Текст книги "Роман о себе"
Автор книги: Борис Казанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 28 страниц)
Прораб махнул мастеровым: айда в парную! Мне надо было побриться, я пошел за ними. В моечной Прораб задержался возле Единоличника. Тот открыл холодные краны и жонглировал тазиками: один наполнял, другой опрокидывал на себя. Это был кайф Единоличника: окатывать себя напоследок ледяной водой. Прораб мог подстроить каверзу Единоличнику: подсунуть, к примеру, тазик с кипятком. Единоличник, пребывая в кайфе, был беззащитен. Я испытал знакомое неудобство от вопроса: вмешаюсь или останусь в стороне? Мне ничего не стоило разделаться с Прорабом. Вряд ли и мастеровые ему б помогли. Тогда Прораб, который меня обходил, угадывая неприязнь, сразу поймет, отчего я вступился за Единоличника. Придется менять баню, восстанавливать инкогнито.
Прораб вроде и не собирался трогать Единоличника. Просто стоял и смотрел на него, раздваиваясь между ненавистью и восхищением:
– Уж как давили, а какая сила в них!..
– Пошли, Леха, не успеем.
– Батька мой уйму пострелял их...
– Пошли, надоело... – тянули мастеровые.
Прораб дал себя увести, а для меня повис невыясненным вопрос: как бы я поступил, обернись все иначе?
Вскоре лазню закрыли на ремонт. Я поменял ее на другую баню на улице Хмельницкого. Там мне все-таки пришлось вступиться за Единоличника. Случилось это лет через 5-6. Прежние банные традиции умерли. Старикам отпускали какой-то час для мытья, а в парилке властвовало новое поколение. Горячий пар стали использовать, как наркотическое средство, усиливая его действие всякими ухищрениями. Выйдя как-то из парилки, я признал в немощном, исхудавшем до костей старике с трясущейся губой Единоличника. Тот сидел на лаве с тазиком, который ему кто-то наполнил горячей водой. Но этим богатством Единоличник не мог воспользоваться. Мне было больно видеть его таким, способным вызвать только брезгливость. Зачем он приходил сюда, уже не в состоянии себя помыть? Уговаривал себя помочь старику и не мог решиться. Вдруг, меня опередив, к Единоличнику подошел долговязый костлявый субъект, еще не парившийся и не совсем трезвый: "Ложись, дед, на рельсы, сейчас я по тебе проеду!" – крикнул он насмешливо в ухо старику. Единоличник принялся послушно укладываться на бетонной лаве. Пытался разогнуть ноги, скованные в коленных чашечках. Никак ему не удавалось лечь. Только болтался от напрасных усилий фиолетовый мешочек, да тряслись руки, судорожно цеплявшиеся за края скамьи. Субъект, наблюдая за стариком, пооткровенничал со мной: "Сейчас марафет наведу на марамоя, заречется в баню ходить". Я понял по его лицу, что мысль помучить беспомощного еврея влетела ему случайно в башку, как похмельная блажь. Тогда я сказал, коснувшись плеча субъекта, по-дружески так: "Зачем тебе? Потом сам будешь жалеть", – и субъект, помолчав, рассудил вслух: "Верно, старик что дитя малое. Тоже ведь хочет погреться", – и без всякой брезгливости отмыл Единоличника. Зайдя в моечную еще раз, я увидел, что Единоличник сидит, ожив от горячей воды, свободно двигает ногами. Знакомо выкатив каплями печальные глаза, он сказал своему благодетелю: "Молодой человек! Вы вернули мне годик жизни!" Этими словами Единоличник окончательно умаслил субъекта. Тот осмотрел веник старика: "Таким веником, дед, как кулаком бьешь!" – и показал свой: "Идем, я еще годик прибавлю". Он повел старика в парную, а я подумал, как немного понадобилось, чтоб защитить Единоличника и даже вызвать к нему сострадание. Но эти несколько слов мне отчаянно дались и никакого облегчения уже не принесли.
32. У Заборовых
Заборовым я позвонил около девяти утра.
Открыла Ира, непричесанная, с лоснившимся лицом, в халате, накинутом на ночную сорочку. Не занятая ничем, кроме дома, она в таком виде могла ходить до наплыва гостей.
Забыв поздороваться, я спросил:
– Ира, Боря дома?
– Ты разве только к Боре приходишь?
– Почему же? Я не делаю различия между тобой и Борей.
– Спасибо, – насмешливо сказала Ира.
Вряд ли я понял, что сморозил... Как можно с порога спрашивать о Боре, когда у него есть жена Ира? Вовсе не из таких жен, чтоб только подавать и уносить, когда вы сидите и беседуете. И как можно не отделять Борю от Иры, если каждый из них считает себя независимой личностью, оставаясь мужем и женой? Я отвык от понимания таких вещей, а точнее можно сказать лишь словами Чагулова: "Вы думаете, Фефелов, что вы забыли. А я думаю так, что вы и не знали". Да я был вообще далек от вежливой речи после моря и своих рассказов. Всегда терялся в разговоре с Ирой, а когда начинал следить, как говорю, то выходило еще хуже. Только войдя, я уже наговорил столько несообразностей, что другая какая, менее деликатная, чем Ира, тотчас выставила бы меня за дверь.
Ира услышала, что протекает вода в сливном бачке. Вполголоса выругавшись по-матерному, пошла перекрывать. Я снял с себя пальто, прикидывая, какой можно сделать вывод из первой минуты общения с Ирой. Месяц Заборовы отдыхали в Крыму, я зашел плюс две недели после их возвращения. Полтора месяца отсутствия давали возможность надеяться на более теплый прием. Ира встретила меня без эмоций, и вывод был таков: теперь я появлюсь у них через месяца 2-3. Я уже становился щепетилен в посещении знакомых. Принцип был такой: чем больше ценишь и уважаешь людей, тем реже надо у них бывать. Вскоре это сделается манией, а потом станет моей особенностью. Я начну исчезать из поля зрения своих знакомых на многие годы и заходить незванно, без приглашения. Появляясь так, я, случалось, заставал в чьих-то глазах такую же внезапную радость. Меня это подолгу согревало. На время я обретал кого-нибудь, думая, что он мне друг. Но зачастую такая радость, возникнув, и исчезала при мне. Неосторожно задерживаясь, я пересиживал ее и уходил, обижаясь. Стоило ли обижаться? Надо бывать почаще, чтоб к тебе привыкли. А если тебя видят раз в три года, а ты уже просидел три часа, то надо и совесть иметь!..
– Будешь есть? – спросила, появляясь, Ира.
– Да нет. Я бы не хотел.
Ира кивнула: она поняла, что я не хочу есть. Но по лицу было ясно, что через минуту она повторит свое предложение. На этот раз, по-видимому, зная от Люды об отъезде Натальи, Ира не стала даже выдерживать минутной паузы. Сказала сразу после своего кивка:
– Идем, я тебя накормлю.
Только через много лет Люда, Борина племянница, откроет Наталье: Ира определяла, что я голоден, по моим блестевшим глазам. Я и сам угадывал в этом ее настойчивом зазывании на кухню не простое гостеприимство. Давал зарок отказываться от угощения. Устоять трудно, так как Ира была глуха к отказам. Мы прошли на кухню, Ира поставила на конфорку разогревать кастрюлю. Пока готовился завтрак, выкурили по сигарете.
– Ты такой свежий, загорелый, как будто в Крыму побывал, – сделала мне Ира комплимент.
У меня еще сохранялся темный ледовый загар после Сахалина. Я знал, что выгляжу привлекательно. Но упоминание о Крыме, о южном море, которое я презирал, вызвало реакцию отторжения.
– Терпеть не могу южный загар!
Глянув на загорелую Иру, я спохватился, что сказал бестактность, и добавил:
– В бане я побывал.
– Ну да, ты же ходишь в баню... – Ира, посмеиваясь уголками губ, принялась обрабатывать ногти с облупившимся лаком. – Ну, что ты делаешь? Чем занимаешься?
– Пишу! Потрясающие рассказы... – Тогда я был не таким скромнягой, как сейчас. – Ничего подобного еще в литературе не было.
– Что-то зверино-кровавое свое...
– Да это только фон! О чувствах, о всяких желаниях. Они и у тех людей есть...
– Расскажи в двух словах.
Занимаясь ногтями, она изредка поправляла расползавшиеся полы халата, открывавшие икры с заметными волосками, что я отметил со злорадством. К тому же у нее был заложен нос, она откашливалась, и от нее попахивало женщиной, еще не принявшей ванны. Обижало, что Ира выходила ко мне, не заботясь, как выглядит, сбрасывая со счетов, что я молодой человек и, как пишущий, наблюдателен. Ее изумительный овал со скобками волос по обе стороны щек изобразил Боря в иллюстрациях к моей приключенческой повести. Там была Ира, а Боря, должно быть, не мог вообразить другую девушку с таким именем и срисовал с жены. От меня же ускользало обаяние Иры. Даже когда я заставал ее с гостями, умытую, а не лоснящуюся, облекшую себя в зеленое или черное платье, так подходивших к ее лучистым с небольшой раскосостью глазам; сидевшую скромно и затмевавшую без усилий всех дам, бывавших у них, я все равно видел ее вот такую, как сейчас: небрежно одетую, расхаживающую в неглиже, откашливавшуюся, как Вера Ивановна, попахивавшую дьяволицей и слушающую с ленцой: что еще там Боря может Казанов сочинить?.. Ей нравились отдельные мои рассказы, к примеру, "Некрещеный", где старый матрос ищет ночью в поселке, куда зашли на пару часов, роженицу, чтоб накормить грудью ребенка, оставшегося от жены-морячки, умершей при родах в плаванье. Даже Наталья отвергла этот рассказ за неправдоподобие! А Ира восприняла чутко. Но такие случаи были наперечет, когда она относилась ко мне серьезно. Всякий раз как бы отбывала со мной время. Может, это и не нуждается в объяснении, но если представить так, что меня что-либо связывало с Ирой, то я могу предположить, что она платила мне той же монетой. У меня был испорченный вкус, я не дотягивался до таких высот, как Ира. Я принимал за прокуренный бас ее грудной низкий голос, резонирующий в органном регистре. Она казалась мне чересчур домашней, вялой, безраздельно захваченной Борей, как мной Наталья. Само то, что она Борина жена, делало ее для меня священной коровой. Потом я убеждался не раз, что нет обиды острее, чем можешь нанести женщине таким к ней отношением. То моя потеря, что ум, своеобразие таких женщин, как Ира, я не улавливал. А если б воздал им, то хоть обогатил бы свой стиль и не прибегал к непристойностям в выражении высоких чувств.
Ведь я подозревал, заставая удрученной Иру, что ее, однолюбку, не умеющую хитрить, – как бы она ни успокаивала себя, что Боря не может к ней ни с того ни с сего охладеть, – что ее все же задевали интрижки Бори с ее подругами: только Ира обзаведется подругой, как та станет добычей Бори! Он и здесь лишал ее опоры. А если б я приходил не только к Боре, но и к Ире, и хвастался не только своими рассказами, а иногда послушал и ее стихи; если б до меня доходило, что передо мной сидит женщина, которую Боря удерживает лишь своей гениальностью, то она, быть может, простила бы мне и мое бедственное положение, и то, что я хочу стать большим писателем, и мою корявую речь, и неумение себя вести. Но откуда мне такому было взяться? Нас разделяли и люди, их близкие друзья, мои "русскоязычные" враги из журнала "Неман": Наум Кислик и Валька Тарас, а потом и сам Шкляра. Ира не впитала их тон и пренебрежение ко мне, но все это давало знать и преломлялось в ней. Я как-то высказал свое неудовольствие Боре: как Ира терпит у себя дома столько евреев? – на что Заборов усмехнулся: мол, он знает, кто она такая... Насчет этого ходили толки, Заборов помалкивал, а Шкляра лишь подпускал тумана. По его словам, Ира была внебрачной дочерью Бориса Корнилова, поэта поталантливей Есенина, загубленного сталинской инквизицией. Я знал лишь то, что Иру удочерил ленинградский художник Басов, опекая и после замужества.
Затеяв жизнеописание Иры в минуты идущего между нами разговора, которым надо бы дорожить, я вижу причину такой забывчивости в неудобстве, что зашел сюда как будто бы молодой. Мне хочется убежать из своего возраста... Да я бы отдал эти годы только за то, чтоб не видеть себя такого, вроде Вани Ласкова, сидящего на кухне Иры и хлебающего суп или борщ! Поэтому я спешу преждевременно проститься с Ирой и перескочу лет через 10-12, когда я, узнав об отъезде Заборовых, зайду к ним с Аней, застав Иру с Кириллом. Тогда подрастал их сын и училась в университете дочь Машка. Ира будет сидеть печальная, переживая, что уезжает, побаиваясь, должно быть, как поведет себя муж в новых обстоятельствах и посветит ли ему вообще заграница. Ее удивляла, о чем она призналась мне, абсолютная убежденность Бори, что он пробьется в Париже. Подавленная, не представляя, что ее ждет, – ведь отъезд тогда был полным изгнанием! – растерянно бродя по новой квартире, полупустой из-за проданных вещей, она принялась уговаривать меня тоже уехать. Имея возможность остаться за границей в любом рейсе, я б не уехал из Минска из-за принципа. Надо было пробиться в Союз писателей, все на нем завязалось, я себе не принадлежал. Чтоб успокоить Иру, опасавшуюся поменять Минск на Париж, я показал ей в окно. Там прилично одетый гражданин, по виду заведующий научной лабораторией, а, быть может, и деятель искусств, поставив рядом портфель, подрагивая от высвобождения, выписывал желтой струей автограф на мартовском снегу. Я привел гражданина как положительный пример, поскольку он отошел от тротуара, а не мочился среди прохожих или им на головы с этажа: "Если будешь скучать, глянь оттуда из этого окна", – Ира усмехнулась, и эту улыбку я запомнил. Мы расстались, и было нелегко обяснить Ане, которую я подготовил к Ире заранее: что ее встретит очень красивая тетя, и как все будет замечательно там, – я не мог никак развеять детское недоумение, что тетя почти что и не заметила Аню со мной.
До этого я к месту и не к месту упоминал Борю Заборова и, слыша из кухни его приближающиеся шаги, хочу внести ясность насчет наших отношений. Весь смысл этих отношений заключался в том, чтоб, видя Заборова раз в три месяца, а потом раз в три года, постоянно держать его на языке, бахвалиться, что есть у меня такой друг – Боря Заборов. Потеряв Шкляру, я искал в Минске замену. В общем, искал уже не друга, а собеседника на короткий час, о котором можно было бы сказать словами Ги де Мопассана: что с ним дышится так же легко, как у берега моря... Вот он вошел, чтоб отбыть со мной пять минут, среднего роста, не потерявший стройности и от этого кажущийся повыше, с длинным небритым лицом и картавостью еврея, с синими глазами, узкогрудый и слабосильный, как могло показаться, не знающий, что такое физическая закалка, но неудержимый и запальчивый, как в фосфоре весь. Помню, как он вспыхнул, когда Володя Короткевич, язвительный белорусский романист, прошелся по поводу небрежного оформления Борей некоторых книг. Все знали, и в том числе Володя, что Боря занимается книжной графикой всерьез, делает на ней имя, делает конфетки из говна. Но если нужны деньги, а заказы плывут, то не в каждой же книжонке будешь выкладываться, или не так? Ничего такого не сказал Короткевич, но как взвился Боря! – вошел ничем не приметный мужчина: просвечивающиеся волосенки, зачесанные по-детски на лоб; в каком-то джемпере сереньком или кофте, в брюках каких-то. Добавит к ним шляпу и пальто – и пошел: воротник поднят, руки в карманах, синие глаза фотосинтезируют окрестность: нет ли приметной натуры? Он взял первое место в старом Доме творчества Якуба Коласа, где устроила конкурс-просмотр среди эстетствующих мужичков белорусская поэтесса Вера Верба. Я видел ее, когда прогуливался с теткой в трамвайном переулке, забыл упомянуть: она прошла мимо, не узнав, став похожей на свой псевдоним, то есть на корявое дуплистое дерево; закутанная в линялую шубу, глотающая, вместо таблеток, суперсексбоевики и негодующая на их отсталость, непрофессиональность, – такие боевики в изобилии поставляла жуткая фирма Кудрявцев и К*, где корпел редактором, заклеивая фиговыми листочками членообразные слова, "великий бобруйский писатель" Михаил (Моисей) Наумович Герчик. Молодая Вера Верба отдала Боре высший балл, – еще бы ей не знать, кому давать! Я не был там, но если б заявился, был бы изгнан и бежал, как лермонтовский Гарун.
В Домах творчества у Бори не было недостачи с натурой: одна художница одевается, другая раздевается, он еле успевал натягивать на подрамники холсты. Тут ничего удивительного: он работал, как вол. Один только раз я видел его отдыхающим. Шел с Натальей, вдруг видим Заборова: сидит в парке на скамейке, как и я любил так. Всегда крайне занят, а тут – на тебе! – сидит, скучает, дурака валяет. Наталья все порывалась сказать: "Доброе утро!" – я еле ее отговорил, стал уводить: пусть отдохнет великий труженик, скажешь "Доброе утро" в другой раз!.. Однако Наталья, по-видимому, не забывавшая Борин поцелуй на нашей свадьбе, когда он под крики "Горько", меня опередив, припал к ней, как к своей, – Наталья произнесла, отчего-то на Борю прогневавшись, сидевшего скромно на скамейке: "Какой подлец!" – а чтоб ей такое слово выговорить, ох, как ей надо рассвирепеть!.. Это был единственный человек из моих знакомых, от которого отлетала национальность; он не носил это, как мету, вообще не имел никаких мет, так как с рождения был помечен как художник. Но когда я на него смотрел, я помнил, что он еврей, и тотчас вспоминал, что и я такой же, – мне было приятно себя с ним в этом смысле объединять. Боря Заборов, в отличие от Иры, оставался в стороне от едких кривляний "русскоязычных" насчет "Бори-боксера, друга Шкляры". Когда я заходил к Заборовым с Аней, то я хотел застать именно Борю Заборова, и я его не застал. Но еще раньше, за месяц или два, мы неожиданно увиделись в коридоре издательства "Мастацкая литаратура", – сам не знаю, что я там потерял. Я слышал, что Боря оформил "Гамлета" в белорусском переводе, был сам доволен графическими миниатюрами. По Минску гулял слух, что Заборов заказал для себя лично в типографии два экземпляра с обложкой из замши, на которую угробил Иркины сапоги. Вообще-то случай по тем временам небывалый, что такое он сумел вытрясти из них! А то, что ему, отщепенцу, давали заказы, уже изгнанному из творческого союза?.. Да, он умел устраивать свои дела! В коридоре издательства он появился и шел навстречу, расстегнутый, как всегда, пальто с поднятым воротником, руки в карманах и так далее. Мы не виделись лет пять, я заметил его первым и думал пройти, помахав рукой, как любому из знакомых. Махнул – и прошел мимо, а знакомый, привыкнув к таким молниеносным проходам, и не подумает, что столько-то там не виделись лет. Боря, вдруг обнаружив, что это я, стал, как вкопанный, раскрыл объятья, расцеловал, умиленный, и оторвался, – и все сказано, нечего больше сказать.
Я задержал Борю, обнявшего меня на кухне, отчетом о тех, кто побывал в его с Ирой отсутствие у них на квартире. Такой отчет я обязан был сделать: Боря давал мне на хранение ключ. Меня навестили у Веры Ивановны в поисках ключа для тайных свиданий философы, психологи, виднейшие теоретики научного коммунизма. Жены теоретиков стоили того, чтоб им изменять: старые, ревнивые, они подмазывали к морщинам горделивые выражения своих мужей. Еще больше раздражали меня их мужья, устраивавшие интеллектуальные посиделки у Заборовых. Вальяжно развалившись в креслах, философствуя, они, как сговариваясь, замолкали, если я встревал. Вот я и отыгрался за их спесь! Особенно расписывал я самого безобидного среди них: теоретика в области подросткового секса. Этот низенький толстый еврей в очках с сильными диоптриями добывал, как оказалось, практические сведения со вторых рук. Его девица, далеко не подросток, с виду хоккейный бомбардир, деловито прохаживалась по переулку, преследуемая собачонкой Люды, сластолюбивым Пиратиком, пока половой стратег договаривался со мной насчет ключа. От девицы, должно быть, исходил такой мускусный запах, что травмировал собачье чутье. Увидев, как Пиратик врезался носом в кирпичную стену, я, жалея собачку, тотчас выдал ключ теоретику секса. Все это я рассказывал Боре, и вдохновение мое возросло, когда отлучавшаяся Ира тоже подошла послушать. Боря без улыбки воспринял мои измывательства над людьми, которые наверняка для чего-то ему нужны. Отреагировал же только на Пиратика, подивившись сластолюбию крошечной собачонки.
– Неужели Пиратик такая скотина? Я считал его порядочной собачонкой.
– Ты только слушай, что тебе наговорит Боря Казанов, – отмахнулась уязвленная Ира. – Мы с Людой выбирали Пиратика через Общество собаководов. У него прекрасная родословная. Ничего такого за ним не водится и в помине.
Не надо было возражать, я же поклялся, что все так, как я сказал. Боря уже не внимал мне, успокоенный Ирой. Ключ я ему давно передал через Люду, а сейчас он опять вернул ключ мне, сказав:
– Мы собираемся отлучиться из Минска на короткое время. Шкляра здесь, отдашь, если попросит.
– Шкляра один?
Боря пожал плечами, искоса глянув на Иру. В последнее время Шкляра посягнул на одну из Иркиных подруг. Я же имел в виду девиц, которых Шкляра возил из Могилева. Должно быть, Ира знала, что Шкляра вторгся на заповедную территорию Бори. Ей бы порадоваться этому, а она – нет. К Шкляре она относилась не так, как ко мне. Да и Боря поддавался той эйфории, которую вызывал Шкляра. Только когда Шкляра сделал явный ход в сторону Иры, посвятив ей одно из стихотворений, их отношения дали трещину. Я не сразу увидел в стихах Шкляры трезвый, обдуманный маневр на разрыв отношений с Борей. Посчитал это выпадом поэтического маньяка, решившего, что делает своим посвящением любезность Ире. Задетый за живое этим ухаживанием, Боря, уже из Парижа, зная, чем досадить Шкляре, просил передать ему в письме, что ездил рыбачить на Аляску. Вот про рыбалку, только на Соже, и зашла вдруг речь. Ира, раздосадованная на меня из-за Пиратика, а еще из-за того, что Шкляра уединится в их отсутствие с ее подругой, подкинула мне шпильку:
– Шкляра сказал, что ты леску зубами не умеешь перекусывать.
– Как он объяснил?
– Не умеешь! Зубы бережешь.
– Правильно объяснил. В писательской поликлинике его обслуживает личный дантист. А мы в море больной зуб вышибаем зубилом.
– Стань членом Союза писателей и будешь иметь личного дантиста.
– Я стану, Ира, не переживай.
Боря рассудил в мою пользу:
– Если Шкляра кремнем добывает огонь, то все, что ли, должны выкинуть спички? Я б тоже не перекусывал. Взял бы нож и обрезал леску.
– Что он еще сказал про меня?
– Боря, избавь... – Проговорила Ира с досадой. – Выясняй сам отношения со Шклярой и не взваливай на меня.
– Но ты же передаешь! Сама начала...
33. Боря Заборов и Боря Казанов
Позвонила соседка, Ира пошла открывать.
Боря вернулся к себе в комнату. Дома он занимался оформлением книг, картины писал в мастерской отца, пока не получил собственную мастерскую. Я походил вдоль книжных полок, раздумывая, что выбрать для чтения. Остановился на недавно вышедших "Письмах Ван-Гога". Роскошное издание! Видел экземпляр в продаже, не было денег приобрести. "Письма Ван-Гога", хоть и держал в руках, кольнули сердце потерей. Бывая у знакомых, я редко обращал внимание, как они живут. Возвращался из благополучия чужих квартир в свою конуру без особых терзаний. Только домашние библиотеки вызывали во мне острую зависть. Я начинал с полного нуля. Или я мог сравнить себя с Борей? Меня несколько задело его посещение нас с Натальей, когда он приезжал к тетке на Сельхозпоселок. Тогда Боря зашел, чтоб передать ключ. Его приход страшно смутил Наталью. Боря тоже чувствовал себя не в своей тарелке. Сидел, рассматривал жалкую косметику Натальи, обещал ей что-то достать. Нетрудно представить, как действует на такого человека лицезрение нищеты, в которой мы с Натальей сидели по уши. Но разве он, художник, не мог оценить того, к чему я стремлюсь? Или так уж приятно было Хемингуэю писать в кафе, приходить в свою нетопленую квартиру на улице Кардинала Лемуана, а у него тоже были жена и сын: "Работа лучшее средство от всех бед", – разве это было неясно Боре Заборову? Собственно, ключ он передал, чтоб мы пожили месяц в нормальных условиях. Приехали, осмотрелись: все знакомое, здесь была наша свадьба. У Натальи сразу началась ностальгия – по своим гардинам, чашкам, чайникам. Эта квартира лишь растравила в ней тоску по собственному углу. Посидели полчаса, пока набегался Олежка, – и уехали.
– Боря, – позвал меня Заборов из своей комнаты, – что это за история с антисемитом на рыбалке?
– Пришел, сел рядом колхозник, когда варили уху. В плаще длинном, с кнутом – пастух. Бормотал всякое о жидах.
– Ну?
– Он же не догадывался, кто я, – выдавливал я из себя. – А меня это всегда смущает.
– Напрасно! Ведь это хорошо, что не догадывался. Дал бы по морде, он бы в другой раз поостерегся разевать рот. Он в любом неизвестном боялся бы увидеть еврея.
Заборов бы точно вмешался! Только затронь... Почему же я промолчал? Ведь там, у костра, сидел даже не Прораб, а какой-то алкаш, ожидавший, что ему нальют. Насчет евреев расшумелся, должно быть, чтоб задобрить московских господ. Там стоило пальцем ткнуть, чтоб захлопнуть его грязную пасть. Я же ждал, что вмешается Шкляра. Куда удобнее ему, проще! А он, оказывается, разучился понимать такие тонкости. Был способен лишь ябедничать на меня Заборовым...
– Шкляра рассказал, как я спас его жерлицы?
– Не припомню.
– Появились браконьеры на лодке, с острогой, с бреднем. Я вскочил в лодочку, погнался за ними. Лодка протекла, еле дотянул до камышей. Они там затихли, у них было ружье. Если б напоролся, могли б выстрелить, утопить. Там ненавидят приезжих рыбаков. Ни Шкляра, ни остальные даже шага не сделали от костра.
– Зачем же ты за ними гнался?
– Уже сам раскаиваюсь.
– Как у тебя с устройством на работу?
– Не знаю, что и сказать. Я начал писать настоящие рассказы.
– Поздравляю. А на что будешь жить?
– Попробую совмещать.
Боря промолчал, видя, что я нервничаю, расстроен. Я смотрел, как летает его рука... Он выполнял престижный заказ, оформлял один из томов "Всемирной литературы". К стене был прислонен этюд, который он привез из Болгарии: горное селение, глинобитные стены, пустая улочка с деревом наверху. Все растворено в густом коричневом тоне, где прячутся, проскальзывают какие-то мазки... Сколько таких этюдов Боря привез из Болгарии? Так интенсивно мог работать человек, в котором все свершилось давно и навсегда... Как я был поражен, увидев через много лет в журнале "Огонек" репродукции картин Заборова парижского периода! Он завоевывал мир, совершенно другой художник: всепроникающая, гипнотизирующая фотографичность... Я смотрел, как рисует Боря, вспоминал, как недавно писал сам. В его работе не чувствовалось ничего такого, чего бы он не знал заранее и сейчас нашел или искал. Иногда он стирал какое-либо место, но тотчас восстанавливал стертое, как будто что-то прояснив двумя-тремя линиями или акцентирующей штриховкой. Мне было мучительно сознавать, что нас разделяет. Боря знал, что в любую минуту, как только возьмет карандаш или кисть, он будет создавать то, что захочет. Пусть он нездоров, его знобит, он опечален или растревожен, – а рука летает, делает свое. Нездоровье еще добавит цвет, тон, оттенок... Ведь один из своих лучших рассказов я написал, когда у меня болел зуб!.. Различие в том, что талант свой Боря знает. Талант в нем защищен, цветет и процветает. А во мне? Откуда он явился, как появился? Или я его звал, призывал? Еще месяц назад я и не знал, что так буду писать. Я заворожено смотрел, как Боря рисует, а во мне уже накалялся, тлел, раздувался страх, что я больше не смогу вернуться к столу...
Может, опрометчиво вышел из дома? А надо было скрываться, сидеть, выжимать себя до конца? Нет, я устал, мне стало неуютно в домике Веры Ивановны. Сейчас пойдут тяжелейшие рассказы. нужна полная настройка на свое состояние... где себя укрепить, чтоб страх перед творчеством прошел? Ведь он, этот страх, не исчезнет и не ослабеет с приездом Натальи. Или я не хочу стать таким, как Боря Заборов? как же мне жить и как себя вести?
Будь у меня отец-крестьянин, который бы возил пшеницу в Минск-столицу, а деньги высылал мне; будь мать, которая бы хранила, как зеницу ока, каждую строчку любимого сыночка; будь такой брат, Лео, как у обруганного всеми, поникшего в уме, отвергнутого самим богом Ван-Гога: Ничего этого нет и не суждено мне!.. Я ехал в трамвае, забивая голову Шклярой. Потом возомнил себя гением, написав несколько рассказов. Но дело в другом, я понял сейчас возле Бори: талант во мне – залетный гость.
Как его удержать? Может быть, подсказка в этом ключе? Разве не в Дом творчества едет Заборов? Сразу после Крыма, имея здесь все условия! Значит и ему приспело нечто такое, что только там сможет одолеть.
Мне нужна теплая комната в деревянном доме Якуба Коласа! Нужен свет зеленой лампы, а ночью чтоб светил оснеженный лес.
Вот сидит товарищ, и уже помог: уговорил-таки мать, Эдиль Иосифовну, прописать меня в Минске! Не поддался ни Кислику, ни Тарасу, для которых я весь помещаюсь в формуле, которую они пережевывают, передвигают, как жвачку, в углы рта: "Боря – боксер, друг Шкляры". То есть во всем копирующий Шкляру, которому, в отличие от Шкляры, ни в чем нельзя помогать и ничто нельзя прощать. Таких вот ясновидящих, вредящих из племенного еврейского антагонизма, ничем не угомонишь и не умилостивишь : А Боря взял и не послушался их! Это надо ценить и ценить. А скажи я ему: "Боря, помоги мне с Союзом писателей? Сколько у тебя связей замечательных! Отложи на пять минут кисть, а то я пропаду :" Он глянет, усмехнется: "Я Кислика с Тарасом не могу изменить насчет тебя. А ты хочешь, чтоб я убедил Ивана Шамякина принять тебя в Союз писателей СССР?" Он будет прав, если так ответит. Но разве я могу согласиться с ним? Почему у меня не может быть, как у других? Если б в Рясне я смирился, что никого не одолею, то в меня до сих пор бросали бы камнями. А если б выходил на ринг, не смея победить? Чагулов удалил бы меня из зала после первого боя: Почему же сейчас, когда взялся за перо, я должен вести себя иначе?
Тот же Шамякин помог мне с пропиской! Или согласие Эдиль Иосифовны решало все? Нужно было согласие Ивана Шамякина, что я имею отношение к Союзу писателей. Иван Петрович такое согласие дал : Сама милиция меня разыскивала , чтоб поставить штамп о прописке в паспорте! Ни дня не прожил я в квартире Эдиль Иосифовны. Вообще туда не зашел. Иван Шамякин без всяких уговоров, переговоров подписал бумажку: "Паспрабуй, можа праскоча" : – и проскочило.
Отложи на 5 минут кисть :
Вот ты переживаешь, что я бедно живу, не имею квартиры и работы. Любой может написать донос, а там гляди и сошлют за тунеядство. Ты хочешь, чтоб я занялся устройством этих дел. Но разве ты не знаешь, как трудно устроиться мне? Сколько раз я слышал: "Сделай хорошую передачу, берем в штат". Сделал, передачу повесили на "красную доску". У меня нет передач, которые бы не висели на "красной доске". На радио из года в год повторяют мои спектакли, ставшие сокровищем фонотеки. А на штатное место садится другой человек. И не так уж редко – еврей : Кто такой, откуда? Никто не знает, прошел сверху. Кто-то отложил для него кисть :