присматривался, так и не заметил, чтоб они крутили педали. Просто сидели на своих гоночных велосипедах и не отставали от нас, а их шапочки плыли, как поплавки. Только перед перекрестком со светофорами они одинаково крутнули педалями, чтоб, обогнав нас, свернуть в сторону автодрома.
Позванивая, трамвай въехал в частный сектор из бревенчатых хат: прясла с кувшинами на кольях, колодец с журавлем, графины с настоенным грибом на окнах. На лужке пасся конь, он скосил громадный с редкими ресницами, похожий на фиолетовую линзу глаз. Девочка стояла на крыльце в длинном платьице, похожая на маленькую тетку, и смотрела на трамвай. Эта деревня, захваченная городом, вернула меня к рыбалке со Шклярой возле Пропойска. Рыбалка словно ворвалась в меня вчера, как только чуть поостыл к рукописи.
Между мной и Шклярой возникла размолвка. После размолвки мы как бы снова сошлись. Пролетело время, я писал рассказы, обо всем забыв, а сейчас ехал в отличном настроении. Однако оценка того, что я пережил там, не изменилась. Мы сошлись опять, но уже не были вместе. Я терял Шкляру бесповоротно. Можно ли во всем разобраться, если поступок Шкляры для меня необъясним? Уже пытался, и не раз: ум у меня заходил за разум. Меня тогда не интересовала рыбалка. Хотел увидеть Шкляру, мы не общались почти с моего приезда. Да, один раз он был у меня со Стасиком Куняевым, своим московским другом. Войдя своим стремительным плывущим шагом в комнату, где он застал "еврейского Мартина Идена", трудящегося над рассказами, Стасик откровенно и безжалостно расхохотался, усмотрев в этом презабавнейший оляпюк. Я переварил посещение Куняева, даже сумел отыграться, сказав, что в вышедшем томе "Нового мира" Самуил Яковлевич Маршак в посмертно печатавшихся воспоминаниях особо отметил его среди молодых. На самом деле Маршак лишь упомянул фамилию Куняева – и все. Стасик зажегся таким нетерпением заполучить "Новый мир", что не дал мне поговорить со Шклярой. Не поймав такси, уехал 24 автобусом от Болотной. Потом он божился на рыбалке, что не обосрался -таки из-за "Нового мира". Даже если это и так, мы были квиты. На рыбалке Стасик переменился ко мне, никаких трений больше с ним не возникнет. Вообще поэт Куняев, которого сделали "козлом отпущения", не унижал себя примитивным антисемитизмом. Просто стоял в строю, сторожил свое место. У него была неплохая черта, отсутствовавшая у Шкляры: верность старым друзьям, людям, с которыми оказывался рядом. Я не бывал больше с ним в компаниях; но всегда, встречаясь в ЦДЛ, мы впадали в минутное стрессовое состояние: Куняев меня обнимал, целовал, жаловался на Шкляру; тот, мол, "через любого переступит". Куняев со Шклярой разошлись без вражды; совсем не так происходил мой разрыв со Шклярой. Этот разрыв уже созрел и будет мучителен для обоих.
В трамвае я подумал: может, смысл наших разногласий со Шклярой запрятан в самой рыбалке?
Уже в Минске, помню, перечитал рассказы Хемингуэя из цикла "На Биг-Ривер". Подсчитал, что Ник поймал всего две форели, ярко и со вкусом описанные Хемингуэем. Двух рыбин оказалось достаточно, чтоб получить величайшее наслаждение побывать с Ником на большой реке. Даже в период длительных рыбалок в Испании, в Бургете, куда выезжали герои "Фиесты", Джейк и его товарищ Билл вытащили вдвоем десять форелей. Можно понять их радость, так как они рыбалили в незнакомом месте. Десять рыбин лишь упоминались для счета, а подробно описаны Хемингуэем опять же две форели. Из этого примитивного подсчета я стремился тогда выяснить, чисто умозрительно: в чем смысл затяжных сидений Шкляры на Днепре, а теперь на Соже, где он отыскал язиные ямы? Ведь для творчества, для гениального описания рыбной ловли. Эрнесту Хемингуэю понадобились только две форели! Шкляра не заготовитель, пойманная рыба для него ничего не значила. Тем не менее на Соже Шкляра с друзьями выбивали язей в прикормленных местах всерьез и методически. Дело не только в язях, в том, что трудовая спайка интеллектуалов с их изощренным профессионализмом наносила гораздо больший урон реке, чем замшелое браконьерство с острогой тамошних рыболовов. За развлечениями Шкляры и компании, что придавало им, как они, должно быть, считали, оттенок спортсменства, особый глянец разностороннего умельства, прятался и какой-то связывающий их вместе смысл... Почувствовав это, я оказался среди них чужим. Но я никогда бы не подумал, что Шкляра может себя повести – хуже некуда. Поразительно что? Пейзажи, волновавшие меня в стихах Шкляры, – а он умел опоэтизировать даже географические названия, – померкли после Сожа, как тот задубелый окунь, которого я поймал. Погасла вся эта пойма Сожа, и нечего вспомнить, если б не отделился от них, когда для меня не нашлось места в машине. Ловя попутку в Славгороде, встретил знакомого егеря из заказника. Тот, с утра не евший, попросил меня взять за его деньги бутылку водки в сельмаге. Магазинщик был зол на егеря, что тот убил его собаку, а как зайдешь куда-то без бутылки перекусить? Пили "Сливянку" с охранниками леса, меня уговаривали остаться: "Линь еще не отнерестовал, ходит без всплеска, хоть руками бери". Все лесхозные машины на пожарах, нашли "Колхиду", поехали, вдруг сильный ветер. Теленка выбросило на дорогу, чуть не переехали: издали он был похож на клок бумаги. Дождь заливал стекла, а я спешил в Могилев, к Шкляре: я все боялся его потерять!
В чем дело? Или я соскучился по его ухмыляющейся роже? Чувствовал: я нужен там, чтоб помочь, и эта помощь последняя. Я приехал не из-за рыбалки, а чтоб его спасти для его стихов. И уже никогда не прощу, что он в тех местах, где мне было хорошо, заставил меня почувствовать себя чужим.
Уже за частным сектором, который давно проехали, начали вскакивать в трамвай работяги. Все похожие один на другого, развязные пустобрехи. Появились они с постройкой "Авроры", так называли широченный дом, изогнутый в виде буквы "С", один из четырех, что будут вместе составлять с воздуха аббревиатуру: "СССР". Возле "Авроры" кончался пристроенный участок рельсов, мы свернули на одну из веток старой трамвайной дороги. Неподалеку от Комаровского рынка сошли солдатики, чтоб полакомиться "эскимо". Потом сошли и тетки-подметальщицы, направившись в сквер по трамвайному переулку.
Выехав на Долгобродскую, пересекли проспект и застряли возле Военного кладбища, пропуская трамваи, шедшие из Заводского района в сторону железнодорожного вокзала. Я смотрел на кладбище, где уже давно никого не хоронили. Там хозяйничала уборщица, сгребая сухие листья, отмахиваясь метлой от собачонки, крутившейся возле ее ног. Никогда меня не интересовали кладбища, я был равнодушен к таким местам. Даже в детстве не испытывал к ним никакого страха. Не возникало и желания побыть там. Удивлялся, что это кладбище выбрал для ночных прогулок московский поэт Иван Бурсов, заведовавший отделом прозы в журнале "Неман". Беря рукописи для прочтения, Иван Терентьевич оказывался на Военном кладбище. Бродя в лирической дреме среди могил, он разбрасывал рукописи перед собой. В этом был некий ритуал, рождающий в нем поэтический импульс. Я успел принять меры и спас свою повесть "Один день лета". Пожалуй, уже подошло время увидеть ее в "Немане".
Я приехал в город не с обычной целью: повидать знакомых, побывать в редакциях, на телевидении. У меня лежали на столе рассказы, я видел сон, который меня вдохновил. Теперь я знал, что достиг вершин в прозе, на которых мало кто стоял. Буду встречаться с людьми, с которыми еще недавно мечтал сравниться. Сегодня я посмотрю на них сверху вниз. Некоторые не достигают и до пояса. Так что придется наклоняться, чтоб увидеть, кто там с тобой говорит. Такое уже случалось на ринге и на море. Можно сказать, я к этому привык. Ясно, что никто пока об этом не догадывается. Рассказы написаны, но надо еще пробить в журналы. Теряя Шкляру, я оказывался один, без всякой поддержки в Минске и в Москве. Минск уже не интересовал, ничего не давал моим новым рассказам. Поэтому я должен решить, как вести себя дальше. Если решу распрощаться с Минском, то надо отсюда уезжать. Какой смысл в городе, если он не нужен? Или возможен компромисс, раз уже прописался в столице? Надо подумать, что мне даст такая жизнь. Пересчитать по пальцам всех знакомых, оставшихся после Шкляры. Не все же клином сошлось на нем! Может, есть еще на кого положиться? А если удастся увидеть Шкляру, то был бы не прочь поговорить с ним. Итог подведу дома, а завтра опять сяду за стол.
Обо всем этом я думал сейчас, в утреннем трамвае.
Наконец, прошел, разминувшись с нами, встречный трамвай. Порожний почти, он, сделав полукруг перед стереокино "Мир", погромыхивая, удалялся по симпатичной улочке Змитрака Бядули. Эта улочка славилась своей, похожей на особнячок с зеленоватыми стенами, баней. В отличие от других городских бань ее называли по-белорусски, и это слово как бы стало и названием, и очень ей подходило: "Лазня".
31. Лазня
Пересчитал людей, стоявших у закрытого окошечка кассы. Количество должно совпадать с числом ящиков для раздевания. Успел как раз, еще был запас в несколько ящиков. Тогда я отлучился, чтоб приобрести веник у старика перед входом в лазню. Не торопясь, выбрал веник из целого березового снопа, завернутого в сырую мешковину. Веники были в меру подсушенные, слежало-плоские. Они округлятся в горячей воде. Вот этот возьму: густолистый, без толстых прутьев, с добавкой можжевельника и полыни, перевязанный двумя перехватами пеньковой веревочки. Старик сказал, что нарезает березу, как только установится крепкий лист. Хранит в темном, без сырости месте. Контролером у него жонка. Понюхает: "Хораша пахне!" – можно нести сюда. Я заплатил за веник 10 копеек и подбил финансы: 10 копеек на билет, 20 копеек на простыню, 17 копеек на дегтярное мыло и 20 копеек на стрижку без одеколона. В итоге оставалось 3 копейки на обратный билет в трамвае. Все сходилось отлично.
Очередь не прибавлялась, значит, стояли свои. Тогда я поздоровался с ними. На улице мы проходили мимо, как незнакомые. Только в бане признавали один другого. То был своеобразный этикет голых людей. Нас объединял день появления и почетное право на первый пар. Такое право уважалось старожилами второй очереди. Сюда вообще не мог затесаться кто-либо из несвоих. Даже если б я опоздал, мой напарник, Истребитель, сказал бы, что после него стоит Моряк. Истребитель, высокий, угрюмого вида майор, был большой спец в банном деле. Он считался в нашей связке за младшего, уступая мне в здоровье и силе. К Истребителю приближался Тарас Бульба, низенький, круглый, с обвисшими усами хохол. Бульба приходил в лазню со своим сыном. По этой причине он не мог раскрыть в парилке свои способности. Неопознанным оставался и Единоличник. Потенциально, на мой взгляд, Единоличник был посильнее Бульбы, а возможно, и Истребителя, хотя по возрасту приближался к старикам. Особенный старик!.. Загадочной странностью отдавал и Соломон, так он себя называл. Если Единоличник был евреем, и всем видно, что он еврей, то Соломон лишь говорил, что он еврей, придумав себе такое имя. Безусловный авторитет и заводила среди стариков, неутомимый спорщик и говорун, он из какой-то блажи отрицал в себе белоруса. Одно время я настороженно относился к Соломону, подозревая, что он называет себя так с нехорошим умыслом. Вскоре, как и другие, перестал обращать внимание, что он Соломон.
Вот и все, пожалуй, из первой очереди, если не считать незначительных стариков, составлявших большинство. Они добились первого пара многолетним посещением лазни.
Назвав тех, кто стоял, спохватился, что не вижу мастеровых, ходивших одной компанией. Опытные парильщики, я ничего бы не имел против них, если б не старшой – Прораб. Меня он не касался, но был противен своим поганым языком. Порадовался, что мастеровых нет. Впрочем, они могли еще появиться.
Так и не достоял возле кассы, увидел через стекло, что парикмахерша, поговорив в вестибюле по телефону, направилась к себе. Отдал деньги Истребителю, прошел мимо проверяльщика. Тот знал меня и пропустил до открытия. Я был знаком и с заведующим лазни, который в преклонном возрасте начал писать стихи. Теперь он считался молодым белорусским поэтом и, быть может, состоял в Союзе писателей СССР. В парикмахерской неожиданно оказался клиент. Уже подстриженный, помывшийся в "люксе". По виду сельский "киравник", приехавший из глубинки. Парикмахерша прикладывала к его лоснящемуся лицу массажное полотенце. Трудясь в склоненной позе, парикмахерша подцепила грудью юбилейную медаль на пиджаке знатного колхозника. Эта медаль так улеглась на ее груди, что я думал, что это ее собственная медаль. Колхозник никуда не торопился, веселил парикмахершу и еще одну женщину, прибиральщицу "люкса". Даже при короткой стрижке под "бокс" на его затылке остался примятый след от околыша фуражки. Парикмахерша пыталась взрыхлить выемку и так и сяк. Вот наступила церемония расчета и прощания. Знатный колхозник удалился, провожаемый поклонами. Я с отвращением сел в кресло, отсыревшее под его задом, удивляясь про себя: чего я невзлюбил знатного колхозника? Или этих людей не знал по поездкам от радио и телевидения? Прекрасно знал и всегда с ними ладил. Просто я стеснялся бывать в парикмахерской и завидовал, как этот колхозник умеет себя вести.
Парикмахерша не торопилась ко мне, обсуждая с прибиральщицей новый фасон женских рейтуз. Вынув рейтузы из целлофановой упаковки и развернув, они по очереди прикладывали к себе. Наконец, сунув в кармашек халата расческу, шаркая войлочными туфлями с приставшими к подошвам волосами, парикмахерша подошла. Выяснив, как стричь, она была приятно удивлена, что уже второй клиент с утра с зачесом волос на левую сторону. Парикмахерша усматривала в этом примету удачного дня. Я же зачесывал волосы как раз наоборот, пытался устранить этот наклон – некое подобие генетической адольфовской челки. Немало тратил труда, чтоб волосы лежали прямо. Когда сказал, что "виски косые", тотчас был определен холостяком, желающим познакомиться. Я боялся уже вымолвить слово. В море мы стригли один другого. Перед плаваньем, чтоб долго не зарастать, заказывали такие прически, что не могли друг друга узнать. Ничего мучительнее не было для меня, как сидеть истуканом, отдав голову в чьи-то руки. Никогда я не стригся по два раза у одной парикмахерши. Бродил от одной к другой, и вот нарвался на такую, что сидел надутый, краснел и вздрагивал, когда она прикасалась. Вел себя так стесненно, что парикмахерша перестала со мной заигрывать и достригла при полном молчании.
Зато баня! – тут я не упускал ничего.
Колдовство, начавшееся с выбора веника, продлилось в раздевалке, выкрашенной в зеленый цвет, с полом, выложенным плиткой. Тут были ящики для одежды и белые весы, установленные на видном месте, рядом с зеркалом и лавками для отдыха. У каждого свой ящик, никто не захватывал чужой. Банщик прошел с кипой простыней, я заспешил к нему, не дораздевшись.
– Голубенькую тебе?
– Ага, подсиненную.
Банщик был вот такой мужик! Правда, выглядел страшновато. Приземистый, с расплющенным носом и погнутыми, прижатыми к черепу ушами борца. Он взял пачку простыней, повернув их к себе корешками и, держа так, чтоб корешки разошлись, выдернул отличающуюся по цвету, слипшуюся от крахмала и глажения.
– Новую угадал!
– Порядок, – сказал я.
Я выразил свое удовлетворение простыней, а банщик воспринял, как оценку себе, и даже округлил до масштаба лазни.
– В бане и должен быть порядок, – ответил он. – А где еще, если не тут? – и показал рукой на открытое окно. – Это там бардак.
Преимущество первого пара было уже в этой, удачно выхваченной простыне. Ведь другие парильщики будут брать из остатка: укороченные, в ржавых пятнах, с заплатами, а то и с дырой. Веник отменный, новая простыня, ящик легко закладывался изнутри на скобу. Я бережно повесил в нем новое пальто, купленное во Владивостоке. Темно-серое, в елочку, югославское, из качественного драпа. Раздевшись, прошел по чистым плиткам пола, оставляя на запотелости следы босых ног. В моечной увидел тех, кто стояли у окошечка кассы. Теперь они выстроились возле двери в парилку. Оказывается, мастеровые, которых не досчитал, явились заранее, чтоб раскочегарить печку. В прошлый раз котел вел себя странно: сверху вода кипела, а внизу была ледяная. Мастеровые, должно быть, все наладили и вкушали первейший пар. Выходит, я от своих не отстал, побывав в парикмахерской. Люди, уже в голом виде, были мне более знакомы, чем в одежде. Сейчас, наверное, и надо было здороваться. Истребитель казался неполным: не худым, а именно неполным. Он как бы не добирал того объема, что рисовался вокруг его тела. Раздетый Бульба походил на моржа. Живот с жировыми складками казался кожаным, низко нависал над ногами, почти заслоняя их; от этого большие ступни представлялись ластами. Образ моржа больше гармонировал с усами и не мешал беспредельной любви к детенышу. Это был тоненький, просвечивающий косточками, рахитичный мальчик, который с ужасом смотрел на дверь парной. Великолепен Единоличник: с круглой головой, остриженной под "ежик", с мускулистым пропорциональным телом и с нормальным пенисом рабочего вида, а не каким-то сморщенным члеником, как у Соломона. Но даже с таким члеником подвижный Соломон выглядел посвежее незначительных стариков.
Пока парилка была занята, я выполоскал тазик и запарил веник в кипятке. Веник сразу ожил, расправил листья, набухая влагой, поднялся горой над тазиком, непередаваемо запах. Обменялись с Истребителем мыслями насчет того, как будем меняться на полке. Истребитель имел эвкалиптовые капли для придания аромата в парилке. Мастеровые тоже позаботились: из парной пахло чабрецом. Вот они начали появляться оттуда: свекольные, нагловатые, с общей для них чертой, отличающей людей не одаренных, а лишь освоивших узкое ремесло. Постигнув какое-то крошечное дельце, они чванились своим превосходством над теми, кто знал нечто большее, до чего не поднимался их ум. Ясно, они были недовольны, что, наладив печку, постарались не только для себя.
Прораб, ступив из мокрости на сухое, предупредил мнимого еврея, над которым беззлобно подшучивал:
– Соломон, жопу береги!
– С чего-то? – натопырился Соломон.
– Если сядешь на полку, жопу спалишь. Будешь ходить, как с заплатами.
– Если такой пар, то ко мне в бане не приближайся.
– А чем ты сгрозишь? – приостановился Прораб.
– У меня в жопе замороженный взрыватель сидит, – ответил Соломон. – От фугаса, пощупай вот... Вынуждают обезвредить, да я операции боюсь.
– Врешь ты все, как сивый мерин...
Парилка была накалена, и ступени раздвоенного пьедестала, по которому поднимались на полки, уже высохли, аж гудели от жара, будто мастеровые и не сидели там. Незначительные старики рассаживались на нижних ступеньках, сбивались из-за многочисленности. Бульба, пригребая к себе сына, разместился полкой повыше. Единоличник, впадавший в думу в парной, сел напротив Бульбы. Я знал, что он, размякнув, одолеет ступеньки 2-3. Мы с Истребителем разлеглись наверху, пошевеливаясь, чтоб припечь кончики нервов, чувствительных на жар.
Внизу незначительные старики перебрасывались словами:
– Ну и пар!
– Волос начал курчавиться, вот пар!
– Соломон, твой взрыватель не бабахнет?
– Да не! Размораживается еще.
– Да ты совсем от него потек...
– Думаешь, я от пота потею? Я потею от страха перед Сарой.
Мнимый Соломон говорил с натуральным акцентом, без всякого юродства. Все время казалось, что он перейдет на нормальный язык и рассмеется. А он говорил и говорил так.
– Неужто и еврейки такие дурноголовые, как наши?
– Такие же, как ваши. А моя Сара еще почище ваших баб.
– Эх, до чего мы дожили! Войну прошли, а своей Сары боимся...
Так они переговаривались минуты три, а потом начали выбегать, что ощущалось по колебанию воздуха от открываемой и закрываемой двери. Меня не донимал жар, лежал совсем сухой, становясь еще суше. Поднял Истребителя, чтоб тот подкинул. Сейчас давление пара нарастало, но организм не спешил открывать краники и вентиля. Отощав и ослабев, я, по-видимому, как-то закалился, работая над рассказами. Может, что писал о северных льдах? Истребитель уже не отходил от печки, подкидывая и приседая от вылетавшего струями жгучего пара. Я добивался такого накала, чтоб Истребителю было легче со мной справиться. Сейчас он должен появиться в войлочной шляпе, в рукавицах, в рубашке без рукавов с двумя вениками для одновременного употребления. Истребитель умел возникать неслышно. Опять упустил, думая, что он где-то еще, а он уже трудился надо мной, окутывая атмосферой влажных веников. Потом начал сгребать вениками воздух и припечатывать хлестким ударом или мощным прижатием. Вот он пошел отплясывать чечетку по всей длине тела и внахлест. Нужно было войти в форму, день предстоял тяжелый. Не жалея Истребителя, я держал его, сколько он мог. Потом он лег, и я принялся за него. Трудился больше в воздухе, как бы видя силуэт воображаемого объема Истребителя, а не реального, который мне ничего не говорил. Истребитель как растапливался, пару раз я толкнул его веником, проверяя, что он живой. Доканчивал Истребителя, когда увидел, что Единоличник расположился на освободившейся после меня верхней полке, и подивился еще раз: поразительный старик!.. Истребитель, очнувшись и увидев на соседней полке Единоличника, размахивавшего на полную длину руки веником в крепчайшем спиртовом жару, протер глаза: так высоко при нас Единоличник еще не забирался!..
– Сердце у тебя, отец, железное! Не слышишь, наверное, как стучит?..
Единоличник, никому не отвечавший, вдруг нарушил обет молчания. Он беспомощно улыбнулся, отчего печальные глаза, как крупные капли, выкатились из-под опущенных век, а уши забавно шевельнулись, как у осла:
– Разве оно стучит? – сказал он. – Оно плачет...
Больше он ничего не сказал.
Мастеровые терпеливо дожидались нас с Истребителем, чтоб сделать вторую ходку в парную. Мы вышли в раздевалку через моечную, снимая с тела прилипшие листья. Некоторые старики мылись, Бульба с сыном собирались уходить. Мальчик, уже одетый, отпивал глоточками лимонад, пузырящийся в стакане. Бульба кудахтал над ним: то ослабит шарфик, то затянет потуже, как только дунет из окна. Человек склочный, нетерпимый к людям, когда бывал один, Бульба совершенно менялся при сыне. Может, этот его поздно родившийся сын был от другого, любимого брака? Постоянно Бульба наставлял ребенка, и порой был способен на глубокие мысли. Как-то он сказал: "Все, чему научишься, сынок, все жизнь подберет, до последней крошки", – так мощно высказался он однажды! Если мальчик воспринимал такие слова, то ему повезло на отца-учителя.
Истребитель, соскребывая капли половинкой мыльницы со своей смугло-коричневой обвисавшей кожи, как будто он был в костюме, сказал мне виновато:
– Видно, я не смогу с тобой больше, Моряк. Раньше я все проверял по тебе, какой я. А ты было исчез, вот я и испортился.
– Был в плаванье.
– И еще здоровше стал, дай Бог тебе здоровья! Эх, и отпарил ты меня... Я как в белье переоделся! У нас в эскадрилье давали такое мягкое белье. Хоть в ухо закладывай вместо ваты. Я был молодой, здоровый, что ты. Во мне было 110 кг веса. Ей-богу, не вру.
– Вообще чувствуется, что ты был другой.
– Берия изменил мне комплекцию.
– Сидел?
– Нет, повезло.
Истребитель сказал, что он летал на тяжелых бомбардировщиках. Война кончалась, объектов бомбить оставалось мало, а бомб полагалось брать полный комплект. Садиться с ними опасно, он молодой пилот. На людей, хоть бы и немцы, тоже бросать жалко. Вот и начал в море метать, избавляться от них так. В самолете три человека, получилась вражеская группа. Совершенно случайно оказался следователем бывший инструктор из летного училища, знакомый по Испании. Месяц-полтора пытал он, не поднимая глаз, – и все же спас. После этого стал весить 78. Как отрубило – другая комплекция.
– Лучше быть худым, чем толстым.
– Ох, не говори! Как не с собой ходишь. У меня жена моложе на 21 год. Я ее боюсь, тяжело мне. Мне кажется, что тот, кем я был, скоро помрет. Как думаешь, останусь тогда жить?
Странный вопрос! Я не знал, что ответить.
– Я бы еще хотел пожить, – сказал он.
Истребитель напоминал одного летчика, асса, с которым я ехал в поезде "Россия". Этой схожестью он и подкупал, я мирился с таким напарником. На самом деле, схожести между ним и ассом не было никакой. Уж, наверное, асс, замечательный пилот, не занимался бы бесцельным бомбометанием, как Истребитель. Получал бы медали и ордена, проигрывал в карты и получал новые. После Истребителя я не буду себя связывать никем, как и Единоличник. Мы еще побывали раз в парилке, а после обработали один другого на бетонной лаве, макая веники то в кипяток, то в холодную воду. Истребитель начал собираться: каждое утро он принимал бокал сухого вина на бульваре Шевченко и не изменял этой традиции.
В раздевалке наступил продолжительный отдых. Незначительные старики изучали свои членики после парной и мочалки: "У меня показывает полпятого." – "А у меня "полшестого!" – так они сверяли часы. Этому способствовал Прораб, который красовался с возбужденным членом в открытом окне раздевалки, напротив женского общежития. Дружки следили со смехом за эффектом, который он производил среди студенток и матерей-одиночек. Мне был противен Прораб и своей физиологией. Голый, он словно не имел примет телосложения, был как-то неладно, не по-людски скроен. Тренер Чагулов учил насчет таких: не медлить, строить бой на одном ударе. Чтоб не раздражать себя, переключился на мнимого еврея, который уже одевался, стоя на смятой простыне. Оттого, что Соломон стоял на скамейке, казалось, что он побольше, чем есть. Вот он надевает чересчур короткие штаны, я мог их представить на нем только по колено. А он влез, вместился, даже пятки скрылись. И так со всем остальным.
Мнимый Соломон не поддерживал похабные разговоры незначительных стариков. Одеваясь, он постепенно переломил их внимание, сосредоточив на тяжелейшем положении лиц еврейской национальности в БССР.
– Вчера у одного старика отобрали бутылку водки. Просто за то, что еврей... Знаете, куда сейчас вынесли водочный отдел на Червякова?
– За пристройку, там милиция теперь дежурит.
– Так он вылез из очереди с бутылкой. Все пуговицы ободрали... Стал у забора помочиться, а они наскочили и отобрали... Как плакал старик! проговорил мнимый еврей, всовывая ногу в детский ботиночек. – Ладно б отобрали, чтоб выпить. Просто разбили о камень.
– Какую бутылку?
– Белую, полную. Притом, взяла, падла, с наценкой за новую пробку с винтиком.
– О-е-ей!
– А с кем будешь спорить? Кому докажешь, если еврей?
Незначительные старики жалостливо завздыхали. Сами по себе евреи их мало занимали. Козни против них они воспринимали терпимо: начальство знает, как себя с ними вести. Но пример с разбитой бутылкой невольно задел их за живое.
– А что это за старик, Соломон? Мы его знаем?
– Так вы его знаете, – ответил Соломон. – Это я стою перед вами.
Старики удрученно стихли.
Тут Прораб, придя в себя после кайфа и видя, что мнимый еврей опять собрал аудиторию, не преминул подойти.
– Соломон, опять брешешь, что жид?
– Нет, я еврей, – живо откликнулся тот. – В паспорте написано, что я еврей с 1895 года.
– Покажь паспорт.
– Зачем я его буду в баню носить? Сейчас таким старикам, как я, вообще не меняют утерянных паспортов... – Он посмотрел на незначительных стариков, те согласно закивали. – А я этот паспорт еще знаешь когда получил? У нас в местечке за Мухавцом, когда Польшу в сороковом с немцами делили, гарнизон конной жандармерии стоял. Приходят к нам, спрашивают так: "Не желаете, панове, под нами жить?" Вот как они хотели хитро нас изничтожить! Тогда Сара моя, Наум и я ответили: "Как же мы можем под вами жить, если мы евреи?" Тогда они наши белорусские паспорта отделили: "Извините, не разобрались, что вы евреи. У нас в Польше только жиды".
– Опять врешь! Если б вы за Мухавцом оказались, где кордон сразу перекрыли, так и остались бы там... Что ты всем голову морочишь? Я сам оттуда, поляк, хоть и белорусский... Да если б ты только пасть разявил, что евреем хочешь стать, тебя б сразу через трубу пустили! – засмеялся Прораб. И в паспорт не посмотрели б, какой ты Соломон...
Мнимый еврей был единственным из стариков, кто не боялся и открыто презирал Прораба. Я не помню ни раза, чтоб Соломон проигрывал ему спор. Даже сейчас, когда Прораб явно уличил Соломона во вранье, тот и не думал сдаваться:
– Почему ж ты тогда называешь меня "Соломон"?
– Да я смеюсь над тобой. А как же еще?
– Посмеешься и назовешь. А другой назовет и поверит. Вот и суди, кто из нас посмеется последним: я или ты?
Соломон направился к выходу, кивнув банщику. Банщик не одобрял чудачества мнимого еврея, но относился к нему уважительно, как к постоянному клиенту лазни. Прораб же только покрутил головой, не понимая этого зловредного старика, который не только выдумал, что он еврей, но еще видел в этом какую-то выгоду, как самый настоящий Соломон. Я тоже не раз ломал голову из-за мнимого еврея. Я допускал, что кто-либо из евреев сделал Соломону добро. Или через каких-либо родственников своих породнился с евреями. Вот он и заступался за них таким вот образом. Возможно и то, что Соломон, выдавая себя за еврея, приобретал какое-то приключение, вроде идеи, разнообразившее его жизнь.