412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Зайцев » Земная печаль » Текст книги (страница 20)
Земная печаль
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:59

Текст книги "Земная печаль"


Автор книги: Борис Зайцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 35 страниц)

Павел Иваныч поздоровался, сел.

– Я не княгиня Туркестанова, а просто Туркестанова, – сказала ему грубоватая дама. – Есть ведь княгиня Туркестанова.

Павел Иваныч слегка развел руками, как бы выражая сожаление.

– Это ничего, – заметил он. – Я вас и не подозревал ни в чем.

Маргарита и молодой Поздюнин захохотали.

– Ты вообще стал смелей и толковей с тех пор, как тебя произвели в генералы.

Павел Иваныч улыбнулся.

– Когда я подымался сюда по лестнице, то мгновенно мне вспомнилось время студенчества. Как я ходил к тебе на журфиксы. Тогда, правда, я был очень бестолков, от робости. Я выражался нескладно. Помню, например, от конфуза сказал вместо: «в отношении торговли» – «в торговом отношении» – и страдал жестоко. Ты, Маргарита, немало меня изводила. А покойный Георгий Михайлович был снисходительней. Но с тех пор я действительно осмелел, хотя и не от генеральства. Я теперь редко смущаюсь, почти не краснею.

Туркестанова взглянула на него сбоку.

– Да ведь вы не так уж молоды, извините меня, чтобы краснеть? Я‑то, по правде, этих нежностей никогда не одобряла, ну, конечно, у барышень… Мне Господь Наденьку послал, не в меня, очевидно, – вспыхивает как жар. Это все нежности, по–моему.

Аккуратный молодой человек Поздюнин возразил:

– Тут дело не в нежности, а в нервности, середина слова не та. Врачи объясняют это игрой вазомоторов.

Туркестанова взглянула на него строго.

– Какие там еще вазомоторы!

Он будто собирался ее дразнить, но вмешалась Маргарита.

– Мой добрый племянник, – она слегка кривила рот, – вспоминает столь далекое время, когда мы с ним были молоды и, значит, могли еще краснеть.

Туркестанова тряхнула головой в наколке.

– Да, да, понимаю. При жизни Георгия Михайловича. А уж он сколько умер? Лет восемь?

– Восемь, – ответила Маргарита, как бы недовольно.

– Умница был покойник, – доложила Туркестанова, – Да очень женщины избаловали. Хотите сердитесь, хотите нет, душа моя, – она обратилась к Маргарите, – а уж очень бабам нравился.

В глазах Маргариты что‑то скользнуло, но она сдержалась.

– Мне самой он нравился, оттого я за него и вышла.

Поздюнин несколько сощурил глаза, в которых был холодок, и покосился на Туркестанову.

– Признавайтесь, Варвара Михайловна, сами были неравнодушны.

Туркестановой показалось это дерзостью. Она даже вспыхнула.

– Занеслись, милый мой. Орлом по поднебесью рыскаете [169]169
  Фразеологизм из «Слова о полку Игореве»: «…Боян… когда песнь кому сложить хотел, то белкою скакал по дереву, серым волком по земле, сизым орлом кружил под облаками» (Худож. проза Киевск. Руси XI‑XIII веков. М., 1957. С. 243).


[Закрыть]
.

Павел Иваныч взглянул на Маргариту. Тягостное томление было в этом лице. Ему стало даже жаль ее. «Злобные они, это и плохо. Все они друг друга не любят, но зачем‑то собираются, караулят, подсиживают». Ему сделалось скучно, той унылой скукой, как бывало во времена студенчества, здесь же. Правда, он теперь не смущался и знал, что если б его стали поддевать, задирать, он или совсем не обратил бы внимания, или дал бы такой отпор, что уж, наверно, никто не решился продолжать. Из некой учтивости к Маргарите, которой неприятно было направление разговора, Павел Иваныч попытался свернуть его на другое.

Известно, что для так называемых жителей столиц и для разных petits comités самые подходящие разговоры – о театре. Тут разгораются страсти, но кипение их невинно, и в общем всем все равно; вряд ли можно очень расстроиться из‑за преимуществ Собинова пред Смирновым [170]170
  Л. В. Собинов (1872–1934) и Д. А. Смирнов (1882–1934) – два выдающихся русских тенора, были солистами Большого театра: Собинов на протяжении всей творческой жизни, Смирнов – в 1904–1910 гг.


[Закрыть]
, а оживление такие споры вносят.

Павел Иваныч напомнил все о той же «Пиковой даме», которая ему понравилась в Мариинском, – и вызвал бучу. Налетела на него Туркестанова. Как нередко бывает с дамами горячими, некрепкого ума, она стала возражать не ему, а себе, своим мыслям, к которым «Пиковая дама» не имела отношения. По поводу Чайковского вспомнили Чехова, «Трех сестер», «нытье», и перешли на Художественный театр. По обычаю Петербурга, Художественному Театру влетело. Теме этой даже обрадовались, она объединяла в дружности обвинений. Павлу Иванычу, человеку непосвященному, неясна была причина. Точно кто‑то обидел этих людей, например оклеветал их близких, родных. И вот они взволновались.

– Впрочем, господа, вы поосторожней, – сказала Маргарита. – Здесь добрый провинциал; разумеется, он за всех этих господ Станиславских, а? За евреев, кадетов? Недавно мне рассказывали – знаете? – об одном любителе этих жидовских искусств – у него над кроватью Милюков [171]171
  МилюковП. Н. (1859–1943)– популярный политический деятель, один из организаторов и руководителей партии кадетов.


[Закрыть]
висит, как икона. Говорят, для большего либерализма он красное dessous [172]172
  Исподнее белье (франц.).


[Закрыть]
носит.

Маргарита засмеялась неприятным и, как Павлу Иванычу показалось, надорванным смехом. Что‑то было в нем больное. Точно и не так смешно ей самой, и до Милюкова мало дела, и до того господина, что якобы носил пурпурные кальсоны. Но надо было нести роль остроумицы.

– Ты, мне кажется, какую‑то чепуху рассказываешь, Маргарита, – остановил ее Павел Иваныч. – Например, выходит, будто Станиславский из евреев?

– Каков? А? Чепуху, мол, говоришь?

Маргарита совсем оживилась и будто даже забыла о неприятном разговоре про мужа.

– Это называется срезал, с толстовской прямотой. Понимаете, человек земли: явился, посмотрел и срезал.

Молодой Поздюнин, «будущий министр», с самого начала удививший Павла Иваныча необыкновенной размытостью кожи, гладко зачесанными на пробор волосами и таким выражением удобных, серых глаз, точно и они у него причесаны, возразил в том смысле, что хоть Станиславский не еврей – этого никто не утверждал, – но связь Художественного театра с интеллигенцией, а отсюда и еврейством – несомненна.

Павел Иваныч покачал головой и не стал спорить. Не потому, что считал свою позицию слабой, а просто ни к чему было: не хотелось. Молодой человек понял. Быть может, принял за неучтивость, и замолчал сам. Впрочем, некогда было бы и спорить: пробило шесть. Туркестанова, шурша, встала. За ней поднялся и будущий министр.

Павел Иваныч тоже собирался трогаться. Маргарита удержала его.

– Погоди, подожди немного, жидо–кадет. Не хочешь ли со мной одной посидеть, а? Хотя бы в гостиной.

С уходом гостей Маргарита как бы ослабела; спустила тон, что‑то усталое показалось в ней. Они перешли в гостиную. Тут было сумрачно, закат, красноватая мгла наполняла комнату. Топился камин. Маргарита не зажгла света, уселась к огню. Павел Иваныч тоже. Он закурил, пускал дым и смотрел, как он втягивается в камин.

– Ты почему захотела, чтобы я остался? – спросил он.

Маргарита сидела в кресле несколько нахохлившись.

Длинной ногой в лакированной туфельке, заложив ее на Другую, она слегка покачивала у каминной решетки.

– Мне к тебе никакого дела нет. Если хочешь – уходи.

Павел Иваныч смягчился.

– Да, конечно, дела нет. Я и не думал, что дело.

Маргарита помолчала. Потом произнесла:

– У меня сегодня страшная тоска. Мне и не захотелось одной оставаться. У меня бывают такие приступы. А?

– Это тяжело. Что же, часто случается?

– Я тогда бываю зла как дьявол. А потом впадаю в изнеможение.

– Ты, пожалуй, очень себя разматываешь со всеми этими… твоими.

– Варвара – дрянь известная. Нашла время говорить. Завтра годовщина смерти Георгия.

Она опять помолчала. Вдруг замурлыкала:

 
Mon coeur, qui bat, qui bat, qui bat,
Je ne sais pas pourquoi! [173]173
  См. примеч. к с. 256.


[Закрыть]

 

Тут она язвительно, горько улыбнулась.

– Я не зря в театре назвала себя Пиковой дамой. Я действительно на нее похожа. Я вся погружена в прошлое, – прибавила она более сухо, с металлическим оттенком голоса. – Хотя мое прошлое было ужасно мучительно, а? – но я о нем думаю, и жду смерти. Таковы мои занятия.

– Если так, мне тебя жаль.

– Понятно, ты добрый человек, так и пожалеешь. Чтобы пожалеть la Dame de Pique, надо быть даже очень добрым?

– Не гаерствуй и не впадай в свой… странный тон.

– Я завидую людям, – сказала Маргарита, – которые, как ты, спокойно, хорошо чувствуют жизнь. А я не могу. В конце концов ты действительно не злой человек, и надо мной не посмеешься у себя в Тамбове, а? Или посмеешься? Нет, пожалуй, и не посмеешься. Я говорю тебе поэтому: мне ужасно скверно было жить. Варвара – дрянь, но она правду сказала: Георгия очень любили женщины. Он от меня все же не уходил. Но я его жестоко тиранила… ах, как тиранила! Себя тоже. Он мне изменял постоянно, это факт.

Она встала, прошлась немного, слегка прихрамывая, и потом опять остановилась у камина.

– Все эти страдания, бессонные ночи, одинокие вопли кажутся теперь кошмаром. А когда он умер, то и моя жизнь кончилась. Я могу жить только воспоминаниями. Вот почему я и обратилась в Пиковую даму.

Она с силой сжала спинку кресла, так что побелели пальцы, перевела дух и сказала глухо, направляясь к двери:

– Посиди тут пять минут. Я приду.

Павел Иваныч остался. Закат почти угас, и в комнате трепетал только отблеск камина. Павел Иваныч осмотрелся. Все вокруг было давнишнее: мебель простояла много лет, самый воздух особенный, не то что затхлый, а как бы застоялся, проникся дыханием людей, вещей, всего, что шло здесь. Скорбный оттенок в нем чувствовался. «Больная жизнь, – подумал Павел Иваныч, – совсем больная».

Маргарита действительно вернулась скоро. Она вошла не особенно твердо. Когда приблизилась к камину, то в красноватом отсвете его Павел Иваныч увидел, что она гораздо бледнее и еще худее, чем была.

– Ты что это? Что с тобой?

Маргарита смотрела молча.

– Эфиром пахнет. От тебя, что ли?

Она не ответила. Он повторил:

– Конечно, эфиром.

Маргарита перевела на него огромные, вдруг ставшие тусклыми глаза.

– Ну и эфиром, – произнесла она вяло. – Что же тут меня спасать? Взяла и понюхала, дело обыкновенное. А очень станет плохо, так и морфию приму.

Павел Иваныч молчал.

– Я ведь знаю, сколько надо принять…

VI

Хотя и лег рано, спал он плохо. Опять замирало сердце, и какое‑то тяжелое было самоощущение. «Слава Богу, последний день», – думал он, одеваясь. Действительно, в Петербурге нечего было больше делать – он дал телеграмму домой о выезде.

Надев свой скромный дорожный двубортный пиджачок и в последний раз позавтракав в белом ресторане, Павел Иваныч около пяти был усажен многочисленной прислугой в автобус, роздал немало бенефиций [174]174
  Здесь: чаевые (франц.).


[Закрыть]
и с изрядной скоростью покатил на вокзал. Чемоданчик его был рыжеват и мало соответствовал автобусу; еще менее европейским был плед в ремнях, – за всю жизнь так и не научился Павел Иваныч свертывать его как следует.

Ему не удалось попасть на тот поезд, к которому мчал его шофер, и по простой причине: он не запасся билетом заранее. В отеле же этого не подозревали. Хотя и был он не в очень бодром настроении, но отнесся к неудаче с терпением. Через час шел другой поезд, bis, и в шесть Павел Иваныч тронулся наконец в купе второго класса, с перрона Николаевского вокзала.

Разные люди находились в вагоне – дамы, в одном отделении дети. Все это шумело, хлопотало, устраивалось и, как Павел Иваныч, тоже ехало далеко, более или менее в Россию. Были тут учителя, возвращавшиеся в провинцию, врачи, помещицы, промышленные люди второго сорта. Всё не шикарно одетое. Простенькая, ситцевая Россия.

Он вышел в коридор и стал у окна. Долго шли пути, вагоны, кладбища, нефтяные баки, но настал момент, когда все это осталось сзади. За Колпином есть место, где поезд несколько всходит на подъем, и вся болотистая равнина, где лежит Петербург, остается сзади; дорога входит в просеку лесов и надолго погружается в них.

В вагоне, когда глядишь в окно, нередко бывает, что ни о чем определенно не думаешь, но под шум поезда в голове бегут отрывки мыслей, вспоминается без связи виденное, слышишь отдельные слова, движения, лица. Так было и с Павлом Иванычем. Петербург отходил уже для него в прошлое; но по временам мелькали то комната Лизы, с Бальзаком и Гофмансталем, то отель, то сама Лиза, то Маргарита вчера вечером, с искаженным лицом. «Все это довольно странно, – думал он, – хотя и любопытно». Ему представилось, – примет Маргарита однажды морфию «сколько следует», или нет? Он решил, что, пожалуй, и примет. «Ей потому и «Пиковая дама» нравилась, что там есть про смерть. Только она не хотела признаться, что нравится. Чтобы не быть сантиментальной». Потом пришло ему в голову, что ведь всем, в сущности, это близко, от великого Толстого до него, Павла Иваныча Касицына, исследователя почв и начальника агрономического института. Может быть, оттого сам он с таким волнением слушал эту вещь? Как же не интересно, когда вот это самое сердце, стонущее по ночам, дает ведь сигнал? Ведь это сигнал.

Между тем разлился мартовский, мягкий закат. По бледно–зеленому небу разлеглись пряди розоватых облаков, всегда говорящих о неизъяснимо прекрасном. Лес по верхушкам смутно розовел; на земле белели пятна снега. Тени его кое–где сине–зеленые.

Очень хорошо стояли светлые березки. Они веселили, придавали юношескую, милую черту пейзажу. И уже явились небольшие весенние озера. Ручьи бежали. Если бы слезть сейчас с поезда, и пройти в лес, он был бы полон весеннего шума вод. Малые ручьи шуршали бы мягко, а вдали, как чудесный аккомпанемент басов, гудели бы голоса великих вод. Надо думать, что появились уже лютики, и, возможно, длинноносый вальдшнеп протянет над опушкой. Позже, когда взойдет звезда, – зыбясь и переливаясь отразится она в этом темном озерце. Тогда вы можете услышать ранний ток тетеревов.

«Как прекрасно, как прекрасно! – повторял он про себя. – Это все проходит, и пройдет, как сон, и все‑таки не станет от того менее прекрасным. Да, кажется, здесь самая большая правда».

Он долго еще стоял, смотрел на этот меланхолически уходивший пир природы. Стало темнеть. Он вспомнил, что, наверно, Лиза тоскует сейчас над своим Гофмансталем и мечтает о любви. «Бедная, – подумал он. – Какая милая!»

Показались звезды. Прошел кондуктор и сообщил, что скоро Любань.

ЗЕМНАЯ ПЕЧАЛЬ [175]175
  Впервые: Вестник Европы, 1915, декабрь, № 12. С. 57–60//3емная печаль. С. 225–231.


[Закрыть]

Господний раб и бригадир

Под камнем сим вкушает мир [176]176
  «Евгений Онегин», Вторая глава, XXVI строфа.


[Закрыть]
.

А. Пушкин

Недалеко от усадьбы, за речкой, на возвышенном месте, есть курган. Он невысок; его запахивают, и ржаной колос шуршит по его склонам. Тот, кто в давние времена выбрал это место, поступил правильно: место хорошее. Отсюда видны горизонты всех стран света, и вольно ходят здесь ветры севера, юга, востока и запада. Это древнейший пункт нашей земли.

Если спускаться от него вниз, к речке, то пересечешь овражек – крутой и довольно глубокий. Там течет небольшой ручей ключевой воды; весь овраг зарос орешником, осинником, жимолостью; кое–где, на круче, обнажен рыжеватый известняк. Дети ходят сюда летом за грибами, а осенью – по орехи. Некогда тут был непроходимый лес, и у ручья стоял скит. Ничего не осталось от этого скита; верно, лишь ручей все тот же.

Пройдя далее лугом, можно вновь подняться к яблочному саду – и вы перед домом – небольшим помещичьим домом, одноэтажным, с террасой. Он ничем не замечателен; и рядом с той стариной, от которой мы шли, очень молод. Перед ним цветник, лужайка, с боков он обрамлен старыми липами, тополями и кленами. Ниже лужайки три маленьких пруда.

Если вспомнить, кому принадлежало это поместье, придется отойти века на полтора.

Имением, сельцом при нем и несколькими усадьбами в соседстве владели князья с фамилией громкой. Ныне осталась одна фамилия, а богатства разбрелись. И ничто не указывает, что две деревни, в пяти верстах одна от другой, были – одно. А тех князей дальний потомок, с этой же громкой фамилией, служит околоточным в губернской полиции.

Усадьбу, куда мы вышли, еще при крепостном праве получил помещик Метакс. Надо думать, был он человек странный, и с причудами. Разумеется, играл в карты. Большой свой каменный дом, что стоял рядом с теперешним, в парке, он проиграл соседу Балахнину. Тот не мог свести дом в цельном виде. Но он ему принадлежал. Балахнин прислал каменщиков и десятки подвод. Дом разобрали, сложили и увезли. Теперь место, где он стоял, сильно затенено липами. По остаткам фундамента разрослась бузина, тянутся две–три рябинки с кораллами своих ягод, да живут ужи.

Метакс прожил здесь довольно долго. Травил лисиц и зайцев по окрестным полям, пил водочку и предавался грехам рода человеческого. Наверно, курил трубки; чтобы убить время, меланхолически прохаживался взад и вперед по комнатам, напевая нечто бравурное. Умываясь по утрам, мурлыкал марши.

В трех верстах обитал в имении его приятель, тоже помещик, компаньон по охотам и собутыльник. Этот кончил дни свои довольно странно. Раз, сильно выпив, надел парадную форму гродненского гусара, оседлал коня, сел, и неизвестно зачем, в полной амуниции въехал в свой пруд – довольно глубокий.

Метакс же проживался медленно. Так как он читал Вольтера, был безбожником и вольнодумцем, то за некую повинность и вовсе запретили ему выезжать. Он засел и понемногу нищал. О бедности, до которой дошел, рассказывают следующее:

Приехал к нему раз священник, из соседнего села, по делу. Священник этот был не прочь выпить.

– Батюшка, – спросил Метакс, – не угодно ли вам мадерцы?

– Это можно, – ответил батюшка.

Хозяин встал, долго искал по шкафам, но потом с серьезностью заметил:

– К сожалению, мадеры нет!

Через некоторое время спросил:

– Может быть, красного?

– И красного возможно.

Но, осмотрев склады, хозяин сказал меланхолически:

– Как жаль! И красного нет!

Когда батюшка собрался уезжать, Метакс заявил:

– А чепуха все эти мадеры, красные… Выпьем лучше матушки–водчонки!

Батюшка согласился. Наведя справки, хозяин задумчиво подошел к окну, поглядел и скромно заметил:

– За водкой можно бы послать на деревню. Отец Симеон, нет ли у вас двугривенного?

Предание не упоминает, как умер этот человек, не делавший на своем веку ни доброго, ни злого. Был ли он одинок в смертный час, или умирал на руках какой‑нибудь стареющей Аксюши – мы не знаем, как неизвестно и то, для чего тянул он канитель своей жизни и почему, вместе с другом, гродненским гусаром, не заехал однажды в пруд.

Время героических помещиков прошло. Отошли барские забавы, новый век наступил. Усадьба перешла к разночинцу, того больше: к актеру.

Актер Борисоглебский тоже некогда был богат. Он любил свое искусство, содержал в разных городах России театры, кочевал, прогорал в Калуге, делал сборы в Ярославле, искал славы, увлекался женщинами и актерскими талантами. Несомненно, он бросался на шею Андреевым-Бурлакам, обнимал Глам–Мещерских [177]177
  В качестве нарицательных Зайцев называет имена выдающихся актеров провинциальной и столичной сцены В. Н. Андреева-Бурлака (1843–1888) и А. Я. Гламы–Мещерской (1859–1942). Вместе с П. А. Стрепетовой, М. И. Писаревым, А. И. Южиным, В. П. Далматовым и др. они блистали на сцене Пушкинского (театр Бренкова) и театра Лентовского («Скоморох») в Москве начала 1880–х гг.


[Закрыть]
, называя их голубой, мамой. Конечно, пил.

В имении он отдыхал летом. О нем помнят, что он был Добрый малый, хотя и страдал несварением желудка. Он женат не был. С ним приезжали обычно две–три актрисы, которых мужики считали его временными женами. Актрисы будто бы тоже пили. Иногда они доходили до предела веселья, в другие дни ссорились и рыдали. В минуту уныния Борисоглебский нагой разгуливал по парку.

И он канул куда‑то. От его сценической славы осталось немного: на чердаке засохший лавровый венок, весь в пыли. Некоторые утверждают, что кухарка нынешних владельцев, в минуты нехватки, кладет листики с него в рассольник. Уцелела еще коричневая папка, по которой золотом напечатано: «Дорогому Александру Николаевичу Борисоглебскому любящие товарищи». В эту папку теперь вкладывают разграфленную ведомость о том, когда какой корове телиться.

Ныне усадьба населена. В ней есть старые, средние, молодые и крошечные люди. Старые знают, что уж никуда отсюда не уйти; средние свыкаются с монотонной, уединенной жизнью; молодые рвутся в столицу; крошечные блаженствуют среди садов, грибов, лошадей. Но судьба всех, живущих здесь, в конечном счете еще неясна. Их летопись не написана.

Смутным августовским вечером, в сумерках, при желтеющем жнивье и светло–зеленых зеленях, глядя на вечный, таинственный круговорот вселенной, проходя в полях по давно знакомой меже, человек может вспомнить далекого скифа, упокоившегося в кургане; мысленно взглянуть на русских монахов, гнездившихся в лощинке; с улыбкой– и насмешливой, и сочувственной, окинуть взором толпу чудаков, именуемых русскими помещиками, что жили здесь, в окрестных селах, да и сейчас еще не перевелись, и мечтают разводить колоссальные фруктовые сады, засевать японскую траву по. – у–дзы, сказочно богатеть. Легкий ветер времени, тоже как бы с улыбкой, играет всем этим, завевая былое легендой.

Философ же давно свыкся с мыслью о разлуке с земным. Давно привык видеть пустынную и светлую вечность. Все же безмерно жаль земного! Жаль неповторимых черт, милых сердцу, жаль своей жизни и того, что в ней любил.

Возвратись в свою комнату, взглянув на дорогие портреты, дорогие книги, тоже с усмешкой подумаешь, что, быть может, через тридцать лет твоим Пушкиным будут подтапливать плиту, а страницы Данте и Соловьева уйдут на кручение цигарок. Тогда летописец скажет слово и о твоей жизни. Какое это будет слово? Кто знает!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю