Текст книги "Роман о себе"
Автор книги: Борис Казанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц)
В рассказе "Мечение сивучей на острове Медном" я пытался найти разгадку гибельного сна котиков и сивучей, не создавших своего гарема. Опасно уснуть на высоком месте, куда не долетает прибой. Зверя кормит море, сон приносит гибель. Отощавшего, спящего зверя невозможно разбудить палкой. Этот сон странно связывается с тишиной Командор, в которой гаснут все звуки. Чуть от лежбища отошли – и весь этот мир, в котором побывал, пропал, как не было. Снова радуги, закаты, а ночью пролеты птиц и метеоритов, озаряющих небо яркими вспышками.
Тишина Командор, вовсе не тихих, таила в себе какую-то загадку.
Мыс Арий Камень с пологими склонами, масса ягод, просыпанных среди мха; мягкий, как надутый воздухом, мох. Неуклюже пробежит песец с куропаткой в зубах или взлетит из-под ног белая сова, тотчас растворясь в белесости, в беззвучии пространства. Даже водопад не слышен с нескольких шагов. Мне показалось, что я все же постиг тишину Командор, – это акустическое свойство. Тишина возникала не постепенно, а обрушивалась сразу за сулоями, особыми течениями, возникавшими из-за конфигурации берегов. На рубеже бури и покоя запрятаны ключи подходов и отходов на Командорах, что при незнании оборачивалось чудовищными ловушками. В одну из них угодил Витус Беринг, великий мореплаватель. Мучимый цингой, загнивающий, с ушами, изгрызенными песцами, он все пытался отгадать: как выбраться из тихого места, куда он попал, как спастись?
В несуществующем рассказе "Могила командора" такую задачу без затруднения решает наш капитан, выписав несколько цифр из таблицы лунных приливов и взяв дополнительно пеленг со спутника.
Был он хозяйственной хватки мужик, Кузьмин, пил водку, настоянную на "золотом корне". Выпивал два литра и говорил: "Ну и что такого, в этом корне? Только голова от него болит". Больше всего боялся жены, считался с ней, – вот кто любил жену, так любил! Когда у одного матроса обнаружили сифилис, Кузьмин специально пошел провериться, хотя капитанам не обязательно. Напугал молоденькую докторшу, но ушел спокойный: "Если такую напугал, то и с женой справлюсь". Но еще больше жены капитан Кузьмин обожал дочь. Хотя и ругал ее последними словами, – из-за воображаемого страха за нее. Отчего-то он боялся, что дочь не выйдет замуж, родит в девках, осрамит его и жену. Кузьмин совершил для себя великий подвиг: выдал замуж дочь – и умер. Я прицепился к нему в рассказе и вроде как поставил в вину, что он обидел командора Беринга. Запасшись грибами, ободрав кусты невиданно сочной рябины, пожалев, что не может "привести на веревочке" домой остров Беринга, торопясь приступить к варениям и солениям на судне, Кузьмин говорит, облегчаясь, морякам, толпящимся вокруг могилы командора: "Насмотрелись, чего смотреть-то? Забрался сюда, а выбраться можно было – как два пальца обосцать!.."
Меня интересовали вот такие простенькие эффекты, которые при трении с чем-то величавым – пусть то Витус Беринг или тишина Командор – создавали электрическую дугу.
В рассказ "За водой" положен случай: внезапно кончились припасы пресной воды. Нет ничего правдоподобнее и в то же время не укладывающегося в голове: негде напиться в океане! Период штормов, к водопадам не подойти; мы остались без кружки питьевой воды. После долгих блужданий, розысков, испытав неимоверную жажду, с грехом пополам залились в бухте Консервная, не так уж и далеко от Владивостока, то есть почти вернулись из плавания, чтобы опять уйти. Боцман Бережной, недоверчивый, все время находившийся в подозрении, что мы неспроста опростоволосились, посылает меня в трюм проверить вентиль: нет ли какой утечки? Там я застигаю врасплох моториста Лалу, который умел мастерски вырезывать чертей из мореного дерева. Лала выпускает драгоценную воду в сток. Сидит на карачках и смотрит заворожено, как вода выливается... Пожилой моряк, он что, в своем уме? И это после того, как трое суток лежали пластом! Вон как у поварихи высохли губы... Ходила, молила: "Слюны дай!" Лала ответил – выписываю его слова из судового журнала: "Приснилось: заходит сосед, бухгалтер. Жена денег моих еще не получила, а он предлагает: "Хочешь, я одолжу? – и смотрит так, как не на мою жену..." Ничего себе объяснил! Из-за этого, что ли, воду выливал, что его жену хочет соблазнить бухгалтер? Притом, приснившийся во сне? Боцман Бережной, уже стоявший рядом и слышавший бредни Лалы, сказал ему возмущенно: "Хватит пизду в лапти обувать! У тебя и жены никогда не было... – и объяснил мне: – Привык без воды жить. Вот и выливает". Что-то я в этом Лале увидел, хотел описать, нечто такое пригрезилось в нем, достойное рассказа.
В "Циклоне "Мария" молодой матрос одержим любовью, поджегшись ею случайно на стоянке в порту. Любовь моряка, закручиваясь по спиралям циклона, достигает апогея, когда кажется, что моряк пропадет, не в силах ее нести. Потом, когда циклон умирает, выдыхается и любовь, исчерпав себя на витках стихии. Тут есть некое противоречие с предыдущим замыслом, но именно такое противоречие и составляет суть натуры моряка.
Мог бы достичь высоты, если б справился с рассказом "Конец света". Вот его содержание: в бухте, куда судно сносит циклон, моряки обнаруживают селение. Недавно еще никого не было; один китовый слип. Здесь швартовались китобойные суда, вырабатывали ценный лечебный продукт – спермацевт. Вдруг приехали люди, чтоб обживать дикое место. Понастроили бараков: улица Ленина, стена "Лучшие люди". И через все селение – очередь в магазин. Там лучшим людям отпускают по талонам привозное варенье. Мир вроде бы такой знакомый, и его мы готовы бы воспринять, придя домой. Но здесь, на территории великих островов, этот мир, завезенный, как червивое варенье, кажется так странен, ужасающе убог и дик, что кто-то из моряков, обалдев от увиденного, произносит слова, ставшие названием: "Конец света!"
Конечно, все это надо читать... что говорить о невоплотившемся? Но я говорю не столько о рассказах, как о самом себе: что во мне возникало, умирая, разлетаясь в щепки от детонации тоски.
Остался лишь в наброске рассказ "Служба цунами". Возник он так. Мы встретили на острове семейную пару, отшельников: ловят рыбу, косят сено. А заодно при Службе цунами. Была на этом островке, в бухте Китовая, станция с аппаратурой, улавливающей подводные землетрясения, при которых возникают гигантские волны. Много написано об этих волнах необыкновенной высоты. Я привел один факт: волна цунами, неслышно подойдя к бухте Китовая, подхватила случайно стоявшую там рыбацкую шхуну и, перебросив через сопку, опустила в другую бухту, на другой стороне сопки. Притом, так осторожно, что никто из команды не пострадал. Вот до этого случая мы и появились там. Познакомились: мужик староватый, немой. Объяснил нам на пальцах, что может отдать в пользование жену – в обмен на патроны. Жена в возрасте, но оказалась способная к матерому сексу. Упорно не снимала с головы низко повязанный платок. Один матрос этот платок сорвал. На лбу у нее вытатуировано: "Я изменила Родине". Была из хохлушек, осужденных и сосланных после войны за связь с немцами. Вот, собственно, и все; и еще: оба они погибли во время цунами. Из этого случая я собрался создать рассказ-реквием "Служба цунами" о двух очерствевших душах, потерявших все точки соприкосновения, посылавших в эфир на волне цунами сигналы собственного бедствия.
Прежде чем закрыть эту папку с несочиненными рассказами, которые чем-то милы мне, упомяну еще об одном из них, "В волнах", – раз уж зацепил тему морских волн. Простенькая женщина, влюбчивая и обманутая, приезжает по ложному адресу на необитаемый остров, думая, что там ее ждет друг. Тот лишь посмеялся, а реальность такова: упущен последний пароход с материка. Как зимовать здесь с маленьким ребенком? Сам по себе такой сюжет не привлек бы моего интереса, если б я его не сопряг с тем, что меня занимало: с еще одной загадкой Командор – с гигантскими водными провалами, возникавшими при наложении диаметрально противоположных и разновеликих стихий, – то, что мы в полной мере испытали на себе на Курилах и Командорах, – стихии моря и океана, существовавших как бы вместе, но действовавших не заодно. Попадаешь в яму, точно как по Эдгару По, только не надо паниковать. Можешь бросать весла – и отдыхать. Ты защищен, спрятался от ветра. Тебя защищают громадные стенки волн; и эта водная яма, в которой ты про все забыл, дрейфует, не стоит на месте. Есть в ней опьяняющее свойство, что я описал в "Полынье", и есть и электромагнитное, вызывающее помехи в эфире, расстраивающее природную акустику китов. Я видел целое кладбище погибших китов возле бухты Корабельная, и могу, со слов Белкина, сказать: эти животные, обладающие электромагнитными радиоимпульсами, попадаются на таких вот участках моря, где волны, наслаиваясь, создают ложный радиокоридор. Попадая в этот "коридор", киты "выбрасываются" на берег. О китах я замышлял отдельный рассказ. А то, что "В волнах", – так это волны, которые создают глубочайшие провалы, какие бывают и в человеческой жизни. Воздух в волнах, сжимаемый в газ, одурманивает сознание, объясняя грезы и слезы, и потерянные мечты. Все это испытал сам, записал, привез, но так и не донес до стола. Я перечислил лишь некоторые из четырнадцати моих неполучившихся рассказов, и думаю сейчас о них, как о детях, которым не выпало явиться на свет божий.
В этой связи припоминаю случай с разноцветными камешками, которыми славны Командоры: опалы и яшма, и дикие изумруды. Я набрал их на отмели в дельте ручья Буян, переложив сырым песком в банке "Фуруно". Непросто их было обнаружить, увидеть в ледяной воде, понять ее прозрачность и приспособить глаза. Выхватывая камешки в паузах отлива, я слышал звоны, похожие на удары судового колокола. Создавали их захваченные водопадом и крутящиеся в нем пузыри воздуха. Такие вот пузыри, только газовые, станут средой обитания для героев моей "Полыньи", рассеянных течением, спящих в наркотическом забытьи в глубинах океана... Я был богачом, владельцем банки "Фуруно" с драгоценными камнями. Но ненадолго, так как выронил ее, когда плыли обратно. Свесясь с бота, я смотрел с помрачением в душе, как они тонут, мои камешки, и, посверкивая, устилают дно. До них нельзя уже и дотянуться. Я так застудил руки, что с трудом удерживал в пальцах карандаш. Лежа на койке, под качание судна, возню тараканов на переборках и храп ребят, я выводил корявую строку: "Вот это и будет теперь согревать далеко и будет о чем писать".
"Могила командора", я простился с тобой.
3. Я – семьянин
Вынимаю наушники из ушей: кончилась кассета. Оказывается, все это время, что страдал о погибших рассказах, я наслаждался "Малышом" (так называю свой плеер "HARMONY"), зарядив его PINK FLOYD "WISH WERE HERE". Я не меломан, не знаю, что это такое. Просто все, что ни делаю, я с чем-то сочетаю: размышляю под музыку, читаю в туалете, разговариваю, думая о своем; утверждаю то, что отрицаю, – и так далее.
Однако пора собираться: сегодня у меня занятый день.
Выхожу в большую комнату. Там, кроме книг – небольшой библиотеки; красивейшего черного камня-голыша за стеклом и абстракционистского натюрморта, подаренного приятельницей-художницей, не имеется ничего такого, о чем можно в двух словах сказать. Особенно, если собрался уходить. Под натюрмортом сидит моя теща Нина Григорьевна. А рядом с ней присела, не раздеваясь, чтоб срочно поведать свои невзгоды матери, моя жена Наталья. Я в курсе того, что произошло: сломался маршрутный троллейбус, на который Наталья имела проездной. В спешке пересела в автобус, не успев пробить талон, и была оштрафована на половину минимальной зарплаты.
Меня бесила невезучесть Натальи, вечные трудности, которые она создавала из ничего. Ну, застукали без талончика. Обязательно надо платить, что ли? Притом, оштрафовал человек, чьего ребенка она воспитывала в детском саду за никчемные гроши! Эта вечная ее растерянность, неумение противостоять наглости, силе... В итоге деньги, отложенные на продукты, как корова языком слизала. В этом была угроза для моих сбережений; я их скупо отмерял жене, растягивая сумму до отъезда. А сейчас, когда я задумал "Роман о себе", добавилась опасность и для романа. Пора принять меры, поставить вопрос ребром: никакой я уже ни муж, ни семьянин. Однако, вопреки этому внушению, еще не замеченный ими, я смотрю на Наталью, выуживая из нее, высветляя за прожитыми годами, как за прослойкой из папиросной бумаги, – нет, не образ, а реальный лик Натальи, которую любил и люблю. Я не убежден, что она смогла бы вот так дотянуться до себя, и вспоминаю, как недавно, размашисто отвернув юбку, чтоб показать ушибленную ногу, показала мне то, что я, изведавший сладость Натальи, все же не ожидал узреть: свое белое, как нетронутое тело, совсем молодое по белизне... Как же она допустила убить в себе то, что я сохранил?
Тут все открыли глаза, что я стою: и дочь Аня, разговаривавшая по телефону, и сын Олег, он как раз вошел, загородив, по обыкновению, просвет в коридор, чтоб незаметно проскочила в его комнату подружка. Все уставились на меня: или вид у меня какой? Все ж я сегодня не бесполезно отсидел утро... Вдруг меня задело это внимание, при котором все умолкли. Я сказал, что пришло в голову:
– Знаете, какой-то я стал недоверчивый...
Наталья глянула вопросительно, теща суровым взглядом повела вдоль знаем, мол...
– Приснилось: две бабы предлагают себя, а я им не верю...
Мне в самом деле снился сон; не такой в точности, я его слегка испохабил. Я видел двух девушек, которых когда-то знал, но о них забыл; и они обе смотрели на меня с нежностью, надеясь, что я какую-то из них выберу; а я не знал, что ответить, так как уже был женат на Наталье, – я стоял и молчал, не в силах вынести их нежных взглядов, и я упал, – и это была смерть, а не обморок... Занятный сон! Отчего бы и не выложить, как на самом деле? Но слова вылетели: сын, усмехнувшись, прошел в свою комнату; Аня продолжила разговор по телефону. Дети привыкли, что от меня можно ждать чего угодно. Наверное, если бы я, как герой "Мистерий" Гамсуна, никогда не державший скрипки, вдруг сыграл сейчас, как Ойстрах, – они б и ухом не повели! Наталья тоже попривыкла, но сейчас сказанное мной могло навредить здоровью матери, и она, взяв руку матери в свою, начала поглаживать, успокаивая. Нина же Григорьевна вдруг дернулась лицом кверху – спазм сердца! – и разразилась чихом.
Наталья с Аней, счастливые, что все обошлось, пожелали ей:
– Будь здорова, мама!
– Будь здорова, бабушка!..
Теща чихнула еще раз, она страдала от насморка, и пожелания здоровья повторились. После третьего чиха они смущенно приумолкли: выдохлись. Тогда начал я:
– Здоровья вам, Нина Григорьевна!..
Я готов был стоять так и повторять без конца: попробуй, упрекни меня! Но теща, забыв про палку, улетучилась в спальню...
Боже мой, отчего эта старуха стала мне, как кость, поперек горла? Или я не мог предвидеть, что она, уже боясь оставаться в своем большом доме в Быхове и с ужасом ожидая смерти, – что она, приехав к нам, чтоб скоротать зиму, не будет смирно сидеть у телевизора, а примется вымучивать Наталью всякими интригами против меня? Опять примется за свое дело с обреченным, но прямо-таки канальим упрямством своим! Тем более, что в теперешнем своем положении, без паспорта и без прописки, – кто я? У меня как глаза открылись: увидел, какая она старая, согнутая; что ходит неприятно, заложив руки назад; и палка ее, такая же загнутая, валяется в разных углах: где стоит, там и бросит; и какая она чужая мне в моей квартире, где я слонялся до этого, радуясь последней утехе своей никчемной жизни!.. Я понимал, что это подло: воспользоваться старостью, чтоб возненавидеть... Сколько у меня врагов неотомщенных, а она: разве она враг мне? Просто мозг мой затемнен, душа сгорает, что остался один.
– Подожди, мама письмо Лене написала. Бросишь по дороге в ящик.
– Не давай сама, сначала выясни у нее.
Наталья пошла выяснять, но я знал результат: не согласится, чтоб отнес. Недавно он звонил из Киева, ее любимый сын. Теща сказала, объясняя свой насморк: "У нас тут все переболели: Борис, Наташа, Олег"... Я чуть не подскочил в своей комнате: явная ложь! У меня не было никакого насморка... Сейчас Леня может подумать, что я, заболев первый, заразил его мать.
Наталья выглянула из спальни:
– Мы сами бросим, когда пойдем гулять.
– Вот и отлично.
Я глянул на себя в зеркало; это я делал так же постоянно, как проверял курс доллара.
– Счастливо тебе, – сказала Наталья.
– Не желай мне счастья.
– Ладно, я забыла.
– Пока.
4. Я вышел!..
Я вышел! Сколько недель я уже не ходил никуда? Думаю, месяц, если не больше.
Тотчас открылась квартира напротив. Выглянула соседка, чтоб удостовериться, что это я. Безвредная, по сути, женщина, она обладала каким-то высматривающим устройством, вроде запрятанного в себе, как у монстра, механического глаза. Я мог быть уверен, что мой выход будет теперь обговорен и увековечен на скамейке перед подъездом. Другой сосед, Леня Быков (к нему приставляли фамилию супруги), стоял у своей двери. Исхудалый, с мозолистой головой, с запавшими глазами, он курил, выпуская из себя после каждой затяжки тягучую клейкую слюну, сворачивая ее в бумажном пакетике для пепла. Раньше он курил украдкой от жены, теперь получил добро на курение. Обычно болезнь прячется за годами, но бывает, что она, пренебрегая сроками, действует, как молот, превращая человека в карикатуру, в зловещий фарс. Жуткий вид имел Леня Быков ночью, выходя покурить в майке и трусах. Впрямь живой мертвец! К тому ж говорливый, интересующийся политикой, как бы и не подозревающий, как он выглядит и что его ждет.
Пересчитывая бетонные ступени этажей, я спускался без задержки, пока не наткнулся на распростертое тело Коли, тихого алкоголика. Не только дети, но и собаки, кошки привыкли, что здесь он лежит, и перепрыгивали через него, воспринимая, как часть интерьера. Не было случая, чтоб Коля, напившись, не добирался до своей квартиры. Однако это ему не помогало. Или его не впускали, или не успевал войти.
Оказавшись во дворе, я посмотрел, какие там перемены. От свежего февральского снега, подсыпавшего перед рассветом, ничего не осталось, даже жидкой кашицы. Лил дождь, я открыл зонт, смиряясь, что меня выбрала плохая погода. Утешало, что я успел опробовать кроссовками свежий снег, которого уже нет, во время пробежки на холме. Холм радовал меня всегда, я видел его отлог за мусорными баками. Прелестный холм, даже зимой, я знал там каждую сосенку. А с этой стороны дома, на которую выходили наши окна, тешила глаза разросшаяся береза, облюбованная сороками. Стоя под ней, я видел сорок, ладивших гнездо, а пониже, уже боясь связываться с сороками, расселись по мирному на сучьях бродячие коты, похожие на толстых птиц. С годами я полюбил этот унылый двор и даже неказистый дом этот. Только так и не сумел твердо запомнить, в каком он месте, и просил водителя ехать медленно: вглядывался. А сейчас я смотрел на дом, как смотрит человек, собравшийся покинуть его навсегда. В этом доме я купил квартиру на гонорар от своей московской книги. Здесь подрос и вырос сын, появилась дочь. Я их тоже создал, без меня бы не существовали. Тут все сохранялось, ничего не менялось. Приезжая, через день-два чувствовал себя так, как и не уезжал. Наталья же вообще не могла воспринять мою жизнь отдельно. Для нее это время просто отлетало, как будто я побывал в ирреальном мире, на затененной стороне Луны.
Один случай многое ей прояснил.
В тот год я преодолел целую чехарду злоключений, начавшихся еще с порта Ванино, где мы закончили морской сезон. Уже весь в отъезде, витая мыслями дома, я втюрился – да что там! Как подорвался на любви к несовершеннолетней девочке Туе, жившей неподалеку от Ванино, на маяке. Возник резонанс, и этот дом зашатался на расстоянии и мог упасть. Спас его другой случай, наслоившийся на любовь. Там же, оказавшись на рыбалке, я влип посерьезней, чем влипал на море, – когда обернулась лодка на горной реке Хуту. Я не знал тогда, потеряв Тую и башню маяка, которую вообразил Домом творчества, что жизнь моя, как лодка, перевернулась в тот же миг. Я основательно во всем этом разберусь, если дойду до папки с рукописью о Сихотэ-Алине. Тогда я как застрял внутри чертова колеса. На обратной дороге, при взлете в Советской Гавани, загорелся самолет; в Москве, в телефонной будке, я оставил записную книжку со всеми деньгами, что заработал в плаванье; а под конец всего – был сбит генеральским лимузином на улице Герцена, прямо напротив ЦДЛ, то есть Центрального Дома литераторов.
Критик Владимир Лакшин, относившийся недоверчиво ко всяким знамениям, когда я ему без всяких прикрас перечислил эти факты, изумленный и в сильном волнении, написал мне: "Мне кажется, что такая густота событий, которую Вы пережили, для чего-то была нужна, иначе бы она не сопутствовала Вам".
На этот раз я трудно приходил в себя. Даже Наталья заметила, что мне нехорошо. А в это время один мой знакомый по ЦДЛ, очевидец того, как я, отлетев от лимузина, разбив головой в трещины лобовое стекло, упал под колеса другой несущейся машины, – распустил слух, что дни мои сочтены. По этой причине ко мне заявился Игорь Жданов, поэт и мой редактор. Не просто проведать, как друг, а с официальной командировкой "Советского писателя". Жданов привез для прочтения готовую для набора рукопись, в которой хотел исправить 2-3 строки. После того, как мы выпили весь "Кагор" в нижнем магазине, я уступил эти строки Жданову. Но тот, уже передумав исправлять, оставил все, как было.
Правка закончилась, Игорь бережно уложил рукопись в свой объемистый портфель. Обычно сдержанный, тактичный, пока не напивался, он вдруг сказал обречено: "Вот сижу, как дома, а душа томится". Меня задело его настроение. Я был обязан Жданову: он буквально выхватил рукопись из чужих рук, сразу в нее влюбившись, – это был божьей милостью поэт и редактор, не делавший выбора между сочинительством и работой в издательстве. Я видел кавардак в его доме, знал его путаную жизнь, не представимую даже для поэта, еще и домоседа, имеющего дочерей, жену, тещу, а потом и внуков и сваху, на которой он женится. Меня сбивал с толку, я неверно объяснял отсвет безысходности в его голубых глазах; его отчаянье, в котором он тлел, дымился, воспламенялся и был счастлив по-своему, сделав из Музы сообщницу или, точнее, блядь, господи, не было глубже пропасти, чем между нами! – но и он тяготел ко мне, должно быть, тоже неверно истолковав; а сейчас, навестив, переживал стресс, не зная, как связать то, что видел, с моими рассказами.
Объяснив его так, я сказал: "Пора переходить на "Беловежскую". Перешли, и все понеслось в московском стиле; помню, как он втолковывал бедной Наталье, что я, став известным, обязательно сопьюсь; как тащил ее на крышу дома, уверяя, что там отходит московский поезд, на котором ей надо от меня уехать, – ничего не помогло! Тогда он вдруг предъявил Наталье доказательство моей неверности: фотографию Туи. Моя записная книжка, естественно, без денег, с фотографией неисповедимым путем к нему попала; он забыл мне вернуть по приезду и вот как воспользовался... Я попривык к подлостям друзей, совершаемым в пьяном и трезвом виде. Но случай особый, я возмутился: или он думает, что я постесняюсь набить ему морду?.. Жданов сбежал, Наталья была в шоке, и я не сразу понял, что этой моей связи с девчонкой, чисто романтической, Наталье было достаточно, чтобы отшатнуться, не пытаясь вникнуть, от той моей жизни, что я проживал без нее.
Я же, даже сейчас, оставляя все, так и не сумел развязать в себе противоречия. Понимал, что и дом отпадет, как же иначе? И смотрел на него озадаченно: а с чем я останусь, потеряв и дом этот, и семью, и березу, и сорок, – можно ли настроить себя на такую волну?
Дождь, слизав снег, обсасывал ледяной испод тротуара, но между домами, на улочке, по которой я шел, еще стойко держался гололед; и даже помалу нарастал, приращиваясь за морозную ночь. Крутоватая дорога, сворачивавшая к посудному ларьку, была так расскользана, что по ней не ходили, если не считать рискового мужика с мешком, обутого в новые галоши, исключавшие скольжение. Какую-то старуху вели с другой стороны, где был продуктовый магазин. Вид у нее был, словно она упала: без платка, полураздетая, в обморочном состоянии. Две ее подруги, такие же бедолаги, держали старуху под локти, отчего казалось, что она воздевает руки к небу. Такие вот городские старушонки – несгибаемые железные бабки, которых, казалось, ничем не уморить, – в одночасье, как цены подпрыгнули до мировых, а пенсия осталась на месте, были приговорены. По привычке повторяли они путь к магазину, ничего не покупая. Сидели у входа вместе с собаками, ожидали – чего? А вдруг выйдет высокое решение, и их покличут: "Налетай, бабки!" – и насыплют целые пригоршни гостинцев: "Это вам от любимого, всенародно выбранного Президента".
Отвлек меня от старух дикий вопль сверху. Не успев дотянуться до низенького бордюрчика из крашенных металлических трубок, грохнулся на гололеде мужик в галошах, с мешком пустых бутылок: "Ах ты, Лукаш, требуха деревенская, завел народ, Сусанин..." – запричитал мужик, изливая свою горечь и желчь. Выходило, что "Лукаш", то есть президент Лукашенко, виноват, что он грохнулся. Обычно я не вмешиваюсь, но сейчас мне захотелось постоять за "нашего президента" – так он сам себя называл, в третьем лице: "Давайте, уважаемые граждане Республики Беларусь, постоим за нашего президента". Был Президент все-таки мой земляк, простой человек: не крал, не притворялся, желал добра народу. Только вряд ли представлял, как будет трудно что-то сделать. Попер наобум, выиграл выборы. Народ поддержал, а сейчас отступил в сторону: выкручивайся сам... Я сказал поскользнувшемуся мужику: чем обвинять во всем Президента, лучше б сколол этот лед, калечащий людей. Или хоть посыпал песочком. Вон целая гора мокнет, только подсовывай лопату...
– Устал я, брат.
"Устал..." – это он говорил мне? Да если б зимой в море, на перегрузе, когда в самом деле тяжело; не то слово – буквально кончаешься, таская сутками практически без отдыха брикеты мороженной рыбы в трюме: два судна летают, связанные концами, дергая в стороны; сверху проливается ледяная вода; бегаешь по скользким плитам из рыб на одеревенелых ногах, а если споткнулся, упал, – не говори: "Устал, брат". Это раньше квасили уставшим морду, а теперь – убьют. Потому что только убийство поднимает общий дух команды.
– Раз устал, отдыхай. А бутылки подберу я.
Мужик глянул недоверчиво, прикидывая: можно ли мои слова принять всерьез? Не похож я на того, кто мог бы воспользоваться!.. Успокоясь, он охватил взглядом бутылки, раскатившиеся из мешка, подивился: "Ни одна не разбилась!" – но не обрадовался, а поплакался опять:
– А как же их мне собрать стоко, а?
– Вот и думай как.
Впереди вырисовался низкий, кирпичной кладки приемный пункт стеклотары. Дверь открыта, заложена камнем. Люди, переполнив помещение, уже выстраивались перед входом, скульптурно оформленным свисающими сосульками. Очередь росла, круглясь по краю налитой лужи. Блудливые старики, бабы с синяками... Хотел пройти мимо, но остановился: уж если ларек открыт, надо воспользоваться! Весь балкон заполнен посудой, смерзшейся в снегу, кто побеспокоится? Из тех бутылок, если сдать, получится дармовая сумма. Как раз возместит урон из-за проездного талончика. Мне хотелось доставить радость Наталье, а заодно и себе, так как я сэкономлю на долларах. Притом, сдать бутылки, при любой очереди, мне ничего не стоит. Обязательно объявится кто-либо, знакомый или нет, и пропустит вперед. Стоило постоять пять минут, хотя бы проверить.
Только занял очередь, как из разнопородной собачьей своры, привязанной к бордюрчику, отделилась приземистая свободная сучка и меня облаяла. Нехороший знак, но за меня вступились две шавки и ее перелаяли. Сучка сконфуженно завиляла, смолкнув, и на нее неодобрительно повела пальцем стоявшая передо мной очередница:
– Вот эта! Знаю ее хозяина... – Тут вышел некто: державного вида, хоть и пообносился; шишка на пенсии. Сучка засеменила к нему, а очередница закричала, переведя палец в сторону хозяина: – Вот этот! Чего я говорила? За ним побежала...
Все оглянулись на хозяина собаки; он удалялся, ворча под нос, опозоренный. Не стоило разбираться; тут нравы свои, я к ним привык и уже нормально вписался. Если меня сейчас кто-либо позовет, очередь не возразит: "человек достойный" – вот вся реакция. Вдруг как буря пронеслась внутри ларька: "Принимают только чистые!" Сразу возникла перестановка: те, кто посуду не мыл, начали временно выходить, устраиваясь вокруг лужи. А мы, чтоб дать им место, подвинулись поближе к крыльцу. Оказался под сосулькой, похожей на заостренное копье, истончившейся у основания. Уже вполне созрела, чтоб упасть, и я загадал по привычке. Так я загадывал на "Квадранте" насчет лебедочного противовеса. Перетершийся, с тонну весом, он раскачивался, подстерегая нас, в "кармане", где я стоял с напарником при тралении, и упал, когда я из-под него отошел, надоев, должно быть, своим загадыванием.
В очереди меня тотчас предупредили:
– Вверх не дыши!..
Так замечательно выразился очередник, стоявший за мной. Я повернулся, растроганный: это был тот самый, что упал, в галошах. Мужик со мной поздоровался, как ничего между нами не было. Уловил хорошую атмосферу вокруг меня. Я достал "Мальборо", он попросил, я отказал, объяснив, что не делюсь сигаретами. Мужик понимающе кивнул: "Дорогие!" – достал свою "Астру", и мы закурили, смешав дым.
Меня удивило: чего я стою, в самом деле? Даже если я и выбрался куда-то, как из-под палки, то это не значит, что я вернусь сейчас ради бутылок в общество Нины Григорьевны. Может, я собираюсь описывать этот ларек? Не стоит стараться! Это уже сделал Михаил Кураев в своем великолепном "Капитане Дикштейне", сразу перечеркнув пером все посудные ларьки в русской литературе. Так чего я стою? Стою и баста! И готов стоять хоть у отхожего места, если меня там будут вот так принимать.
Однако свои пять минут я уже отстоял.
Вот увидел человека, который был мне знаком: пожилой, с бачками, с остатками былого "кока". Ни фамилии, ни имени его я не знал, только издалека припоминал это костистое, горбоносое лицо, легко становящееся в профиль, как на медали. То был знаменитый легкоатлет, победитель Европы, и с ним случилось самое скверное, что порой случается с не жалеющими себя, выкладывающимися спортсменами. Теперь это инвалид с прогрессирующим параличом; не опустившийся, а лишь обособленный. Не помнил его выпившим, никогда не видел с женщиной, хотя за пустую бутылку он мог снять едва ли не любую из очередниц. Я внимательно смотрел, ничего не пропуская, как он, установив негнущуюся руку, похожий на дискобола, готовящегося выпустить диск поверх раскорячившихся, как бы присевших в испуге теток, – пульнул не диск, а сетку с бутылками, угодив в чистоватое, не взбаламученное место. Поводил сетку в луже, приподнял, пока сольется вода, развернулся и, заметив, что я смотрю, сказал без всякого скептицизма, как о проделанной работе: "Помыл".